– Спасибо, спасибо! Знаю, и тебе поломал он счастье, – перебил его взволнованным голосом Богдан, – ну что ж, я и тебя вспомню... А вот если ее, горлинку, встретишь или отыщешь, то спаси, укрой... Оксану свою будешь искать, так не забудь же и Марыльку...
– Знаю, батьку... и не проси! Свое сердце задавлю, а твое вызволю, как перед богом!
– Сыне мой! Друже мой! – обнял его горячо Богдан. – Спеши ж, лети! Пусть бог хранит и их, и тебя!
Притиснул он еще раз к груди козака и стремительно ушел в другую сторону палатки.
Еще солнце не вставало, когда полки Богдана с распущенными знаменами, с развевающимися бунчуками, с колеблющейся щетиной пик подходили стройными рядами к урочищу Княжьи Байраки.
Не доезжая за версту до леса, уже начали попадаться по пути распростертые трупы людей и лошадей, а с полверсты вся дорога была усеяна пышными рыцарями и жолнерами. Солнце выглянуло и залило золотисто розовыми лучами эти пажити смерти, заискрилось весело на серебряных латах, золотых шишаках, обнаженных дамасских клинках, засветилось блеском на обрызганном кровью атласе, парче, оксамите... но не могло оно закрасить своим блистательным светом страшных черных пятен на дорогих латах, на одежде, на прибитой траве, не могло отогреть своими живительными лучами окоченелых, частью уже обглоданных зверьем, трупов.
Понурив голову, молча ехал Богдан, потрясенный видом этого страшного поля, а кругом все ликовало в войсках, глядя на сраженного, ненавистного врага. Перекинувши поперед седел свои звонкие бандуры, седые бандуристы, с загоревшимися вдохновенными лицами, слагали бессмертные думы. Вот ударили сильные пальцы по струнам, и после стонов и адских воплей степь огласилась могучими звуками широкой песни козачьей:
Не квітками вкрилось поле
Попід Княжим Лугом,
Зарясніло воно пишно
Самим панським трупом;
Лежать пани, лежать ляхи,
Вищиривши зуби...
Не одна вдова заплаче
Від тяжкої згуби...
Висипався хміль із міха
До Байраків Княжих
Наробив ляхам він лиха,
Геть прислав їх, вражих!
Тысячи голосов подхватили импровизированную песню... Широко разлились могучие звуки и понеслись к зеленой дубраве, где вчера стояли стон и рев, где вчера еще терзал человек человека. Но не слышали холодные трупы этой торжествующей победной песни; неподвижно лежали они, устремив мертвые, незакрытые очи к бездонной синеве неба...
LХХI
В Чигирине во время рождественских святок случился скандал: в одно прекрасное сверкающее серебром и алмазами утро подстаростинская челядь узнала, что пан их Чаплинский с вельможною паней, с подчашим Ясинским и некоторыми приближенными слугами исчезли, пропали. Конюхи сообщили, что закладывались ночью два возка и четверо саней, что выносились сундуки и всякая клажа из старостинского замка, что наряжено было в провожатые несколько дворовых козаков; но куда должен был направиться этот кортеж – никто не ведал. Заинтересованные эконом и дворецкий получили от пана неопределенный ответ, что отъезжают де на неделю в гости к соседям... Но прошла неделя, другая, а панство не только не возвращалось само, но и из отправившихся за ним провожатых никого не прислало назад.
Сначала отсутствие панов не только не встревожило дворовой шляхты и челяди, а, напротив, развязало руки, дало свободу широко погулять на святках. Но потом, когда мятежные слухи из Запорожья о разгроме Хмелевского, посланного туда с пятью сотнями драгун для поимки бежавшего Чигиринского писаря, оправдались и стали смущать окружных селян, когда последние начали учащенно бежать из панских маетностей, выкидывая подчас и крупные шалости, тогда то всполошилась панская дворня: разосланы были по близким и дальним соседям гонцы, а прежде всего полетел пан эконом в Черкассы, где находился с коронными гетманами сам пан староста и куда езжал не раз и Чаплинский. Но ни в Черкассах, ни у соседей пана подстаросты не оказалось.
Конецпольский был этим известием очень встревожен. Сначала он думал, что Чаплинский, чтоб уклониться от поручения словить Хмельницкого, отправился в объезд по старостинским имениям, а теперь порешил, что Чаплинский пал жертвою ярости хлопов; но старый Потоцкий разуверил старосту:
– Да он, мой пане, удрал, да и баста! Я это говорил и повторяю. Я ему предложил поймать упущенного им пса, а он струсил, шельма, и наутек!
– Да разве он такой трус? – сконфузился староста.
– Ха ха! А пан еще и теперь думает заступаться за эту литовскую пройду? Шкодлив как кошка, а труслив как заяц! Нет... покойный отец панский, славный каштелян краковский и гетман, был в выборе людей непрозорлив, опрометчив... Этот писарь мятежный, этот подстароста, полковник Радзиевский, канцлер – все это сомнительные люди.
– Отец мой был несколько иных убеждений, – сжал брови староста.
– Знаю, знаю, фантазер, ха ха! Поклонник королевской власти и быдла...
– О мертвых говорят или хорошо, или ничего, – закусил губу молодой Конецпольский.
– Правда! Прости, пан староста... Я вот только не могу хладнокровно судить о таком лайдаке, как этот Чаплинский... Ведь что ни говори, а он заварил всю эту кашу, раздразнил волка, выпустил его из капкана и потом – гайда до лясу! А мы тут из за него собирайся, терпи всякие лишения в походе, усмиряй негодяев...
– Совершенно верно, – отозвался дородный шляхтич Опацкий, – этот Чаплинский и в старостве не умел обходиться с поселянами, а по литовски лишь грабил... Оттого то все из панских маетностей и бегут.
Конецпольский сознавал, что он сам был слеп и потворствовал своему подстаросте и что бросаемые в Чаплинского камни попадают и в его огород, а потому молчал и сидел красный как рак.
– Положим, что в конце концов я этому рад, – закинул голову надменно Потоцкий, – есть повод раздавить запорожскую рвань и окончательно заковать в ярмо хлопов; но тем не менее я отрубил бы за ослушание и трусу Чаплинскому голову... Вот мой совет пану: немедленно назначить другого подстаросту, времена теперь такие, что без твердой власти не может быть староство, и вот я рекомендовал бы егомосць пана Опацкого...
Конецпольский, не имея в виду другого кандидата, немедленно согласился, и к масляной пан Опацкий был водворен в замке Чаплинского.