КЛАССИКА

Герой нашего времени

Комментировать

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Лермонтов: Герой нашего времени

Решительно, Грушницкий ей надоел.

Еще два дня не буду с ней говорить.

3-го июня

Я часто себя спрашиваю, зачем я так упорно добиваюсь любви молоденькой
девочки, которую обольстить я не хочу и на которой никогда не женюсь? К
чему это женское кокетство? Вера меня любит больше, чем княжна Мери будет
любить когда-нибудь; если б она мне казалась непобедимой красавицей, то,
может быть, я бы завлекся трудностью предприятия… Но ничуть не бывало!
Следовательно, это не та беспокойная потребность любви, которая нас мучит в
первые годы молодости, бросает нас от одной женщины к другой, пока мы
найдем такую, которая нас терпеть не может: тут начинается наше постоянство
— истинная бесконечная страсть, которую математически можно выразить
линией, падающей из точки в пространство; секрет этой бесконечности —
только в невозможности достигнуть цели, то есть конца.

Из чего же я хлопочу? Из зависти к Грушницкому? Бедняжка, он вовсе ее не
заслуживает. Или это следствие того скверного, но непобедимого чувства,
которое заставляет нас уничтожать сладкие заблуждения ближнего, чтоб иметь
мелкое удовольствие сказать ему, когда он в отчаянии будет спрашивать, чему
он должен верить: «Мой друг, со мною было то же самое, и ты видишь, однако,
я обедаю, ужинаю и сплю преспокойно и, надеюсь, сумею умереть без крика и
слез!»

А ведь есть необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившейся
души! Она как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому
лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на
дороге: авось кто-нибудь поднимет! Я чувствую в себе эту ненасытную
жадность, поглощающую все, что встречается на пути; я смотрю на страдания и
радости других только в отношении к себе, как на пищу, поддерживающую мои
душевные силы. Сам я больше неспособен безумствовать под влиянием страсти;
честолюбие у меня подавлено обстоятельствами, но оно проявилось в другом
виде, ибо честолюбие есть не что иное как жажда власти, а первое мое
удовольствие — подчинять моей воле все, что меня окружает; возбуждать к
себе чувство любви, преданности и страха — не есть ли первый признак и
величайшее торжество власти? Быть для кого-нибудь причиною страданий и
радостей, не имея на то никакого положительного права, — не самая ли это
сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость. Если
б я почитал себя лучше, могущественнее всех на свете, я был бы счастлив;
если б все меня любили, я в себе нашел бы бесконечные источники любви. Зло
порождает зло; первое страдание дает понятие о удовольствии мучить другого;
идея зла не может войти в голову человека без того, чтоб он не захотел
приложить ее к действительности: идеи — создания органические, сказал
кто-то: их рождение дает уже им форму, и эта форма есть действие; тот, в
чьей голове родилось больше идей, тот больше других действует; от этого
гений, прикованный к чиновническому столу, должен умереть или сойти с ума,
точно так же, как человек с могучим телосложением, при сидячей жизни и
скромном поведении, умирает от апоплексического удара. Страсти не что иное,
как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и
глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки
начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого
моря. Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота
и глубина чувств и мыслей не допускает бешеных порывов; душа, страдая и
наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так
должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она
проникается своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя, как
любимого ребенка. Только в этом высшем состоянии самопознания человек может
оценить правосудие божие.

Перечитывая эту страницу, я замечаю, что далеко отвлекся от своего
предмета… Но что за нужда?.. Ведь этот журнал пишу я для себя, и,
следовательно, все, что я в него ни брошу, будет со временем для меня
драгоценным воспоминанием.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Пришел Грушницкий и бросился мне на шею: он произведен в офицеры. Мы выпили
шампанского. Доктор Вернер вошел вслед за ним.

— Я вас не поздравляю, — сказал он Грушницкому.

— Отчего?

— Оттого, что солдатская шинель к вам очень идет, и признайтесь, что
армейский пехотный мундир, сшитый здесь, на водах, не придаст вам ничего
интересного… Видите ли, вы до сих пор были исключением, а теперь
подойдете под общее правило.

— Толкуйте, толкуйте, доктор! вы мне не помешаете радоваться. Он не знает,
— прибавил Грушницкий мне на ухо, — сколько надежд придали мне эти
эполеты… О, эполеты, эполеты! ваши звездочки, путеводительные
звездочки… Нет! я теперь совершенно счастлив.

— Ты идешь с нами гулять к провалу? — спросил я его.

— Я? ни за что не покажусь княжне, пока не готов будет мундир.

— Прикажешь ей объявить о твоей радости?..

— Нет, пожалуйста, не говори… Я хочу ее удивить…

— Скажи мне, однако, как твои дела с нею?

Он смутился и задумался: ему хотелось похвастаться, солгать — и было

совестно, а вместе с этим было стыдно признаться в истине.

— Как ты думаешь, любит ли она тебя?

— Любит ли? Помилуй, Печорин, какие у тебя понятия!.. как можно так
скоро?.. Да если даже она и любит, то порядочная женщина этого не скажет…

— Хорошо! И, вероятно, по-твоему, порядочный человек должен тоже молчать о
своей страсти?..

— Эх, братец! на все есть манера; многое не говорится, а отгадывается…

— Это правда… Только любовь, которую мы читаем в глазах, ни к чему
женщину не обязывает, тогда как слова… Берегись, Грушницкий, она тебя
надувает…

— Она?.. — отвечал он, подняв глаза к небу и самодовольно улыбнувшись, —
мне жаль тебя, Печорин!..

Он ушел.

Вечером многочисленное общество отправилось пешком к провалу.

По мнению здешних ученых, этот провал не что иное, как угасший кратер; он
находится на отлогости Машука, в версте от города. К нему ведет узкая
тропинка между кустарников и скал; взбираясь на гору, я подал руку княжне,
и она ее не покидала в продолжение целой прогулки.

Разговор наш начался злословием: я стал перебирать присутствующих и
отсутствующих наших знакомых, сначала выказывал смешные, а после дурные их
стороны. Желчь моя взволновалась. Я начал шутя — и кончил искренней
злостью. Сперва это ее забавляло, а потом испугало.

— Вы опасный человек! — сказала она мне, — я бы лучше желала попасться в
лесу под нож убийцы, чем вам на язычок… Я вас прошу не шутя: когда вам
вздумается обо мне говорить дурно, возьмите лучше нож и зарежьте меня, — я
думаю, это вам не будет очень трудно.

— Разве я похож на убийцу?..

— Вы хуже…

Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид:

— Да, такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице
признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали — и они
родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я
глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я
стал злопамятен; я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал
себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить
весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная
молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь
насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду —
мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я
стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы,
пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в
груди моей родилось отчаяние — не то отчаяние, которое лечат дулом
пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и
добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души
моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и
бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого
никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее
половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел
ее эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но мне нет,
особенно когда вспомню о том, что под ними покоится. Впрочем, я не прошу
вас разделять мое мнение: если моя выходка вам кажется смешна — пожалуйста,
смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало.

В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь на
мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание — чувство,
которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в ее
неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не
кокетничала, — а это великий признак!

Мы пришли к привалу; дамы оставили своих кавалеров, но она не покидала руки
моей. Остроты здешних денди ее не смешили; крутизна обрыва, у которого она
стояла, ее не пугала, тогда как другие барышни пищали и закрывали глаза.

На возвратном пути я не возобновлял нашего печального разговора; но на
пустые мои вопросы и шутки она отвечала коротко и рассеянно.

— Любили ли вы? — спросил я ее наконец.

Она посмотрела на меня пристально, покачала головой — и опять впала в
задумчивость: явно было, что ей хотелось что-то сказать, но она не знала, с
чего начать; ее грудь волновалась… Как быть! кисейный рукав слабая
защита, и электрическая искра пробежала из моей руки в ее руку; все почти
страсти начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас
женщина любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они
приготовляют ее сердце к принятию священного огня, а все-таки первое
прикосновение решает дело.

— Не правда ли, я была очень любезна сегодня? — сказала мне княжна с
принужденной улыбкой, когда мы возвратились с гулянья.

Мы расстались.

Она недовольна собой: она себя обвиняет в холодности… о, это первое,
главное торжество! Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж знаю
наизусть — вот что скучно!

4-го июня.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *