На вопрос Морозенка: "Где Чаплинский и семья его?" – Опацкий поклялся всеми святыми – и римскими, и греческими, – что не знает, сбежал де с женой и добром, что все розыски пана подстаросты не привели ни к чему, вследствие чего ему, Опацкому, и навязан был этот пост, и что он согласился взять его с единственным тайным умыслом охранить семью ясновельможного Хмельницкого и сберечь для него все добро...
Морозенко слушал болтовню перепуганного пана Опацкого и кусал себе губы с досады, что опоздал и не застал уже коршуна в его клятом гнезде; полжизни отдал бы с радостью он, чтобы разведать лишь, где скрывается этот дьявол, чтобы исполнить любимого батька просьбу... и вот насмеялась злая судьба, – ни самого, ни следа!
Как же он теперь доставит живым этого пса? Как разыщет Елену? Как исполнит первое и такое дорогое поручение своего гетмана? Как вырвет наконец из когтей извергов свою Оксану?
– А а! Жизни вашей подлой мало, чтобы заплатить мне за такую обиду!.. – заскрежетал он зубами и, в порыве охватившего его бешенства, готов уже был подвергнуть пытке и помилованного пана Опацкого, и всех захваченных им поляков.
– Куда же удрал этот аспид? – допытывался с пеною у рта Морозенко.
– На бога! Не знаю... проше вельможного пана... падам до ног! – бледнел и дрожал пан Опацкий, глядя на пылавшие гневом глаза своего нового повелителя, на его искаженное злобой лицо.
– Пекельники! Поплатитесь! – топнул он свирепо ногою. – Пан может же хоть предполагать?
– Могу, конечно, могу... – ухватился за счастливую мысль допрашиваемый, – доподлинно, проше пана, трудно... но предположить... отчего нет? И я, бей меня Перун, полагаю... даже наверное полагаю, что этот шельма убежал в Литву и скрывается в своем жалком маентке...
– Да? В самом деле? – просветлел Морозенко. – Пан, пожалуй, прав... Но где же болото этой жабы?
– Я знаю где! – вскрикнул решившийся на все с отчаяния Опацкий.
– Пан знает?! – вспыхнул от радости Морозенко и ухватил порывисто за руку подстаросту.
– Да, знаю; конечно, трудновато, – запнулся тот немного, – найти сразу в трущобах, но все же можно...
– Так пан мне поможет? – жал Опацкому руку Морозенко. – О, он окажет ясному гетману и мне такую услугу, за которую дорого платят, которую никогда не забывают!..
– Рад служить панству... рад служить... – багровел и морщился бывший староста от козачьей ласки, – все пущи, все болота переверну вверх дном, а найду!.. От меня этот лайдак не укроется нигде!.. Пан рыцарь еще меня не знает! Ого го! От ока Опацкого никто не спрячется, от его руки никто не уйдет... Як бога кохам!
Морозенко хотя и не совсем доверял хвастовству пана, но все таки оно давало хоть слабую надежду и на первый случай проводника.
С лихорадочным, неподдающимся описанию нетерпением ждала Ганна и вся семья Богдана Олексу: со слезами радости, с оживленными лицами, пылавшими ярким восторгом, с трепетавшими сердцами все они – и Катря, и Оленка, и Юрась, и дед, и челядь – то стояли за воротами, то выбегали в соседние улицы, то заглядывали даже на площадь; но Морозенка все еще не было, и даже брат Ганны Федор {349}, и тот не возвращался из замка... Нетерпение начинало уже переходить в тревогу...
А Ганна молилась в своей светелке перед образом матери всех скорбящих. Обливаясь благодатными слезами, умиляясь душой до истомы, расплываясь всем бытием в какой то неземной радости, она не находила слов для молитвы: все ее существо, все струны ее сладостно трепетавшего сердца, все чувства и помышления сливались в какой то неясный, но дивный гимн души, и этот гимн несся за пределы миров, к сверкающему радугой источнику вечной любви...
Наконец поднявшийся шум на дворе и бурные крики радости заставили очнуться Ганну: она стремглав бросилась на крыльцо и увидела, что дед и дети душили дорогого Олексу в своих объятиях; челядь тоже шумно виталась с славным козаком, с своей гордостью...
Морозенко, завидя Ганну, припал к ее руке, растроганный ее нежною лаской, смахивая неловко и долго слезу, неприличную уже для закаленного в боях рыцаря.
Не скоро еще смогли господари затащить дорогого гостя в гостеприимный будынок: он был должен удовлетворить сначала горячее любопытство и челяди, и собравшихся соседей, – порассказать им о новом, дарованном господом гетмане, о разгроме поляков и о том, что с страшными потугами (силами) он спешит сюда, чтобы спасти всех от лядского ига, освободить Украйну от рабских цепей.
Наконец таки Золотаренко освободил сотника от новых, беспрерывных атак набегающих слушателей и увел его в еще незнакомый Олексе будынок, к ожидавшей уже на столе роскошной трапезе. Катря с Оленкой суетились и наперерыв угощали друга своего детства, и последний был видимо счастлив, видя вокруг себя дорогие, родные лица, чувствуя на себе их любящие взоры, слыша знакомые голоса; только отсутствие двух лиц – несчастной бабуси и особенно сверкавшей черными глазенками обаятельно прекрасной Оксаны – смущало ликующую радость и раскаленным железом прохватывало не раз его сердце... "Ах, Оксано, Оксано... – бледнел он в те мгновенья и шептал беззвучно: – Где ты? Вся жизнь – родине и тебе!"
Под конец трапезы эти приливы жгучей тоски до того усилились, что Морозенко не в силах был уже больше сносить их и, подошедши к Ганне, обратился к ней глухим голосом:
– Ганна! Единая мне и мать, и сестра! – сжал он свои руки до боли. – Я знаю все... этот дьявол ушел... с Еленой... и с этим тхором Ясинским... Зять этой жабы литовской, вы людок Комаровский, тоже сбежал, но Оксана... – вырвался из груди Морозенка какой то хрип и оборвал дыхание.
– Ах, Олексо! Бедный мой! – уронила, вздрогнувши, Ганна и поцеловала Морозенка в наклоненную голову.
– Панна ничего не слыхала про... – давился словом Олекса.
– Ничего, – вздохнула Ганна.
– Я знаю место, – поднял голову Олекса, и в его искаженном лице было столько невыразимой муки, что даже Ганна отшатнулась от боли, – где эти звери хоронят мою горлинку... Я было напал на это разбойничье гнездо, но у меня было мало сил, чуть самого не схватили, удалось только ранить Комаровского да повалить штук девять его палачей!.. Так я вот сейчас же туда.