Богдан Хмельницький (трилогія)

Страница 97 из 624

Старицкий Михаил

Ганна стояла перед ним бледная, словно мраморная.

– Не говори, не говори, казаче! – почти вскрикнула она, закрывая лицо руками.

– Я обидел? Я зневажил тебя? – бросился к ней Богун.

Ганна молчала, только грудь ее подымалась усиленно

и высоко. Наконец она заговорила медленно и тихо, отнимая руки от лица.

– Нет, нет, мой любый, мой щырый друже, не обидел ты меня; но если б ты знал, брате мой, какая тут в сердце мука, ты бы не говорил этих слов. – Голос Ганны прервался, но она продолжала снова, подымая на Богуна грустные глаза: – Не в такие тяжкие минуты, когда кругом обнимает нас всех беспросветное горе, думать о своем счастье.

– Стой, Ганно! – вспыхнул Богун и поднял гордо голову. – Ты напрасно бросила мне этот упрек. Клянусь тебе, никогда и ни для кого еще не забывал я своей отчизны и не забуду, хотя бы мне сердце проняли ножом. С весильного пира ушел бы я и понес за нее свою голову, если б нужно было, и не задумался б ни на миг. Женой, детьми – да что считать! – всем счастьем своим пожертвовал бы я для нее, если б оно ей мешало... но чем и кому помешать может моя вера в то, что есть у меня на свете дорогая душа? Ведь ничего не прошу я у тебя, Ганно, одного только слова. Одно только слово твое, что я любый тебе, – и я счастлив, и я с отрадой на смерть полечу! – Богун остановился, грудь его подымалась порывисто и высоко.

Ганна слышала это: его жгучее волнение передавалось и ей.

– Прости меня, брате, – заговорила она взволнованным, прерывающимся голосом, – не хотела я упрекнуть тебя. Знаю я, что нет во всей Украйне казака, равного тебе по славе и по завзятью, но что ж мне делать, когда нет в моем сердце... такой... любви... ни к кому, – Ганна сжала до боли руки и продолжала: – Одна только думка панует здесь, – думка про то, что ждет нашу отчизну! Ты видел, что затевают наши враги отовсюду, так нам ли думать о своих муках, когда, быть может, вся земля наша слышит слово господне в последний раз? Нет! Нет! – вскрикнула она горячо, сжимая свои черные брови, а лицо ее приняло сурово жесткое выражение. – Мы должны сломать себя, порвать, потоптать свое сердце! Не про коханье нам думать; нас ждет другая жизнь!

– Так, другая жизнь, Ганно, – подхватил воодушевленно Богун, – и мы будем достойны ее! Но если б ты любила меня... чем бы наше счастье...

– Не до него! Ищи себе другую, Иване казаче! – перебила его Ганна. – Всякая дивчына за счастье почтет любить тебя. А я?.. Ой нет, нет! – простонала она. – Не может быть никого, слышишь, никого в этом сердце! Счастье не для меня... Ищи себе другую... Бог даст тебе счастье... Люблю я тебя, как брата, как друга, а больше, бог видит, я не могу.

– Никогда! Никого! Никого, кроме тебя, Ганно! – вскрикнул порывисто Богун и заговорил горячо и бурно: – Ты одна для меня на всем свете! Ты моя гордость, моя королевна! Как на икону, молюсь на тебя! Не говори, молчи... не шарпай свое бедное сердце! Буду ждать твоего слова год, два, всю жизнь, до загыну и, кроме тебя, Ганно, не хочу никого!

– Ой не жди! Забудь меня! – вскрикнула Ганна с такой мучительной болью, что сердце Богуна все вздрогнуло от состраданья. – Не жди, – повторила она упавшим голосом и вдруг вся преобразилась.

Слабая фигура ее гордо выпрямилась, глаза блеснули каким то внутренним огнем, между сжатых бровей легла глубокая складка. Весь образ девушки дышал в эту минуту такой великой энергией и силой, что Богун занемел в восторге.

– Никогда никого не назову я своей дружиной, казаче! – произнесла вдохновенно и сильно Ганна, протягивая вперед руки. – Родине это сердце! Ей и господу – вся моя жизнь!

– Ты святая, Ганно! – вскрикнул Богун, опускаясь в восторге перед ней на колени.

Солнце уж близилось к полудню, когда путники стали приближаться к Киеву. Еще издали виднелись им над кудрявыми, зеленоватыми вершинами рощ, покрывавших горы, золотые кресты печерских монастырей.

Наконец, сделав несколько крутых оборотов, они выехали на широкую, уезженную дорогу и покатили прямо по направлению высокой горы, на которой расположилось местечко Печеры. Дорога шла почти над самым Днепром. Несколько раз они обгоняли группы богомольцев, тянувшихся медленно по пути, и, наконец, остановились у въездной брамы. Всю гору опоясывала высокая каменная стена с башнями и городнями; вокруг стены тянулся неширокий ров с земляным валом. Проехавши спущенный подъемный мост, путники заплатили мостовое и выехали из под сырой брамы в местечко. Дорога подымалась прямо в гору; направо и налево тянулись роскошные рощи и сады. Густой белый и розовый цвет, покрывавший теперь все деревья, придавал им какой то особенно праздничный, весенний вид. Кое где меж них виднелись крыши небольших домиков, потонувших в садах. С удивлением узнала Ганна, что все эти рощицы с хорошенькими домами принадлежат Печерскому и Вознесенскому монастырям.

Наконец они поднялись на гору и поехали широкою и ровною улицей. Справа тянулась вторая стена, окруженная глубоким рвом, ограждавшая монастырь, а слева зеленели все те же сады, из за которых блеснули высокие купола девичьего Вознесенского монастыря.

Богун подскакал к Ганне.

– Мы сейчас остановимся перед Печерскою башней, – произнес он, не глядя на нее. – Ты подожди меня, Ганно: я зайду в Вознесенский монастырь, повидаюсь с игуменьей, – она мне хорошо знакома, – и попрошу ее дать тебе келью и все необходимое на это время. В самом Успенском монастыре народу много, и тебе пришлось бы терпеть неудобства, а здесь девицы из самых знаменитых фамилий, и тишина, и спокойствие.

– Спасибо, пане! – наклонила Ганна голову.

– Мы ж с казаками и с прочанами приютимся в Успенском монастыре; настоятель меня знает.

Казаки между тем, проехавши еще несколько шагов, остановились у высоких, кованых железных ворот Вознесенского монастыря. За ними остановились и подводы.

– Вот мы и приехали! – заявил Богун, соскакивая с коня и бросая поводья на руки подоспевшего казака. – Я долго не забарюсь!

Он подошел к небольшой фортке, проделанной в воротах монастыря, и стукнул в нее несколько раз эфесом сабли.

Небольшое окошечко, устроенное в башенке над воротами, отворилось, и в него выглянуло сморщенное, старое лицо монахини, в черном клобуке, с черным покрывалом, сколотым под самым подбородком.