– Пустое! – тряхнул головою Богдан. – А хоть и упиться, то найдется у нас и перинка, и белая подушечка... Зато ж наливочка – сами губы слипаются.
– Хе хе хе! Доведешь ты меня, куме, до греха!
– Таких грехов хоть сто тысяч – все принимаю на свою душу...
– Ну, смотри ж! – погрозил ему пальцем Барабаш и приложился губами к кубку. Он тянул наливку долго, мелкими, жадными глоточками. – Добрая, – заключил он наконец, опуская кубок на стол и отирая лицо, вспотевшее и красное, шитым платочком.
– А коли добрая, то повторить, ибо всему доброму надо учиться, а гереtitio, – налил Богдан снова кубок Барабаша, – est mater studiorum! *
– Ой куме, куме! – слегка покачнулся Барабаш, но осушил кубок и на этот раз.
– ВОТ же, кажись, верно, – продолжал Нос, – и малому ребенку рассказать, так поймет, а им в головы не втолчешь! И через этих баламутов лютует на нас панство, постоянно урезывает нам права.
– А как же, как же, – послышались кругом возгласы, – и земли отбирают, и уменьшают реестры, все через запорожских гуляк.
* Повторение – мать учения! (латин.)
– Что, теперь, не бойсь, и они разобрали, где смак, – нагнулся опять к Хмельницкому Барабаш, и Богдана опять обдало спиртным духом, – а прежде не то пели, да и ты; куме, того, признайся, прежде... – Барабаш сделал какой то мудреный жест пальцами и улыбнулся хитрою улыбкой; посоловевшие и совсем замаслившиеся глаза его глядели нежно на Хмельницкого, – да, того... прежде... да... – повторил он снова, вертя пальцами, словно не находил слов для выражения своей мысли, – да, того... разумом за порогами витал... а сколько раз говаривал я тебе: эй, куме Богдане, куме Богдане, – покачивался уже слегка Барабаш, – чем нам своим белым телом мошек да комарей в камышах годувать, лучше будем с ляхами, мостивыми панами, мед да горилочку кружлять.
– Ге ге, куме, – усмехнулся, тряхнув головою, Богдан, – что там старое вспоминать! Смолоду, говорят, и петух плохо поет!
– То то, а вот через эти, так сказать, гм... да, – остановился снова Барабаш, – да, через эти шальные мысли, вот уж на что, кажись, я?.. Малый ребенок обо мне ничего не скажет, воды не замучу, а и то косятся ляхи, ей богу, до сих пор совсем веры не ймут!
– Да что же с ними, с этими гультяями (повесами), церемониться? – раздался сердитый возглас одного из старшин. – Урезать этим птахам крылья! Не терпеть же нам из за них! Всяк про себя дбает... Коли б не они, нам, старшине, может быть, и шляхетство дали...
– Во, во, именно! – покачнулся Барабаш, но Хмельницкий поддержал его, ласково обнявши рукой.
– Урезать! Урезать! – крикнули голоса. – Разметать это кодло разбойничье, чтоб неоткуда было брать огня!
– Да что там с ними еще раздобарывать? – гаркнул во все горло Нечай. – Правду говорит князь Ярема: вырезать всех, да и баста!
Богдан вскинул на него испуганные глаза, в которых блеснула выразительно мысль: "Эк хватил, брат! Еще все испортишь!"
Брови Кречовского многозначительно приподнялись.
– Ну вырезать не вырезать, – заметил серьезно Богдан, – а попритянуть вожжи не мешает, да...
Барабаш, впрочем, покачивался в блаженной полудреме, не замечая этой игры.
XXXIX
Между тем Богун и Ганна, сидя в конце стола, следили с лихорадочным, мучительным вниманием за происходившими сценами.
– Одно мне не по сердцу, – говорил негромко Богун, наклоняясь к Ганне и сжимая свои черные брови, – не верю я Пеште, а он тут, – взглянул он в сторону Пешты, который сидел все также молча, не принимая участия в общем разговоре, а только бросал по сторонам угрюмые взгляды,
– И дядько не лежит к нему сердцем, – ответила Ганна, – но что было делать? Нет в нем верного ничего, а обойти приглашением, пожалуй, разгневается, – завистлив он очень, – и передастся ляхам.
– Так, так, – закусил свой ус Богун и бросил быстрый взгляд в сторону Барабаша, который теперь уже совершенно раскис, размякнул и смотрел какими то маслеными глазками на прислуживавших дивчат, словно жирный кот на птичек. – Не могу его видеть, – прошептал Богун глухим голосом, наклоняясь к Ганне, – так вот и подмывает раздавить голову этой гадине! Когда я увидел, что он протянул к тебе руку... нет, – отбросил козак резким движением голову назад, – не могу так кривить душой, как они!
– Ты думаешь, это легко дядьку? – подняла на него глаза Ганна. – Для блага нашего...
– Знаю, знаю, – перебил ее горячо Богун, – у него золотое сердце, разумная голова и ловкий язык! А я со своим ничего не поделаю! Козацкий! Рубит только с плеча, да и баста! Но ты скажи мне, – оборвал он сразу свою речь, – я слышал о том горе, которое постигло его, – как он теперь?
– Забыл, все забыл! – произнесла с воодушевлением Ганна. – Ты посмотри на него, вон как светится седина, а морщины? Не легко они ложатся, но все забыл он теперь для счастья нашей бедной родины. Да и кто бы мог, брате, думать в такое время о своем горе?
– Правда твоя, Ганно, – поднял энергично голос Богун, устремляя на нее свои черные, горящие воодушевлением глаза, – стыд тому, кто в такую минуту сможет подумать о себе!
В это время громкий голос Богдана, прозвучавший с каким то особым выражением, заставил всех замолчать и насторожиться.
– Так, свате, так, – говорил он, все подливая Барабашу меду, – а волнуется народ и козацтво все через слухи о тех привилеях, которые выдал тебе король. И надо же было разболтать об этом в народе! Только гуторят теперь бесовы дети, будто ты их припрятал нарочито для того, чтобы самому ими воспользоваться.
– Вздор, куме, ей богу, вздор! – покачнулся Барабаш. – Ну, и на что мне эти королевские цяцьки? Да они имеют столько же весу, как прошлогодний снег! Слыхал ведь...
– Правда то правда, – согласился Богдан, – да народ волнуется из за них... А когда доберется... ой ой ой! Не знаю, и как это ты не боишься только держать их, куме?..
– Фью фью! – свистнул Барабаш.
– Уничтожил их? – вскрикнул побледневший Богдан.
Все так и застыли на местах.
Барабаш отрицательно качнул головой.
– Припрятал, стало быть?
– Хе хе хе! – расплылся Барабаш в какую то глуповатую, довольную улыбку, и пьяные глаза его взглянули хитро на Богдана. – Ты думаешь, что я их так на виду и держу? Эх, не такой я простой, куме... как могу на первый раз сдаться... да... – покачивался Барабаш и обводил все собрание пьяными, но еще плутоватыми глазами. – Меж жинчиными плахтами, – нагнулся он к самому уху Хмельницкого, – в скрыньке лежат... жинка так и возит с собою...