Богдан Хмельницький (трилогія)

Страница 527 из 624

Старицкий Михаил

– От Киселя? Что ж эта лисица нам пишет? – улыбнулся Богдан. – Уверяет, может быть, снова, что все магнаты благодушно относятся к нам, смирно сидят и ждут лишь, чтоб мы распустили войска, чтобы дать нам великолепнейший мир?

– Нет, он пишет теперь, кажется, искренно, – ответил вкрадчивым голосом писарь, – он, напротив, предупреждает нас, что Польша собирает грозные силы и что мы напрасно упорствуем и желаем ставить на риск все то, что дала уже нам слепая фортуна, что силы у Речи Посполитой еще велики, что союзник наш ненадежен – он де из за добычи пошел, и его можно, значит, добычею и деньгами купить...

– Ха ха ха! – засмеялся злобно Богдан. – Поздно его милость вздумал предупреждать! Эти грозные силы от одного нашего духу растаяли; теперь мне не нужен даже и этот продажный союзник: своими власными силами я пройду бурей по всей Польше, сломаю напастников наших гордыню и продиктую сейму в Варшаве наш мир!

Выговский взглянул изумленно на гетмана: такого необузданного стремления еще он от него не слыхал, разве навеяли его эти ошалевшие от вина и крови головы?.. Так не таков же гетман, чтобы поддаться галденью толпы... или, быть может, раздражило его гнев какое либо особое щекотливое известие, или он еще... – бросил снова быстрый взгляд на Богдана Выговский; но в глазах гетмана не было и следа хмеля, а только быстро меняющееся выражение лица обнаруживало какую то душевную бурю.

– Брацлавский воевода, между прочим, пишет, – продолжал слащаво Выговский, выждав, пока вспышка поулеглась у Богдана, – что дело, затеянное твоей милостью, если бы даже Янус не отвратил от тебя своего двойственного лика, дело страшное и губительное для всех, что раздутое свирепое пламя народных страстей не созидает разумной свободы и блага, а разрушает лишь добытое веками добро, оно де обратит нашу родную богатую страну в руину, в пустыню, где станет царить дикое буйство да зло, и в конце концов пожрет оно и воспламенителей; что это предсказание сбывается уже на наших глазах, что распущенные по Волыни ватаги режут и палят не только польских панов, но и свою, русскую, грецкой веры, шляхту, разрушают оплот своей же народности, что вот, несмотря на гетманское охранное слово, сожгли его Гущу, разгромили и ограбили замок, что, в конце концов, последствиями этого всего будет наша смерть и еще горшая, хотя и под другим ярмом, неволя.

Сначала Богдан слушал своего писаря с надменным, насмешливым видом, но потом лицо его сделалось мрачней и серьезней; мысли бесспорно умного Киселя совпадали отчасти с его мыслями, только они были высказаны ярко и произвели впечатление, а известие о разорении Гущи даже взорвало гетмана, но он сдержал перед писарем свой гнев, а только прервал его доклад раздраженным голосом:

– Дай мне это письмо! Я сам его лучше прочту!

В это время подошли к нему два есаула, а за ними Золотаренко.

– Вы, панове, за распоряжениями? – обратился к ним Богдан. – Так ничего нового, – отдыхать пока... Или нет, вот что: с завтрашнего дня прекратить бражиичанье, чтобы хмельного ни у кого не было и капли во рту; по походному, всем быть при своих частях, строго, в порядке, завтра разделим добычу, а там ждать моих приказаний. Вот и все! – отпустил он есаулов и протянул подошедшему Золотаренку руку. – Вот зачем я тебя потревожил, Иване: у тебя полк небольшой, возьми ты под свое крыло и отряд покойного Ганджи, – некому поручить. Морозенка и след простыл, уж не погиб ли, несчастный, а Лысенко чересчур дик и свиреп, еще хуже Максима.

– За честь, батьку, – поклонился низко Золотаренко, – спасибо за доверие, а трудов я считать не буду.

– Спасибо тебе, голубе, – обнял его Богдан, – а то, знаешь, лютости этой развелось у нас столько, что она скоро станет сама себя лопать, так на благоразумных у меня только и надежда, от них зависит счастье Украйны. Ну, добранич вам, друзи, – и вы, и я за сегодняшний день устали, – и он отправился в свою палатку и приказал джуре не впускать к нему никого.

LIV

Оставшись один, Богдан сел к столу, придвинул к себе серебряный канделябр с восковыми свечами и углубился в письмо Киселя; оно было, по обыкновению, длинно, витиевато, но в нем звучал сильный, убедительный тон и каждое положение подкреплялось примерами и из истории, и из библии, и из современных событий; в конце письма ставился Киселем такой вопрос: "Куда же ты, гетмане, стремишься, чего в необузданности желаешь?"

Богдан задумался глубоко и мучительно. До сегодняшнего дня ему не представлялся этот вопрос во всей наготе своей: сначала, раздувая в ограбленном панами народе чувство мести, он действовал отчасти как сочувствующий родному люду козак, а отчасти как потерпевший и сам от этих панов; потом он стал во главе готового уже вспыхнуть восстания под благословением короля, а стало быть, поднял меч за королевскую власть, за усиление государственного начала, от которого и ждал для козачества милостей. Кроме того, против панов поджигала его и полученная на сейме обида, доказавшая все ничтожество прав козачьих перед презрительным ненавистничеством магнатов; далее, после первой удачи, он разослал по всем краинам универсалы, приглашающие все поспольство к истреблению ляхов; он совершенно верно рассчитывал воспользоваться этою силою народной для укомплектования войска и ослабления панства, а то и для отместки ему за себя и за всех; но потом события пошли с такою головокружительною быстротой, что ему уже не было времени осмотреться: обаяние гетманской власти, поражение за поражением врага, буря всеобщего восстания, истребление и бегство панов, смерть покровителя короля, смерть святого советчика владыки, неизбежность взять ответственность за дальнейшее лишь на себя и, наконец, вчерашний разгром последних собранных поляками сил... Да, в этом страшном циклоне, в этом стихийном перевороте он закружился и сам и несется куда то неудержимо, потерявши из виду прежнюю скромную цель и не предугадывая еще будущей.

"Что ж теперь делать, к чему стремиться, чего желать?" – громко спрашивал себя Богдан и снова погружался в мучительные думы, которые обступали его все более и более тревожною толпой. Он вставал порывисто и начинал быстро ходить по своей палатке, словно желая отогнать эту назойливую толпу.