Богдан Хмельницький (трилогія)

Страница 31 из 624

Старицкий Михаил

лет тринадцати хлопчик, старший сын Богдана, Тим ко, ученик знакомого уже нам "профессора". Лицо мальчика было не из красивых, совершенно рябое от оспин и веснушек, с светло карими, смотревшими остро глазами.

– Ганджа!{74} – изумился Богун при виде вошедшего казака. – Каким родом из Сечи?

– Дал слово Богдану... доглядать семью, хутор, – ответил тот хриплым голосом и затем прибавил, бросая на него исподлобья угрюмый взгляд: – Все знаю... Не говори ничего...

Богун вздохнул тяжело и отвернулся; его взгляд упал на молодого хлопца, что неуклюже стоял возле стола, словно не в своей одеже.

– Тимош? Ей богу, не узнал, – обнял Богун покрасневшего хлопца.

Ужин начался в мрачном молчании. Ганджа ел много и скоро, пил и того больше; из остальных почти никто не прикасался ни к пище, ни к питью.

– Нужно в частоколе переменить две пали, – не подымая головы, обратился к Ганне Ганджа, – осматривал, подгнили две совсем.

– Ну что ж, там есть дерево.

– Не годится... нужно дуб... срубить в гае.

– Тут жалко, а в кругляке?

– Далеко... нужно зараз.

– Там, от рова, есть как раз такой, – угрюмо заметил Тимко.

– Жалко, Тимосю.

– Не срубим – еще жальче будет, – коротко возразил Ганджа, выпивая свой кубок.

– О господи, господи, господи! – прошептала старуха, покачивая головой.

Снова наступило молчание, прерываемое только тихими стонами больной.

– Да еще мне с коморы... пищалей, – снова обратился Ганджа, – нужно раздать...

– И мне, Ганно, и мне, – оживился дед, – даром, что я старый, а еще постоять сумею... Ого го! Будут они знать, мучители проклятые! – дед задрожал и смахнул с глаза поспешно слезу. – Я им, псам, ульями рассажу головы!

Все молчали.

Андрийко уронил ложку; все переглянулись, и опять – то же суровое молчание.

– Ганджа, – обратился к нему Богун, – я остаюсь на ночь в хуторе.

– Добре, – взглянул на него многозначительно Ганджа, – но при людях не ходи... Разосланы батавы... хватают.

– Проклятие! – прошипел Богун, ударяя кулаком по столу.

Настало молчание да так и не прорвалось до конца вечери.

– Дай мне, Ганно, ключ от погреба, – заявил Ганджа, уже подымаясь от стола, – выкатить пороху бочонок, свинца...

– Я с дядьком пойду, – сказал не то с просьбой, не то заявил лишь Тимош.

Ганна молча согласилась, молча сняла ключ и молча передала через Тимоша Гандже; тот нахлобучил на брови шапку и вышел в сопровождении деда и хлопца.

Помолилась старуха на образ и, взявши за руки детей, хотела их увести, но маленький Андрийко заартачился.

– Я не пойду спать... я не пойду до лижка... я к казакам хочу.

– Что ты, блазень? Спать пора... И то засиделся, – проворчала коротко старуха.

– Не хочу! – упорствовал капризно Андрийко. – Тимка пустили, и я пойду оборонять. Галю, Галюсю, – подбежал он к Ганне, – пусти меня к дядьке Ивану ляхов бить!

– А их же как оставишь одних? – вмешался Богун, погладив хлопчика по голове.

– Да, нас некому защищать здесь, – улыбнулась и Галя.

– Так я, – подумал несколько хлопчик, – останусь здесь, возле тебя, а все таки, – упорно он топнул ногою, – все таки, бабусю, спать не пойду... Я буду целую ночь стеречь Галю... Вот только захвачу лук и стрелы.

– Ишь, что выдумал, – начала было няня, но Галя подмигнула ей бровью.

– Оставьте его, – сказала она, – он казак, – и когда хлопчик побежал за оружием, добавила: – Он уснет сейчас... Я его принесу.

Няня, покачав головой, вышла. Две черноволосых девушки убрали со стола вечерю, оставив Богуну лишь фляжку да кубок.

Ганна подвинула к огню высокий дзыглык, а вернувшийся с луком и стрелами Андрийко уселся на скамеечке у ее ног. Лицо ее было печально и бледно, но ни тени страха не отражалось на нем; Богун склонил голову на руку и, казалось, думал о чем то горько и тяжело; огонь от каминка освещал их. Так тянулись мучительные безмолвные минуты.

– Что ж, – произнес наконец Богун, подымая голову, – снова беги отсюда... Являйся лишь по ночам, как пугач, сторонись света божьего и добрых людей!

– Куда ж ты, казаче, поедешь? – подняла на него Ганна свои глубокие серые очи.

– На Запорожье, панно: одна у меня родина, одна матерь, один приют! – с горечью воскликнул казак.

Ганна молчала, рука ее задумчиво скользила по волосам уже дремавшего ребенка.

А Богун продолжал с возрастающей горечью:

– И нет у меня, панно, на целой Украине теплого своего кутка... Вот я гляжу на тебя и вспоминаю: была ведь когда то и у меня мать, гладила и она когда то так головку малого сына... Только не помню я ни батька, ни матери... Убили ляхи... Все отняли, псы проклятые, – и радость, и волю, и права!

Красивая голова казака опустилась на грудь.

– Где же ты вырос, казаче, и как? –тихо спросила Ганна.

– Не знаю, кто привез меня на Запорожье, панно, только вскормили меня братчики сечовики... Не пела надо мной мать нежных, жалобных песен – звон оружия да сурмление запорожских труб привык я слушать с детской поры! Не чесала мне ненька, не мыла головки – чесали мне ее терны густые да дожди дробные. Не сказывала родная мне тихих рассказов – ревел передо мною Славута Днипро! Не ласку женскую слышал я с детства, а строгий казацкий наказ!

– Зато они научили тебя, казаче, той беспредельной отваге, – с чувством произнесла Ганна, – которая вознесла тебя между всех Казаков.

– Так, панно, так! – вскрикнул Богун, подымаясь с лавы, и глаза его загорелись молодой удалью, и неотразимо прекрасным стало отважное лицо. – Они научили меня не дорожить жизнью и славу казацкую добывать. С тех пор нет страха в этой душе. Люблю я лететь в чайке под свистом бури, чтоб ветер рвал парус на клочья и мачтой ралил по седой вершине волны. Люблю я мчаться степью вперегонки с буйным ветром... Люблю лететь в толпу врагов впереди войска, гарцевать на кровавом пиру, смерти заглядывать в очи и дразнить безумной отвагою смерть... – Богун остановился и перевел дыхание; грудь его высоко подымалась.

Бледные щеки Ганны покрыл легкий румянец; она засмотрелась на казака; Андрий, склонивши голову, спал у ее ног.

– Вот видишь ли, казаче, душа твоя вся в войсковой справе, – тихо сказала Ганна; но Богун перебил ее горько:

– Так, панно... Но близких нет у меня никого.