Богдан Хмельницький (трилогія)

Страница 28 из 624

Старицкий Михаил

Умилилась и больная.

– Боже, как тепло и чудесно! – отрывисто шептала она. – Пожелтел мой садик, как и я... только он все же пышный, а я... уже и руки сложила... – провела она рукой по глазам. – Вон яблони, что я с Богданом садила... Какими они были тогда прутиками, а теперь ишь как подняли, раскинули ветви... А я... верно, в последний раз садочком любуюсь...

С шумом вбежала Катря и припала к матери.

– И мама вышла погулять?

– Не вышла, доню, а вынесли, – улыбнулась больная.

– Мамо, мамо, – издали закричали близнята, несясь взапуски на террасу. – Гляньте, как нас причесала Галя!

– Славно, славно! – обняла своих деток больная. – А где же ваша Галя?

– А вот! – ухватилась Оленка за сподницу поднимавшейся уже на ступеньки Ганны.

– Вот, вот! – бросился в объятия и Андрийко. – Галю, любочко, серденько! – ласкались и обнимали ее детки.

– Любят они тебя, – умилилась пани, глядя на эту сцену, – да и что мудреного? Ведь ты для них – что мать родная... да еще и поищи такой матери на белом свете...

– Что вы, титочко, вам так кажется, – конфузилась от этой похвалы Ганна, – люблю я их всей душой – это верно...

– И мы Галю любим... вот как! – развела руками Оленка.

– И любите, детки, – продолжала больная, и глаза ее заблистали слезами, – она для вас вторая мать: бог посетил меня да и пожаловал, послал в утешение Галю... Она вас до ума доведет...

– Ах, куда мне! – покраснела совсем Ганна и, чтобы замять разговор, обратилась к близняткам: – Ну, гайда в светлицу, там уже подвечирок вас ждет.

С шумом бросились детки к дверям, толкая друг друга; Катря тоже побежала с ними.

– Не слыхала ли ты, Галю, чего либо про Богдана? У меня просто душа холонет... Такие времена – и ни чутки, ни вести...

– Не тревожьтесь, титочко, – удержала тяжелый вздох Ганна, а сама почувствовала, словно нож ее ударил под сердце, – верно, по войсковым делам... Бог милостив!

– А все таки куда б он уехал? Не сказал ли хоть тебе?

– Нет, ничего... мало ли мест? Не знаю... – Но в глубине души Ганна знала, где мог быть Богдан: там, где орлы белозорцы, – там и он! Он даже намекнул ей; но она его тайны

не выдаст... Только теперь, когда чуются какие то смутные вести, а на небе собираются тучи, она трепещет и боится объяснить себе этот трепет.

– Ох, всем то нам тяжело, – простонала тоскливо больная, – а ему то, бедному, и подавно: бегай, хлопочи, подставляй голову, а утехи никакой! Ведь он еще молодой и здоровый, а вот довелось вдовцом быть, чернецом: что я ему? Ни мать детям, ни жена, ни хозяйка... а колода только никчемная, да и все! Хорошо, что тебя бог послал...

– Титочко, – подошла и поцеловала руку Богданихи Ганна, – к чему такие печальные думки? Еще выздоровеете...

– Нет, моя квиточко, – погладила она по щеке Ганну, – не вставать мне... а жить так – калекой, колодой – эх, как тяжко и нудно! Сама я себе надоела... Свет только заступаю. Когда бы господь смиловался да принял меня к себе... и мне бы легче было да и всем.

– Господи! Да что же вы такое, титочко? – всплеснула Ганна руками, и из очей ее брызнули слезы.

– Я обидела тебя?! Серденько, рыбонько! – прижала она к своей груди Ганну. – Я тебя так люблю, и его, и всех... я от щырого сердца, из любви, без всякой думки, жалеючи, – вздохнула она и добавила: – Скажи, однако, чтоб внесли меня: пора!

Ганна подошла к черному крылечку, отдала приказание прислуге, а сама быстро удалилась в темную липовую прогалинку и, усевшись на пне, дала волю слезам. Она сама не знала, почему они, крупные, катились и катились из глаз. Или ей бесконечно жаль было беспомощной страдалицы, пережившей давно свое счастье, или ей было больно, что та самоотверженно уступала свое место другой, или ей страшно было за Богдана, за родину?

Обрывочно и бурно на нее налетали думы, но разобраться в них она не могла; она чувствовала только, что любит здесь всех, а Богдана боготворит и верит в его могучую силу. Она знала, что в молитвах своих о близких первым всегда поминала его... Да, как от тревоги по нем болит сердце, как оно приросло здесь ко всему, прикипело!..

Ганна сидит, сцепивши на коленях руки, и смотрит в темнеющую глубину леса. Лицо ее, бледное, словно мраморное, как бы застыло; на нем палевыми и лиловыми пятнышками лежат тени от листьев, и только на длинной реснице дрожит жемчужиной слеза.

Вдруг лицо ее вспыхнуло... побледнело, и она вся двинулась вперед и застыла в порыве...

Перед ней стоял Богун. Темная керея падала кругом его могучей и статной фигуры; шапка была надвинута низко на черные брови и придавала необычайно красивому лицу энергию и удаль; но выражение его не предвещало ничего доброго. Весь пожелтевший сад горел теперь червонным золотом под огненными лучами заходящего солнца, и на этом ярком фоне темным силуэтом стоял перед Ганной казак. Она хотела броситься к нему, хотела задать ему тысячу вопросов; но мрачный вид казака поднял в ее душе страшное предчувствие: боязнь истины сжала ей горло. Ганна хотела сказать слово, и слово не шло у ней с языка. Богун видел, как побледнела при виде его Ганна, как расширились ее глаза, как занемела она вся, протянувши к нему руки... У него почему то особенно дрогнуло сердце, и он не решался заговорить. Прошло несколько минут тяжелого молчания. Наконец, Ганна овладела собой.

– Жив? В плен взят? Убит? – едва смогла она выговорить несколько рвущихся слов.

– Не знаю, панно; я сам спешил к тебе расспросить о нем.

– Боже! – всплеснула Ганна руками. – Но ведь он был там? Был?

– Да, и оказал нам рыцарскую услугу, а потом... – остановился он.

– Потом? – перебила его Ганна, сжимая до боли руки.

– Он исчез неприметно... уехал... говорят, к Днепру.

При этих словах Ганна почувствовала вдруг, что с груди

у нее точно камень свалился, и страшная слабость, такая слабость, что Ганна должна была снова опуститься на пень, охватила все ее существо.

– Матерь божья, слава тебе, слава тебе! – прошептала она упавшим голосом, чувствуя, как набегают ей на глаза теплые слезы, – значит, спасся, уехал в Кодак...

Наступило снова молчание, наконец Ганна отерла глаза и обратилась к Богуну, еще смущенная за свои слезы: