Рубрики: ПСИХОЛОГИЯ

разнообразная литература по психологии

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

«разделенные на партии, они тесно связаны, как народ».
Философия во Франции также не могла не оказаться преимущественно
интеллектуальной и рационалистической. Она не останавливается ни на мелких
фактах, тщательно классифицированных, ни на «аргументах сердца, не понятных для
разума». У французов, любящих ясные и логические концепции, мистицизм и реализм
исключают один другой. В Англии они часто уживаются рядом в одном уме: первый
ограничивается областью чувства; второй оставляет себе философские умозрения и
область действия. В Германии мистицизм и реализм сливаются друг с другом:
реальное становится мистическим, сила становится правом, успех оказывается
Божьим судом, природа и история — развитием абсолютного духа. Для немецкой
метафизики реальное — рационально; для немецкой теологии реальное —
божественно. Этого рода душевные состояния чужды французам, и они даже с трудом
понимают их. Когда Декарт хочет перестроить заново философию, льстя себя тем,
что он все ниспроверг; когда, оставшись один перед лицом своей мысли (т. е., в
сущности, мысли всего человечества, воплощенной в языке), он предполагает, что
даже не знает, были ли люди до него; когда он выступает затем на завоевание
«ясных» идей, которые, как мы видели, являлись для него, в силу этого самого,
истинными, идей «отдельных», «простых» и «общих»; когда он связывает их звеньями
строгой логики, предпочитая строить и воображать, а не наблюдать, «предполагая
везде порядок», даже там, где он невидим, — Декарт выказывает себя вполне
французом. То, что он сделал в области философии, было сделано в конце ХVШ века
в социальной сфере.
Существенной чертой нашего ума в этой области является вера во всемогущество
государства и правительства. Фрондирующие при случае, недисциплинированные,
дорожащие более свободой говорить, нежели правом действовать, и принимающие за
действия свои слова, французы обыкновенно пассивно подчиняются сильной власти и
склонны думать, что она может сделать их счастливыми. Так как государство
является представителем всего общества, то наш социальный инстинкт заставляет
нас верить, что если отдельно взятый человек бессилен, то союз всех индивидов не
встретит никаких препятствий при осуществлении общего идеала. Но мы впадаем в
ошибку, когда слишком торопимся олицетворить общество в одном человеке или в
группе людей, управляющих нами. Тогда наша законная вера в общественную силу
обращается в совсем незаконную веру в искусственный механизм. Сколько раз вместо
политического смысла мы обнаруживали политический фанатизм! Мы думали, что
достаточно провозгласить принцип, чтобы осуществить все его последствия,
изменить ударом волшебной палочки конституцию, чтобы преобразовать законы и
нравы, импровизировать декреты, чтобы ускорить ход истории. «Статья I: все
французы будут добродетельны; статья II: все французы будут счастливы». Мы
убеждены, что содействуем прогрессу, когда берем за исходную точку не
историческую действительность, а собственную фантазию. Нам недостает
традиционного чувства, солидарности между поколениями, сознания круговой поруки,
заставляющей одних расплачиваться за безумия других. Мы также не хотим «знать,
были ли до нас люди». Наш рассудок, рассуждающий и резонирующий до
безрассудства, плохо понимает сложные и глубокие потребности природы и жизни.
Будучи убеждены, что революция может всегда заменить эволюцию, мы упускаем из
вида силу времени. Мы думаем только о силе человеческой воли, да и то не
упорной, а порывистой, нетерпеливой, требующей всего или ничего. В то же время
мы вносим чувство в политику, где впрочем оно, будучи вполне реальной силой,
призвано играть известную роль, все более и более значительную, по мере того как
возрастает сила общественного мнения. Хорошим образчиком того, как убеждают
французов принять ту или другую законодательную меру, является сентиментальная
мотивировка многих наших законопроектов26. Во Франции именно блестяще
подтверждается теория «идей-сил»: мы не только ведем войны «ради идеи»; мы
совершаем ради нее революции и создаем конституции. Наш ум довольствуется
формулой, — будь она верна или ложна, — и в то же время эта формула заставляет
нас действовать. Согласно пословице, повторяемой по ту сторону Альп «итальянец
часто говорит глупости, но никогда не делает их»: у француза, напротив того,
мысль нераздельна со словом, а слово — с действием; лишь только ему пришла в
голову глупость, он торопится привести в ее исполнение.
В социальной сфере наш нивелирующий ум склонен — и в настоящее время более, чем
когда-либо прежде — не признавать естественных неравенств, не только иерархии,
основанной на традиции, но также и основанной на таланте. Мы создаем себе
чересчур математическое представление об обществе, как о совокупности
тождественных единиц, подчиненных какой-нибудь высшей воле; мы не видим в нем
живого организма, каждый член которого солидарен с целым. Подобным же образом мы
смотрим на право, лишь как на норму отношений между индивидами, не принимая во
внимание отношений индивидов ко всему обществу, к правильному развитию
национальной жизни. Мы останавливаемся или на индивидуализме, часто
поверхностном, построенном на одной логике, или же на равно поверхностном и
отвлеченном социализме, пользующемся успехом в настоящее время, вместо того
чтобы рассматривать индивидуума во всей его реальной обстановке, вне которой
было бы невозможно его существование.
У каждого народа не только своя национальная мораль, соответствующая его способу
понимать и осуществлять идеал, отвечающий его национальному характеру; но у него
также своя особая международная мораль, в которой выражается его способ
поведения но отношению к другим нациям. Эти два вида морали не всегда
согласуются между собой: так, например, международная мораль англичан построена
на эгоизме, но это вовсе не значит, чтобы англичанин руководился эгоизмом в
отношениях к своим соотечественникам. В международной политике французский народ
составляет полную противоположность английскому: в нем преобладают, так сказать,
центробежные силы. Он действует по страсти, по увлечению, по симпатии или
антипатии, под влиянием потребности в приключениях и внешнем проявлении чувств,
часто ввиду какой-либо общей идеи, а в свои лучшие минуты — гуманитарного
идеала. Француз почти не понимает «политики результатов», «объективной
политики»; в его государственной деятельности преобладают то отвлеченные
соображения, то «субъективные» понятия признательности, симпатии, братства
народов, вечного союза, о котором мы мечтали по отношению к Италии. Шамфор еще
не научил нас достаточно, что на европейской шахматной доске «не играют в
шахматы с «сердцем, исполненным любви». Кроме того эта манера слишком
сентиментального или идеалистического обращения с международными делами часто
приводила к неуместному и незаконному вмешательству с нашей стороны, не только
не вызывавшему к нам расположения за наши добрые намерения, но заставлявшему
ненавидеть нас за наши задорные предприятия и за нескромность наших
посягательств. Другие народы всегда упрекали нас за то, что мы не оставляем их в
покое, желаем волновать их нашими треволнениями и увлекать их в погоню за нашими
прекрасными мечтами.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

ФРАНЦУЗСКИЙ ХАРАКТЕР И ФРАНЦУЗСКАЯ ЛИТЕРАТУРА
Все достоинства и пробелы французского ума отражаются на нашей литературе и
наших искусствах с их возникновения и до настоящего периода. В этих именно
высших проявлениях национального духа надо искать доказательства нашей
умственной силы или умственной слабости.
В области литературы и искусства французская страна была вполне подготовлена к
греко-римской культуре; умеряя резкие свойства французской нации, эта культура
должна была, в конце концов, запечатлеть в умах классический идеал разума,
гармонии и постоянства; она должна была оказывать обаятельное влияние на ясные
умы, давая им простые и общие рамки, образцы метода и точности. Сходство во
многих отношениях нашего ума с греческим еще более облегчало подражание
классическим образцам. Так же как и греки, а особенно римляне, мы отличались
красноречием, не свободным от декламации: д’Обинье, Корнель, Кребильон, Дидро и
Руссо не уступают один другому в декламации. По замечанию Мишле, французский ум
характеризуется «страстной логикой у его высших представителей и риторикой у
второстепенных талантов». Лютер, прибавляет он, никогда не резонирует: «он очень
красноречив, но никогда не впадает в резонерство; народный писатель не может
быть теоретиком»; напротив того, «Кальвин — сурово красноречив и очень долго
развивает свои доказательства. Это уже ум Руссо». «Германия, этот наивный
ребенок, испытав на себе влияние Лютера, обратилась затем не к логике, как
Франция, а к высшей метафизике. Ее ум — символический». Германия, по мнению
Мишле, старая Германия разумеется, «это — поэзия и метафизика; мы же вращаемся
в промежуточной области, называемой логикой». Эти немного афористические
суждения Мишле часто повторялись другими писателями.
Особенно много настаивали на том, что наша раса непоэтическая. Неужели над нами
в самом деле тяготеет в этом случае рок нашего происхождения? Это было бы очень
странно. Если германские и южные расы обладают каждая своеобразным поэтическим
чувством, то как могло это чувство утратиться в нации, в которой кельтская кровь
смешана с белокурым этническим элементом севера и смуглым элементом юга? Это
могло бы быть объяснено лишь неисправимой прозаичностью кельтской расы. Но мы
знаем, что, напротив того, кельтским расам свойственна глубокая любовь к поэзии.
Если галл и франк ведут преимущественно деятельную, исполненную опасностей
воинственную жизнь, то бретонец Арморики, Ирландии или Валлиса охотно
погружается в созерцание идеального мира. Он отличается интенсивной внутренней
жизнью; вместо того чтобы искать проявления во вне, он обладает способностью
«пассивной сосредоточенности», способствующей внутреннему творчеству. В
действительности кельты, а именно ирландские, отличаются изумительно богатым
воображением, более фантастическим, менее мрачным и диким, чем германское. Их
оригинальными достоинствами являются драматический дар, большая мягкость
чувства, более тонкая насмешка и, наконец, чувство формы. Даже в древнейшем
цикле поэм о Конхобаре и Кушулаине, сложившемся четырьмя столетиями ранее цикла
Карла Великого и пятью столетиями ранее цикла Артура Галльского, уже можно
восхищаться, помимо неистощимой фантазии, искусству драматизировать рассказ,
умению расположить его в виде сцен, заставить действовать персонажей и говорить
сообразно argute loqui Цезаря. Затем, среди диких рассказов о войнах,
встречающихся в поэтических произведениях всех рас, здесь проявляются более
нежные и великодушные чувства, насмешка, уже довольно тонкая, много шуток и
остроумия. Наконец, рассказчики умеют хорошо расположить действие и придать
рассказу более гармоничную форму, нежели в скандинавских или саксонских песнях.
Кельтская муза не раз вдохновляла европейские народы. Прежде всего, по мнению
таких компетентных судей, как Поуэль (Powel) и Вигфюссон (Vigfusson), песни Эдды
много обязаны своим вдохновением и образностью кельтам западных островов и
ирландским бардам; затем являются поэмы об Артуре, Мерлине и Круглом Столе,
вдохновлявшие всех поэтов от севера и до юга, в Королеве Фей Спенсера
чувствуется влияние ирландских романов; а он был предшественником Шекспира, Мэб
и Титания которого снова переносят нас в страну фей. Сон в летнюю ночь неотвязно
преследовал ум Шекспира. Ариель, Просперо и Миранда — продукты кельтского
воображения. Лир и Кимбелина носят кельтские имена. Наконец, влияние
шотландского барда Оссиана заметно отразилось на Гёте, Байроне, Шелли,
Шатобриане и Гейне. Можно сказать, что в английской и даже немецкой поэзии
слились два великих течения, кельтическое и германское; но ранее всего это
слияние произошло во Франции, хотя здесь оно не было так полно и позволяет
различить оба потока: франко-романский и бретонский. Первый создал эпопею.
Воспевать богов и героев было древним обычаем германцев: так делали соратники
Хлодвига, а позже Карла Великого. В песне о Роланде чувствуется нравственное
величие, какое было неведомо даже Греции: мы находим там новое понятие чести,
требующее жертвовать жизнью ради императора или служения Богу. Кроме того, поэт
не ограничивается прославлением победителя: он воспевает героизм побежденного;
сила впечатления удваивается чувством сожаления. Таким образом первоначальная
германская суровость смягчилась во Франции, проникнувшись кельтским духом. Но у
последнего был и собственный расцвет: менее энергичный и более нежный, он
выразился в любовном романе. Рассказы о Тристане и Изольде, о глубокой
исключительной страсти, наполняющей всю душу и поглощающей всю жизнь, были
большой новинкой в литературе и поэзии. Затем появляются рыцарские романы об
Артуре и Круглом Столе, о Ланселоте и его Жениевре. Любовь и честь становятся
тогда двумя великими двигателями человеческого существа; начинается «царство
женщины». Наконец в романах о Граале, с их Персевалем и Галеадом, проявляется
экзальтированный мистицизм; требуемая им чистота и целомудрие становятся
«сущностью рыцарского совершенства». Подобно тому как из героических поэм
развивается история, бретонские песни послужили зародышем идеалистического
романа. Без сомнения, в нашей галльской стране этот романический идеализм
«составляет исключительное явление; но он все-таки существовал, и французские
романы разнесли его по всей Европе.
Тем не менее, по мнению англичан и немцев, француз — слишком безличное
существо, слишком предан общественной жизни, чтобы чувствовать и создавать
действительно поэтические произведения, особенно лирические; самая его
цивилизованность, доведенная до излишества, оказывается несовместимой с
возвышенной поэзией. Несомненно, что общественная жизнь, а особенно придворная,
задерживала в течение многих веков расцвет лиризма во Франции. Но разве мы не
имели в свою очередь великих лириков, хотя под внешностью романтизма они
сохранили классическое понимание формы? Кроме того, у общественной жизни имеется
также своя поэзия: поэта интересует не только индивидуум, поглощенный собой,
замкнутый в свое одиночество; чем более развивается общество с его великими
сторонами и его трагическими бедствиями, тем более поэзия должна становиться
общественной и общечеловеческой.
Наша литература, вообще говоря, не натуралистическая и не мистическая; даже
принимая одно из этих двух направлений, она остается интеллектуальной и
общественной: это ее две постоянные черты. Вторая из них была выяснена в
мастерских этюдах Брюнетьера; поэтому мы остановимся преимущественно на первой.
В силу своей интеллектуальности, наша литература склонна рассматривать жизнь и
людей с той стороны, которая делает их наиболее понятными для ума; но такой
стороной является прежде всего сознательная, в которой человек существует для
самого себя и, став понятным для себя, делается понятным и для других. Наши

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

законами, они будут заполнены иностранцами, и самый великий полководец в мире не
в силах помешать этому. Придется волей неволей сомкнуться теснее и предоставить
поглотить себя. Сомнительно, чтобы было достаточно инфильтрации иностранцев и их
потомства для уравновешения европейского давления; надо думать, что процесс,
происходящий в недрах этой великой нации, будет ускорен вторжением лавин,
подобных лавинам 1870 г.».
Не преувеличивая значения этих угроз, исходящих быть может даже не от настоящего
немца, а родившегося в Швейцарии, несомненно, однако, что мы никогда не должны
упускать из вида Германии. Италия, наш другой сосед, также становится все более
и более опасной для нас, так как она защищена от тех двух великих зол, которые
подрывают наши силы: систематического бесплодия и алкоголизма. Население Италии
быстро возрастает и стремится перерасти наше; кроме того, этому населению еще не
грозит алкоголизм. Благодаря климату и своим хорошим привычкам Италия — самая
трезвая из больших наций. Прибавьте сюда преимущества живого и гибкого ума,
терпеливой и настойчивой воли, быстро развивающейся промышленности, торговли,
стремящейся вытеснить нашу, удивительно искусной политики, не отступающей ни
перед чем, добивающейся всего, пользующейся всем, находящей способы заключать
одновременно союзы с Англией и Германией, и вы поймете, что мы должны
заглядывать не только за Вогезы, но также и за Альпы. Всякий успех наших соседей
должен служить для нас предостережением. Пусть наш счастливый союз с Россией не
ослепляет нас насчет грозящей нам опасности и не усиливает нашей апатии. Будут
ли обращать на нас внимание, когда мы сделаемся сравнительно небольшим народом
по отношению к значительно возросшим России и Германии и переполненной жителями
Италии? Будут ли дорожить нашей дружбой, которой ищут в настоящее время? Прочную
цену союзу с нами может придать только наша сила. Никакое нравственное
обязательство не может заставить Россию отречься от себя ради Франции. Великий
славянский народ с очень положительным и реалистическим складом ума не будет
держаться политики чувства и великодушия по отношению к нам, так же как ученая
Германия не держалась ее недавно по отношению к Греции. Мы должны следовательно
рассчитывать прежде всего на самих себя: недостойно Франции оказаться в один
прекрасный день вассалом другой нации, какова бы она ни была. Всякая страна,
население которой, вследствие роковых обстоятельств или по ее собственным ложным
расчетам, будет уменьшаться, в то время как население соседних стран будет
увеличиваться, приблизится естественным или искусственным путем к тем же
условиям, в которые превратности истории поставили Грецию, так слабо населенную
в настоящее время. Французы не должны были бы забывать этого.
Кроме внешней опасности, систематическое бесплодие вызывает внутри страны
естественный подбор в обратную сторону, в пользу низших типов, которыми
пополняется население. Семьи, достигнувшие, благодаря уму и усиленному труду,
известного благосостояния, и обнаружившие по этому самому, в среднем, известное
превосходство ума и воли, сами, своим добровольным бесплодием, устраняют себя с
арены жизни. Напротив того, непредусмотрительность, слабые умственные
способности, леность, пьянство, умственная и материальная нищета почти одни
оказываются плодовитыми и берут на себя главную роль в деле пополнения
населения. Если бы коннозаводчик или гуртовщик поступали таким же образом, то
что сталось бы с их лошадьми или быками40?
Без сомнения, наше относительное бесплодие является очень деятельной причиной
нашего обогащения. Если бы в 1876 г. процент немецкой рождаемости понизился с 40
на 1000 до процента французской, то число рождений упало бы в Германии с
1.600.000 до 1.040.000; 540.000 взрослых лиц, издержки воспитания которых,
считая по 400 франков на человека, составляют для Германии 1.400 миллионов.
Следовательно, Франция, уменьшая свое народонаселение, экономит ежегодно около
полутора миллиардов. Экономия разорительная, если справедливы слова Фридриха
Великого, что «число жителей составляет богатство государства».
В 1815 г. барон Гагерн писал: «Внутренние ресурсы Франции в виде людей, денег,
естественных продуктов и предметов обмена, необходимых для ее соседей, таковы,
что вся соединенная против нее Европа едва ли представляет для нее серьезного
противника. Чтобы ослабить ее, надо было бы истощить ее ресурсы». Так ли
благоприятно во всех отношениях наше настоящее положение41? Даже наше богатство
в конце концов подрывается неподвижным состоянием нашего народонаселения. В
1867—76 г. наш вывоз достигал, в среднем, 3.306 миллионов; в 1895 г. он
определялся 3.374 миллионами, т. е. возрос лишь на 68 миллионов. Между тем, за
это время германский вывоз с 2.974 миллионов франков (средняя цифра за 1872—76
годы) поднялся до 4.540 миллионов франков (приблизительная цифра за 1896 г.,
ниже действительной), т. е. возрос на полтора миллиарда. Согласно некоторым
экономистам, это объясняется тем, что число наших работников не увеличивается;
вследствие этого они не могут произвести более, чем прежде. В Германии, напротив
того, число рабочих возросло с 41 до 53 миллионов, т. е. у нее прибавилось 12
миллионов пар рабочих рук; отсюда — неизбежное увеличение производства. Быть
может скажут, что оно объясняется отчасти политическим положением Германии? В
ответ на это указывают на другой пример. Экономическое развитие Австрии, так же
как и в Германии, идет параллельно с ростом ее народонаселения; между тем
невозможно утверждать, что она обязана первым славе своего оружия. В 1869—1873
гг. Австрия вывозила, в среднем, на 1.055 миллионов франков товару (по
номинальной цене); в 1894 г. эта цифра почти удвоилась (1.988 миллионов). Это
легко объясняется тем, что она приобрела 9 миллионов новых работников (ее
население, равнявшееся в 1870 г. 37 миллионам, в настоящее время почти достигло
50 миллионов). Народонаселение — один из великих источников всякого богатства,
потому что, по справедливому замечанию Бертильона, и всякое богатство имеет
своим источником труд, а труд доставляется головой и руками. Население не только
производит богатства, но оно и истребляет их, вызывая этим потребность в новом
производстве.
При равном уровне цивилизации самый умственный труд можно рассматривать как
функцию числа. При других равных условиях многочисленная нация, если только она
не подавлена невежеством и бедностью, даст более выдающихся, деятельных и
предприимчивых умов, более писателей, художников, ученых, государственных людей
и полководцев. Желая, чтобы дети возвышались и приносили честь их имени, наши
отцы семейств забывают, что лучшим средством для этого является не ограничение,
а увеличение их числа, при котором возрастают благоприятные шансы и делается
возможным подбор.
Так как и самый ничтожный факт может иногда быть красноречивым, то я позволю
себе привести следующий пример: пишущий эти строки родился девятым в семье,
имевшей десятеро детей, семье, бретонской и кельтской по отцу, нормандской и
германской по матери, одинаково привязанной с той и другой стороны к старым
традициям, долгу и правилам, неспособной ни на какие сделки с совестью или
небом. В мальтузианской, утилитарной, скептической или легкомысленной семье,
преданной деньгам и удовольствиям, этот девятый ребенок не мог бы и явиться на

свет; между тем из десятерых детей он — единственный оставшийся в живых,
единственный, которому удалось наконец ценой суровой борьбы и упорного труда
«пробить себе дорогу». В настоящее время, среди моих философских размышлений,
мне трудно забыть этот конкретный, личный факт; трудно также без некоторой
грусти и беспокойства смотреть на быстрое исчезновение во Франции плодовитых и
вместе с тем держащихся строгих правил семейств, в то время как у соседних
наций, особенно со стороны севера, востока и юго-востока заботливо
поддерживается этот старый и сильный тип семьи. Существуют источники физической
и моральной жизни, с которыми следует обращаться осторожно и иссякание которых
гибельно. Жизнь — продукт скрытых и молчаливых сил, терпеливо накапливаемых
временем, не создающихся внезапно по желанию нетерпеливых умов. Чрезвычайно
опасно было бы для современных народов среди их законного и необходимого
прогресса внезапно освобождать и одновременно приводить в действие в их недрах
все разрушительные силы. Революции могут, подобно осеннему урагану, рассеять
мертвые листья, готовившиеся упасть, и в то же время вырвать с корнем много
молодых и старых деревьев; одна эволюция способна вызвать своевременно медленное
поднятие сока, необходимое для весеннего расцвета.
К военным и экономическим неудобствам медленного роста населения следует
присоединить все убывающее значение нашего языка на мировой сцене. Было время,
когда на французском языке говорило 27% европейского населения. В настоящую
минуту на нем говорят во всем мире лишь 46 миллионов человек (французы,
швейцарцы, бельгийцы, креолы, канадцы); 100 миллионов говорят на немецком языке;
115 миллионов на английском, а у 140 миллионов английский язык является
официальным. Торговые сношения устанавливаются преимущественно между народами,
говорящими на одном и том же языке; следует жалеть поэтому, что число людей,
говорящих по-французски, уменьшается. Кроме того, от этого не может не страдать
и общее влияние Франции.
Остается рассмотреть вопрос о колонизации, также тесно связанный с проблемой
народонаселения. На наших глазах происходит в настоящее время прогрессивно
возрастающее расселение по земному шару человеческого рода, особенно же белой
расы. Слишком густо населенные страны высылают свои рои занимать новые земли. В
конце концов должно будет установиться равновесие, и с того дня, когда повсюду
плотность населения будет одинакова, сила нации будет определяться размером ее
территории. По мнению экономистов, этим именно и объясняется торопливая
колониальная политика, заставляющая различные страны под влиянием «смутного
инстинкта» спешить принимать участие в «погоне за незанятыми еще пространствами
земли». Но чтобы воспользоваться этими новыми землями, нужно много людей. Между
тем, если наши соотечественники и начинают теперь эмигрировать, то известно, что
они менее всего эмигрируют в наши колонии; их привлекает главным образом Южная
Америка. В наших же колониях мы слишком часто основываем «города, в которых не
живем», проводим «дороги, по которым не ездим». Мы открываем огромные, ежегодно
возрастающие кредиты с целью развития во всех наших колониях местных богатств,
которые не эксплуатируются нами; в некоторых из наших владений, хотя пригодных
для разного рода промышленности, «число администраторов превышает число
жителей». Такое положение дела объясняется многообразными и хорошо
исследованными причинами: с одной стороны, домоседством, присущим французам; с
другой, — численной слабостью населения, нашими учебными программами, условиями
военной службы, пристрастием к чиновнической карьере, наконец — климатическими
условиями наших колоний, имеющими, быть может, наиболее решающее значение. Тем
не менее колониальная эмиграция необходима для Франции. Если она устранится от
этого движения, увлекающего соперничающие с ней державы, она подготовит для себя
неизбежное понижение; она рискует даже потерять место великой державы на
континенте.
В Алжире, находящемся совсем близко от нас, живет пока только 260.000 наших
соотечественников, между тем он мог бы прокормить по крайней мере 10 миллионов.
Чтоб водворить на алжирской почве эти 260.000 французов, нам пришлось
пожертвовать не менее чем полутораста тысячами людей и затратить пять
миллиардов. Наряду с этим статистики указывают нам на множество немцев,
беспрерывно с начала этого столетия увеличивающих население обеих Америк. С 1840
по 1880 год Соединенные Штаты приняли на свою территорию более 3 миллионов
немецких эмигрантов; пусть не забывают также о значительной массе эмигрантов (от
200 до 230 тысяч ежегодно), которую постоянно высылает Великобритания в свои
колонии или в Соединенные Штаты. Англия тратит не более 40 миллионов франков на
свою громадную империю, населенную более чем 350 миллионами душ; мы затрачиваем
двойную сумму на наших 35 или 40 миллионов колониальных подданных. Здесь, как и
в других областях, мы страдаем от недостаточности нашего народонаселения,
которое, слишком малочисленное и слишком увлеченное стремлением к благосостоянию
и покою, набрасывается на чиновничьи места и громко требует синекур, предпочитая
их истинно плодотворным занятиям.
III. — По мнению марксистов все предлагаемые средства морального, религиозного,
юридического и финансового характера недействительны, потому что «все происходит
в экономической области». Мы не отрицаем ни капитальной важности этой точки
зрения, ни полезности социальных реформ, особенно касающихся больших мастерских
и фабрик, где торжествующее машинное производство гнетет рабочее население и
вызывает среди него бесплодие, ни необходимости как можно скорее прекратить
промышленный труд детей и молодых девушек. Но мы не думаем, чтобы для
постепенного поднятия процента приращения населения необходимо было перевернуть
весь социальный строй. Не следует пренебрегать ни одной мерой в этом случае. По
словам Жюля Симона, надо пользоваться одновременно всеми средствами (конечно
законными), чтобы не рисковать упустить из вида ни одного хорошего.
На каждую французскую семью приходится в среднем три рождения; на немецкую —
немного более четырех. Спрашивается: представляется ли возможным побудить
французские семьи производить на свет одним ребенком более? Задача философа,
психолога и моралиста сводится к определению того, что можно признать
правомерным в различных общественных мерах, предлагаемых со всех сторон для
поднятия процента рождаемости.
Первое положение, поддерживаемое сторонниками этих мер заключается в следующем:
«Всякий человек, — говорит Бертильон, — обязан содействовать увековечению
своего отечества, так же как он обязан защищать его». Нам кажется, что это
положение неоспоримо и что нравственная обязанность в этом случае очевидна. Но
вытекает ли отсюда, как это утверждают, право для государства? Здесь начинаются
затруднения. Нуждаясь в защитниках, государство делает военную службу
обязательной для всех родившихся и достигших известного возраста; но государство
не может заставлять граждан производить на свет защитников: оно должно уважать
личную свободу. Можно лишь утверждать, что государство имеет право требовать
известного вознаграждения со стороны тех, кто умышленно или неумышленно наносит
ему ущерб, не способствуя увековечению отечества. Отсюда, как общий тезис, —
законность более высокого обложения бездетных или недостаточно плодовитых семей.

Второе выставленное положение таково: самый факт воспитания ребенка должен быть
рассматриваем как одна из форм налога. Но эта немного двусмысленная формула
требует разъяснения: нельзя утверждать, что государство требует от нас детей,
как части налога; можно говорить лишь о том, что факт воспитания уже рожденного

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

Старый Катон был рыжим. Вергилий, галльского происхождения, был белокур, Тит
Ливий был кимвр. В средние века высшие классы во Франции и в других странах
несомненно принадлежали к галльской или германской расе, т. е. были
долихо-белокурыми11. Короткоголовые кельты с более или менее смуглым цветом лица
и среднего роста составляли в Галлии массу низшего населения. Собственно же
галлы, длинноголовые, с длинными белокурыми волосами и длинным корпусом
представляли собой расу победителей так же, как позднее франки. Согласно Дюрану
де Гро, дворянские фамилии во Франции, сохранившие относительную чистоту своей
расы, более или менее белокуры; на центральном плоскогорье, где преобладают
брахицефалы, дворяне резко отличаются от остального населения. Утверждали даже,
что сами «бичи Божии», шествовавшие во главе тюркских и монгольских орд, были,
согласно описания историков, белокуры и длинноголовы, т. е. принадлежали к нашей
расе12. В России, а особенно в Польше народные массы состоят из кельто-славян
или финнов и татар, короткоголовых и среднего роста; но правящие классы, потомки
скандинавских основателей государства, норманнов или германцев, — высокого
роста и белокуры. В Германии и Англии старый кельтический слой покрыт германским
и скандинавским. Почти все владетельные династии в Европе, даже в Испании и
Италии, сохраняют до сих пор арийский тип. В последних двух странах пропорция
белокурых гораздо выше среди аристократии, чем в народной массе.
В этих пределах рассматриваемая теория несомненно представляет научный интерес и
имеет значение как исторический тезис; его можно принять, пока не будет доказано
противное, как принимают лекарство, пока оно помогает.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ЭТНИЧЕСКОЕ ПРОИСХОЖДЕНИЕ ФРАНЦУЗОВ
I. — Чтобы выяснить вопрос о нашем этническом происхождении и о составе нашей
национальности в настоящее время, было бы очень желательно, чтобы во Франции
делалось то же, что делается в Италии и что делает по собственному почину доктор
Коллиньон, а именно, чтобы по распоряжению военного министра при приеме
новобранцев производились антропологические измерения вместимости их черепов,
определение черепного показателя, формы носа, цвета волос, глаз и т. д. Это
составило бы очень важные документы для статистики. То же самое могло бы
делаться в школах и лицеях. Для нас вовсе не безразлично знать об изменениях,
какие произошли и еще могут происходить во французском населении, а также о
направлении, в каком они происходят.
По вопросу об этнической характеристике французов господствует большая
неурядица. Одни, повторяя беспрестанно о «латинском упадке», считают нас
латинянами; другие — кельтами; с таким же основанием можно было бы признать нас
германцами. Дело в том, что французское население представляет собой сочетание
трех главнейших элементов, к которым в Европе сводятся все остальные. Цезарь в
начале своих Комментариев очень отчетливо различает три этнические группы:
аквитан, кельтов и бельгийцев. Когда Август разбил Gallia nova на три провинции,
он сохранил эту группировку, и Галлия была разделена на иберийскую Аквитанию,
центральную Кельтику и Бельгию, где преобладали галатский и германский элементы.
Наиболее древний слой галльского населения состоял из смуглолицего народа с
продолговатым черепом, родственного иберийцам и принадлежавшего к
«средиземноморскому» типу антропологов. Позднее, вдоль Альпийского хребта,
проникает в Галлию новый смуглый народ, короткоголовый и низкорослый; некоторые
представители его казались похожими на монголов; это были лигуры. Тем же путем
входят в Галлию кельты, также брахицефалы и, быть может, также азиатского
происхождения. Наконец, в железный период, спускаются с севера высокорослые,
белокурые и длинноголовые завоеватели. Смешавшись с иберо-лигурами и кельтами,
они образуют галльский народ, известный римлянам.
Мы не можем согласиться с мнением Мортилье, согласно которому не существовало
никакого различия между кельтами и галлами или галатами. Мы полагаем, вместе с
Ланьо, что, несмотря на обычную путаницу у древних историков, совокупность
текстов и антропологические исследования заставляют различать здесь две расы:
смуглую и белокурую, явившуюся с севера. Аммьен Марцеллин превосходно резюмирует
относящиеся сюда предания, говоря: «некоторые утверждают, что первоначально
видели в этой стране аборигенов, называемых кельтами, и друиды действительно
рассказывают, что часть населения состоит из туземцев, но что пришел другой
народ с отдаленных островов и из-за Рейна, изгнанный из своей страны частыми
войнами и морскими наводнениями». Здесь ясно говорится о вторжениях германцев,
приходивших из Великобритании или Голландии, Дании, Швеции, из-за Рейна, словом,
из гиперборейских стран; ясно указаны также самые причины их появления: взаимные
войны, недостаток продовольствия, захваты моря.
Существовал ли во времена Цезаря большой контраст между Галлией и Германией с
антропологической точки зрения? Ни в каком случае. Если в Галлии встречались
большие кельтические массы с широкими черепами, то подобные же массы и в такой
же степени компактные попадались также и в Германии. О галлах постоянно говорят
как о кельтах; это — ошибка. Они были преимущественно германского
происхождения: высокие, белокурые и с голубыми глазами. И между тем какая
разница в судьбах Галлии и Германии!
Мы видели, что белокурый и длинноголовый тип, неправильно называемый арийским по
имени одного из его племен, переселившегося в Азию, примыкает по скелету к
четвертичным и неолитским расам Западной Европы и что колыбели его, согласно
господствующему теперь мнению, следует искать не в Азии, а в Европе.
Предполагается, что жители севера, партия за партией, спускались с берегов
Северного моря, по мере того как из-под их ног уходила почва, поглощаемая водой
(см. предыдущую главу). Несомненно во всяком случае, что произошел ряд вторжений
северных людей, не имевших в себе ничего азиатского. Галлия была первой из
стран, завоеванных этими северянами; отсюда они направлялись в Италию и Испанию.
Согласно данным филологии, движение на восток произошло позднее. Найдя южный
путь закрытым первыми полчищами, северяне стали искать выхода с восточной
стороны Балтики и около сорока веков назад «организовали» первобытных славян,
греков и наконец персов и индийцев. Что касается бельгийцев, германцев, в тесном
смысле слова, и норманнов, то они представляют собой третью группу позднейших
эмиграций.
Галлы распространились по другую сторону Рейна вплоть до Вислы. Им обязаны своим
происхождением многие большие европейские города: Краков, Вена; Коимбра в
Португалии, Йорк в Англии, Милан в Италии носят имена галльского происхождения,
свидетельствующие о том, чем эти города обязаны нашей расе.
Св. Жером, писавший в IV столетии нашей эры, сообщает, что галаты, наряду с
греческим языком, пользовались своим собственным наречием, напоминавшим наречие
жителей Трира. Некоторые немецкие ученые заключают отсюда, что христиане, к
которым обращено одно из посланий св. Павла, были германцы, как и жители Трира.
Но это были, без сомнения, не настоящие германцы в узком и историческом смысле
слова, а те белокурые долихоцефалы так называемого «арийского» происхождения,

которые ранее германцев вторглись в западную и южную Европу и смешались с
кельтами в собственном смысле слова. Все три Галлии, цизальпинская,
трансальпинская и галатская, были населены жителями одной и той же расы,
говорившими на галльском наречии. На том же наречии говорили и в Трире,
служившем оплотом против германцев. Галлы, образовавшие в Испании смешанное
кельто-иберийское население, галлы, занявшие великобританские острова,
основавшие в Италии вторую, цизальпинскую Галлию, победившие римлян при Аллии и
остановившиеся лишь у подножия Капитолия, занявшие долину Дуная, ограбившие
Грецию и проникшие даже в Азию, где они учредили небольшое государство,
названное греками Галатией, все эти галлы вовсе не были чистыми кельтами, хотя
они вели за собой огромные толпы кельто-славян; это были настоящие норманны того
времени, такие же предприимчивые и устремлявшиеся, подобно им, на завоевание
всего мира.
Не надо забывать, однако, читая описания галлов, оставленные древними, что
римляне имели в виду преимущественно вождей армий. Не подлежит спору, что
главнейшие вожди и даже значительное число простых воинов принадлежали именно к
белокурой расе. Галльская аристократия, составлявшая потомство древних
германских и скандинавских завоевателей, должна была неизбежно сохранить их тип.
Напротив того, галльские крестьяне должны были состоять в значительной части из
потомков более ранних обитателей страны с круглым черепом.
В древности слово кельт не имело твердо установленного значения: оно понималось
то в узком, то в неопределенном смысле. Цезарь означает им жителей центральной
Галлии; другие авторы, как мы видели, подразумевали под страной кельтов также
север Испании, долину Дуная, ретический и карнийский склоны Альп и северную
Италию, страны, где антропологи встречают и теперь людей с коротким и широким
черепом и невысокого роста; таковы именно и были настоящие кельты, родственные
славянам и называемые антропологами кельто-славянами. Смешавшись с ними,
белокурые северяне приняли их имя, особенно в Галлии.
Таким образом фундамент французского населения был заложен еще в век железных
орудий. Позднее новые вторжения германцев, франков и норманнов только усилили
высокорослый и белокурый элемент: они оттеснили чистых кельтов в Бретань, в
центральную горную область, в Севенны и Альпы. Если верить Арбуа де Жюбэнвиллю,
то большую часть французов следует считать потомками забытых народов, иберов и
особенно лигуров, которых наши «предполагаемые предки», галлы, победили ранее,
чем были сами побеждены римлянами. Но нам кажется, что ученый профессор придает
слишком мало значения скандинавскому и германскому элементу в заселении Галлии.
Из того факта, что конница, собранная Верцингеториксом для последней роковой
борьбы, не превышала численностью 15.000 человек, Арбуа считает возможным
сделать тот вывод, что каста завоевателей, настоящих галлов, состояла не более
чем из 60.000 душ, а что все остальное население было иберийским или лигурским.
Но это слишком смелая индукция. Если бы дело обстояло так, то чем объяснить
присутствие в Галлии такого количества белокурых долихоцефалов, которыми не
могли быть ни иберы, ни лигуры, ни даже кельты в этническом значении этого
слова, и которые могли принадлежать лишь к германо-скандинавской расе? Наконец
Страбон прямо говорит, что люди галльской расы походят на германцев физически,
обладают теми же учреждениями и признают то же происхождение. И не только
Страбон: Цезарь и Диодор Сицилийский говорят нам, что «галлы были высокого
роста, белокожи и с белокурыми волосами». Это изображение не могло относиться к
кельто-славянам. Это — черты северной расы, вполне приложимые также и к
германцам. У настоящих кельтов передняя область черепа широка и выпукла; их
гладкие, невьющиеся волосы, белокурые или светло-каштанового цвета в детстве,
становятся в зрелом возрасте более или менее темно-каштановыми; между носом и
лбом у них наблюдается довольно значительная впадина; глаза — более или менее
темного цвета; лицо — широкое и часто румяное, подбородок круглый, шея довольно
коротка, плечи широкие и горизонтальные, грудь широкая и хорошо развитая,
кривизна шеи, спины и поясницы не значительны; руки и ноги мускулисты, но, так
же как и корпус, немного коротки и коренасты; наконец, рост — средний и все
развитие направлено скорее в ширину, чем в длину. Представление об этом типе
можно составить себе, наблюдая кельтов Бретани, Оверня, Севенн и Савойи. Диодор
прибавляет, что галлы страшны на вид и обладают сильным и грубым голосом; «они
мало говорят», что составляет скорее германскую, чем кельтскую привычку; они
выражаются загадочно, не высказывая прямо всего, что у них на уме; часто
прибегают к гиперболам, для того чтобы похвалить себя или унизить других; их
речь угрожающа, надменна и легко принимает трагический характер. Все эти черты
также скорее приложимы к скандинавам и германцам, чем к кельто-славянам.
Подобным же образом, когда Диодор изображает нам этих гигантов страшного вида,
закрывающихся щитами в человеческий рост, носящих огромные медные шлемы,
украшенные рогами или рельефными изображениями птиц и четвероногих, сражающихся
голыми или в железных кирасах, размахивающих с геркулесовской непринужденностью
мечами, «почти не уступающими по длине дротикам других народов» или бросающих
тяжелые копья, «наконечники которых длиннее их мечей», как не признать, что
гораздо ранее прибытия франков галлы уже представляли собой резко определенный
северо-западный тип гораздо более, нежели кельто-славянский? Это подтверждается
также всеми найденными черепами, относящимися к той эпохе.
Даже и в настоящее время на севере, востоке и северо-западе Франции попадаются
индивиды большого роста, белокурые, светлоглазые и длинноголовые — потомки
галатов, кимров, бельгийцев, франков или норманнов. Южные и юго-западные
департаменты населены по преимуществу темноволосыми брюнетами среднего или
низкого роста; одни из них брахицефалы, потомки кельтов и лигуров; другие —
длинноголовые потомки расы Средиземного моря или иберов (предков басков). Однако
довольно много блондинов встречается в департаментах Двух Севров, Нижней Шаранты
(вероятно, благодаря алэнам, давшим свое имя провинции Aunis), наконец — Дромы
и Воклюзы. Распределение блондинов и брюнетов во Франции, о котором можно
составить себе представление, руководствуясь картой Топинара, служит наглядным
подтверждением галльских и германских нашествий, оттеснивших иберов, лигуров и
кельтов. Мы уже говорили, что завоеватели, пришедшие с севера, заставили
брахицефалов удалиться в горы, которые представляли преграду для вторжений;
согласно этому мы находим в настоящее время брахицефалов сосредоточенными: 1) в
Вогезах, где они сохранили широкую голову, но приняли светлую окраску; в Юре, в
департаменте Саоны-и-Луары; 2) в центральной горной стране, где они раскинуты по
направлению к Обюссону и Крезе, покрывают всю Коррезу, округ Сарлат в Дордонье и
часть округа Бержерака, а затем сливаются с широкоголовым населением Канталя,
Верхней Луары и Лозеры (в этих трех департаментах признаки брахицефалии выражены
наиболее резко). Другие блондины пришли прямо с берегов океана через Нижнюю
Шаранту, а именно: саксы, норманны и англичане. Повсюду происходило смешение.
Житель Шера одновременно высок, белокур и широкоголов, подобно лотарингцу;
житель Перигора обязан своим типом смешению белокурого долихоцефала с смуглым
средиземноморским долихоцефалом Кро-Маньона; гасконец произошел от смешения той
же кроманьонской расы с брахицефалом; это — настоящий кельто-ибериец. Смуглый
долихоцефал Монпелье обнаруживает, по-видимому, большое сходство с жителями
Северной Африки. В
Бретани смешались кимры с кельтами, хотя в некоторых кантонах кельты сохранились
в более чистом виде.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

писатели наиболее выставляют на вид именно все те страсти и идеи, которые
доходят до самосознания и которые психологи называют «побуждениями»и «мотивами».
Но где же те глубокие основы бессознательного существования, проявлениями
которых служат эти побуждения и мотивы? Бессознательная жизнь, коренящаяся в
самой натуре человека и более или менее ускользающая от мысли, занимает в
произведениях наших писателей ограниченное и второстепенное место. Действующие
лица наших драматических произведений всегда сознают себя чувствующими и
действующими; им даже случается с большой ученостью рассуждать о своих страстях
и поступках; они также как бы говорят на свой манер: я мыслю, следовательно я
существую, и я существую лишь постольку, поскольку я мыслю. Так как
бессознательное является в то же время непроизвольным, то отсюда можно сделать
еще и то заключение, что наши романисты и поэты должны очень ограничивать, в
своей психологии, роль всего, что ускользает от воли. Они на первый план
выдвигают борьбу свободы с какой-либо хорошо знакомой ей страстью. Эти два
противника вступают в битву с приподнятыми забралами, как рыцари на турнире.
Темные и глухие силы, влияние которых представляет собой действие природы на
человека, как бы исчезают; все становится человеческим; физическая среда сразу
уступает место социальной. Чувство природы очень медленно развивалось во
французской литературе: до такой степени все было поглощено интеллектуальной и
общественной жизнью, имеющей дело исключительно с человеком. Хотя Стендаль
говорит, что цепь снежных гор на парижском горизонте изменила бы всю нашу
литературу, но это очень сомнительно: если бы общество осталось тем же при этих
горах, то изменились бы в нашей поэзии разве только некоторые описания,
сравнения и метафоры.
Другой чертой действующих лиц в наших литературных произведениях является
определенность и законченность их характеров, вследствие чего последние получают
ясную и легко определимую форму. Само развитие характера, его образование, путем
последовательных метаморфоз, редко изображается во Франции. Выражаясь терминами
механики, можно сказать, что во французской литературе характеры являются в их
статическом, а не динамическом состоянии. Отсюда их согласие с самими собой, их
логическая последовательность, их постоянство, почти никогда не изменяющее себе.
К трем знаменитым единствам: действия, времени и места мы прибавили еще одно:
характера! Но что можно представить себе, возражали на это, более
«переливающегося различными цветами и разнообразного», менее систематического,
столь неопределенного в своих очертаниях, даже столь противоречивого, как
реальный характер? Разве это не область темного и неопределенного? На это можно
ответить, что даже самые нелогичные характеры все-таки следуют своей внутренней
логике; тем не менее остается верным, что наши романисты и поэты слишком часто
довольствуются лишь несколькими элементами проблемы, вместо того чтобы охватить
ее во всей ее сложности. Подобно тому как в поэме Данта каждый человек обладает
одним постоянным качеством, хорошим или дурным, которым определяется его место в
раю или аду, во французской литературе всякая душа определяется и
классифицируется по ее добродетелям или порокам.
Немец или англичанин гораздо скорее заинтересуются противоречием двух душ,
живущих в одной, и их внутренней борьбой. Корнель создал трагедию воли, Расин —
трагедию страсти; но воля у Корнеля это тот же всемогущий: разум, сознающий себя
и уверенный в себе.
Над моими страстями — мой верховный разум, говорит Полина.
Я господствую над собой так же, как над вселенной, говорит у Корнеля Август.
Когда раздадутся приговоры разума, сердце повинуется; оно даже может внезапно
перейти от ненависти к любви:
Ненависть, которую я считала бессмертной, готова умереть. Она уже мертва…
Никомед — это апофеоз разумной воли; это — чисто французская вера в силу
обдуманного решения воли: мы лучше понимаем душевные революции, нежели эволюции.
У Расина уже не воля господствует над страстью, а страсть над волей; но борьба
между ними по-прежнему остается сознательной; она изображается даже в момент
наиболее острого морального кризиса. Согласно замечанию Дидро, сплошь да рядом
приписываемому Гёте или Наполеону, «данный сюжет пригоден для сцены только в его
критическом моменте».
Третья характерная и существенно французская черта наших драматических
произведений заключается в том, что не только всякая страсть и всякое желание
принимают в них идейную форму, но и всякая идея переходит в действие. Здесь, как
и во всем, мы не отделяем плана от его выполнения. Тип Гамлета неизвестен на
нашей сцене; наши герои никогда не мечтают: они чувствуют, хотят, говорят,
действуют; перед нашими глазами развертывается цепь решений и актов, до тех пор
пока ряд кризисов не приводит к окончательной катастрофе.
По самому своему определению, драма лучше всех других родов литературы
воспроизводит эволюцию жизни; если у нас не было ни Шекспира, ни Гете, ни
Шиллера, то Корнель, Расин и Мольер создали у нас три вечно истинные формы этого
рода искусства, изображающего жизнь, если не в ее образовании, то по крайней
мере в действии. Мы уже видели, что, в то время как немецкие или британские
поэты изображают большей частью постоянные и противоречивые влияния естественных
порывов в вечно движущимся и колеблющимся характере, французская трагедия рисует
нам уже сложившиеся характеры и ставит их в положение, вызывающее с их стороны
то или другое решительное действие, причем страсти вспыхивают как логическое
следствие данного характера. Если Вольтер имел основания восхищаться «борьбой
сердца» в произведениях Корнеля и особенно Расина, то это сердце всегда является
уже сформированным и руководится проницательным умом.
Комедия еще более, нежели трагедия, доставляла французскому уму возможность
выводить на сцену вполне развившихся людей, с их ясно выраженными пороками и
смешными сторонами; комедия исключает долгую подготовительную, душевную работу.
Кроме того, она дает картину общества, в которой сталкиваются и переплетаются
человеческие недостатки. Всеми этими причинами объясняется высокое развитие
комедии27 во Франции, благодаря которому мы заслужили от Гейне название
ординарных комедиантов Господа Бога.
С нашим предпочтением всего «законченного» вполне согласуется наше мастерство в
выработке общего плана сочинения и наше утонченное понимание формы. Один
психолог (Полан) справедливо заметил, что благодаря естественной иллюзии
предметы, расставленные в беспорядке, легко могут показаться многочисленнее, чем
если бы они были расположены в известном порядке; с другой стороны, единство,
являющееся результатом порядка, обращает многочисленные предметы в единое целое.
В силу этого обмана зрения, немецкие или английские произведения очень часто
кажутся богаче идеями и обобщениями, потому что они гораздо хуже скомпонованы;
французское же произведение кажется проще и даже поверхностнее, потому что все
идеи в нем приведены к единству.
Что касается стиля, то во Франции ему всегда придавалось важное значение. В
литературе и искусстве француз не допускает одних хороших намерений, хотя бы его

убеждали в их глубокой, даже сверхъестественной интуиции; он требует
законченности исполнения и стиля. Вследствие этого никакая проза не может
сравниться с французской: она достигла совершенства во всех жанрах, идет ли дело
о том, чтобы доказать, убедить, растрогать, увлечь, рассказать или обрисовать.
Как бы ни было велико наше восхищение греческой или латинской прозой, мы не
можем приравнять ее к произведениям блестящей фаланги французских писателей,
начиная с Раблэ, Монтэня, Паскаля, Боссюэ, Вольтера, Монтескье, Руссо и кончая
Шатобрианом, Мериме, Мишле, Флобером, Ренаном и Тэном, если не называть еще
живых, которые, в общем, не стоят на низшем уровне.
ГЛАВА ПЯТАЯ
ФРАНЦУЗСКИЙ УМ И ИСКУССТВА. — АРХИТЕКТУРА. — МУЗЫКА
Расе Средиземного моря, элементы которой всегда входили в состав французского
населения, мы обязаны, быть может, склонностью к пластическим искусствам,
настолько же сильной в настоящее время, как и прежде. Архитектура, так неудачно
названная готической, возникла в Иль-де-Франсе. Тэн не заметил в ней
национальных черт, которые однако бросаются в глаза. Даже Ренан критиковал ее,
противопоставляя солидной простоте греческой архитектуры фантастический и
«химерический» характер стрельчатых построек. В настоящее время рациональная
основа этих построек признается всеми; их внутренняя логика, скрывающаяся под
внешностью, как бы противоречащей логике, доказана; чудеса механики этой
архитектуры сведены к естественным законам; одновременно обнаружены
оригинальность и превосходство французского творчества. В то время как греческая
архитектура опиралась на вертикальную ось, прикреплявшую здание к почве, как ее
настоящий продукт; в то время как римская, с ее арками и сводами, опиравшимися
непосредственно на колонны и внешние стены, также искала точки опоры на земле,
архитектура христианской Франции помещала свой центр в воздушном пространстве,
внутри здания и направляла все усилия на самый свод, все более и более
устремлявшийся вверх. Она заставляла держаться на воздухе громадный свод и
воздвигала колокольни до облаков, ища равновесия не в массе здания, опиравшейся
перпендикулярно на землю, а в воздушной комбинации наклонных сил,
противопоставлявшей напору одной части арки сопротивление другой; уменьшая таким
образом подчиненность здания земле и взаимно уравновешивая все давления, она
устремляла облегченный и торжествующий свод к небесам. Так были перевернуты все
античные приемы архитектуры: свод уже не предназначался только для того, чтобы
покрывать здание; напротив того, само здание служило лишь поддержкой свода и
открывало во всех направлениях отдаленные перспективы, терявшиеся в таинственном
полумраке. Внутренний остов здания благодаря колоннам и перекрещивавшимся аркам,
напоминавшим руки, сложенные для молитвы, мог обходиться почти без всякой
внешней опоры: он держался не столько своей массой, сколько уничтожением этой
массы, non mole sua stat.
Таким образом, чудеса архитектуры, покрывшие сначала Францию, а затем, благодаря
их заразительной силе, все соседние земли, были основаны на новом и оригинальном
принципе постройки. Весь мир, говорит клюнийский монах, Рауль Глабер, облекся в
белые одежды церквей. Товарищества каменщиков, повиновавшиеся главному мастеру,
переходили из одного места в другое, смотря по тому, куда призывала их работа,
переселялись в другие страны и построили небольшое число готических соборов,
находящихся вне Франции: в Солсбёри, в Брюсселе, где они построили церковь
Святой-Гудулы, в Йорке, в Бургосе, в Кёльне, собор которого представляет
подражание амьенскому, в Лондоне, где они воздвигли Вестминстерское аббатство. В
разросшихся городах старые церкви уже не удовлетворяли потребностям культа.
Башням феодальных замков епископы стремились противопоставить своего рода
неприступные цитадели, где они воздавали правосудие позади главного алтаря, ex
cathedra. Городские жители, все более и более освобождаясь, щедро оплачивали
огромные работы, которые, удовлетворяя их вере, способствовали их освобождению.
Архитекторы, со своей стороны, стремились при помощи нового и более свободного
искусства избавиться от монашеского гнета и монашеских традиций. Освободившиеся
города хотели иметь внешнее доказательство своих прав, так же как ранее епископы
хотели иметь его в своих соборах, защищенных башнями. Колокола, находившиеся
прежде у городских ворот, были перенесены в особые готические башни, которые
позднее стали возвышаться над городскими ратушами как в Генте, Брюгге, Бовэ и
Брюсселе.
Пока искусство оставалось чисто христианским, оно пребывало в священной
неподвижности, устраняясь от волнений внешней жизни, не входя в соприкосновение
с «воображением толпы», не отражая на себе сочувственного распространения
верований в сфере социальной жизни. Вырвавшись из монастырей, французское
искусство сделалось светским, и тогда-то именно оно создало, после романского
стиля, стрельчатый стиль, применявшийся не к одним церквам, но также к городским
ратушам и башням для колоколов. Национальный дух проявился при этом логичностью
и математическими способностями, настойчивым соблюдением формы даже в
грандиозных постройках, умелым расположением всех частей, практическим
значением, какое имела каждая из них в целом, внутренней полезностью, таящейся
во множестве по-видимому бесполезных украшений, наконец, уменьем превратить
технически необходимое в произведение искусства. Французский ум — в высшей
степени «архитектонический»; он отличается меньшей простотой, нежели греческий,
и меньшей солидностью, меньшей, так сказать, массивностью, чем римский; но его
смелые и удачные порывы регулируются интеллектом; его смелость и
предприимчивость удачны. Французский собор символизирует не только чисто
мистический экстаз, но также и человечество: в его необъятных глубинах живет
народная душа. Это — продукт восторженной веры, какой она должна была оказаться
в стране с врожденной страстью к идеям, где рыцарский порыв привел к крестовым
походам. После попытки завоевать землю эта вера как бы захотела взять приступом
небо. Занимая среднее место между греко-латинским и германским умом, французский
ум был более способен понять и воплотить в архитектуре видимое величие, все еще
представляющее несомненно известную форму, но побуждающее человека перейти за
пределы всяких форм, как побуждают к этому лес, горы, море или звездное небо.
Таким образом, нисколько не жертвуя видимой гармонией, Франция лучше какого-либо
другого народа сумела достигнуть высокой поэзии в каменных постройках.
Французский собор имеет то же отношение ко всей остальной архитектуре, какое
немецкая симфония ко всей остальной музыке.
Что касается нашей скульптуры стрельчатого периода, то по своей экспрессии она
много превышает греческое скульптурное искусство. Изображения Богоматери,
которыми она наполнила соборы, как например в Шартре и Страсбурге, устремлены
всеми своими формами вверх, символизируя освобождение от земного и стремление к
бесконечному. На ликах Христа отпечатлены божественная любовь и человеческое
страдание; в изображениях Воскресений, где ангелы помогают мертвым приподнимать
могильные камни, выражено сострадание; в кривляющихся масках демонов,
представляющих пороки, — насмешка. В наше время по красоте формы французская
скульптура стоит впереди скульптур всех других современных наций. Надо ли
напоминать о богатствах нашей живописи и можно ли говорить о ее упадке на том
основании, что у одних художников она стремится к более верному воспроизведению
действительности, а у других — к более свободному выражению идеала?
В музыке также, как это доказано в настоящее время, французы были в числе
инициаторов. Без сомнения, они не обладают лирическим музыкальным талантом

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

ребенка равносилен уплате налога. Действительно платеж налога составляет
денежное пожертвование в пользу защиты отечества или общего национального
прогресса; но это именно и делает отец, воспитывая ребенка. Так как поддержание
данной численности населения требует трех детей на каждую семью, то семья, не
воспитавшая троих детей (все равно, умышленно или нет), не принесла достаточной
жертвы ради будущего нации. Напротив того, семья, воспитавшая более трех детей,
понесла «дополнительные издержки», которые должны быть приняты во внимание при
распределении налогов и государственных льгот.
«Следовательно, вы хотите наказывать даже непроизвольное бесплодие?» — скажут
нам. Нисколько; это вы, не соразмеряя обложение со средствами плательщиков,
наказываете плодовитость. Когда вы стараетесь тронуть нас участью человека,
которому его нездоровье помешало, несмотря на все его желание, вступить в брак
или человека, несчастно полюбившего и оставшегося верным своим воспоминаниям, и
т. д., вы переносите вопрос совсем на другую почву. Лицо, которое не могло или
не должно было вступить в брак, оказывается тем не менее в более выгодном
материальном положении, чем отец семейства; следовательно, оно не может находить
несправедливым, чтобы было принято во внимание положение последнего. Закон, без
сомнения, должен уважать личную свободу, и мы не принадлежим к тем, кто желает
косвенными путями понуждать людей к деторождению; но мы хотим, чтобы при
распределении налогов не относились к людям, как к отвлеченным единицам, не
принимая во внимание их платежных способностей и их семейных обязанностей, как
будто можно, даже с математической точки зрения, поставить знак равенства между:
Павел +1 жена и 4 детей и Петр + 0 жены и 0 детей. Неужели вы будете отрицать,
что при равных доходах, семья, обремененная детьми, менее состоятельна?
Уменьшение налога, о котором идет речь, лишь восстановит равновесие, нарушаемое
в настоящее время фиском, обрушивающимся на многодетные семьи; оно имеет целью
равенство, а не неравенство.
Прямые и косвенные налоги, таможня, заставные пошлины, налог на движимость, на
двери и на окна, патентные сборы, пошлины при переходе имуществ из рук в руки и
при передаче наследства и т. д. падают тем тяжелее на семью, чем более в ней
детей. Для многодетных семей большая квартира не роскошь, а необходимость: нужны
особые комнаты для размещения детей, для отделения мужского пола от женского.
Соразмерять налог с квартирной платой как внешним признаком богатства, без
соответствующего вычета по числу детей, — значит побуждать отца семейства к
бездетности. В настоящее время единственные сыновья несут гораздо менее
издержек; они должны были бы нести их более. Все нотариальные расходы меньше для
них, чем для многочисленных наследников. Кроме того, последние могут уплачивать
их несколько раз: в самом деле, если один из осиротевших умрет (а вероятность
этого возрастает вместе с числом сирот), его братья и сестры должны будут снова
уплачивать пошлины с наследства. Эти двойные расходы не уравновешиваются
никакими дополнительными налогами на единственного наследника.
Существуют налоги на капитал, а именно взимающие 14% при известных случаях
передачи наследства. Наш гражданский кодекс не усматривает в этом посягательства
на право собственности. Все зависит от мотивов и цели этих налогов. Между тем
невозможно было бы оспаривать справедливости налога, имеющего целью уменьшить
платежи отцов семейств и увеличить платежи бездетных. В самом деле, дети еще не
граждане, подобно взрослым, пользующимся всеми правами; следовательно увеличение
прямых или косвенных налогов, падающее на отца из-за детей, не представляет
собой законного обложения этих последних, еще несовершеннолетних и
неправоспособных.
Таким образом, вы устанавливаете здесь мнимое равенство; заставляя платить по
столько-то с головы, как будто бы дело шло о рогатом скоте, вы смешиваете детей
с взрослыми людьми; вы приходите, в сущности, к тому, что наказываете отца за
имение детей. Если вы не можете выработать лучшей системы налогов, то должно, по
крайней мере, исправлять несправедливости существующей дополнительными мерами.
Принцип уменьшения обложения пропорционально числу детей был применен сначала
очень робко, а затем в немного более широких размерах нынешним министром
финансов. Следует открыто признать этот принцип42.
Что касается специального обложения холостяков, то эта мера окажет мало влияния.
Но по крайней мере будет найдено еще одно законное средство увеличить доход
казны.
Экономисты выставляют против этого законодательного и финансового воздействия на
рождаемость тот аргумент, что оно окажет очень мало влияния. Но оно будет иметь
косвенное моральное значение, напоминая каждому гражданину о его обязанности по
отношению к стране, заставляя его задуматься над потребностью для Франции
увеличить свое население, отрывая его от забот, навеянных необузданным эгоизмом.
Не следует пренебрегать никакой мерой, если только она справедлива; а в данном
случае справедливо, чтобы государство установило своего рода санкцию, хотя и
слабую материально, но поддерживающую право и истину. Было основательно указано,
что никакая печатная пропаганда не имеет такого влияния, как повестка сборщика
податей, и что если религиозные чувства в большом упадке во Франции, то
патриотическое чувство сохранилось в ней, хотя оно еще очень невежественно.
Надо, следовательно, обратиться к этому чувству и заставить понять всех, каково
истинное положение Франции, не входя ни в излишний пессимизм, ни в ложный
оптимизм.
Необходимо при этом, чтобы государство не считало себя собственником сумм,
которые будут получаться благодаря повышенному обложению бездетных семей; оно не
должно присваивать себе этот излишек, но обращать его в особый фонд, специальной
задачей которого будет оказывать помощь многодетным семьям, не в форме
благотворительности, а как должное им по справедливости. Таким образом можно
было бы, как это предлагал Грассери, обеспечить отцам и матерям больших семей
средства существования в их старости. Государство взыскивало бы эти издержки с
детей, когда это было бы возможно; в противном же случае оно черпало бы
необходимые средства из кассы, пополняемой налогами на семьи, не несущие
родительских забот. По этому случаю напоминали значительное влияние, оказываемое
на людей перспективой даже очень умеренной пенсии, ожидающей их в их старости.
До сих пор мы относились с одобрением к мерам, предлагающимся для поднятия
рождаемости; но некоторые идут дальше: они требуют поставить единственных
сыновей или дочерей, по отношению к наследству, в то же положение, в каком они
находились бы, если бы имели братьев или сестер. Если мы признаем принцип
справедливого уравновешения, то отсюда еще не следует, чтобы государство имело
право присваивать себе все, что получили бы несуществующие наследники. Очевидно,
что этот вывод заходит за пределы основной посылки. Мы не можем также
согласиться с мнением Бертильона, что «институт наследства не имеет другого
оправдания, кроме того, что он стимулирует труд». Наследство составляет частную
собственность, которую государство должно уважать, ибо тот, кто сберегал и
накоплял для своих детей, мог бы истратить все на самого себя. Не следует

только, чтобы забота о будущем детей доходила до того, что подрывала бы будущее
всей нации. Государство может вмешиваться здесь лишь в той мере, в какой
нарушаются его собственные права. Оно не представляет собой «не родившихся
братьев»; оно представляет коллективные интересы и права перед лицом
индивидуальных и семейных.
Для осуществления этого радикального и слишком социалистического проекта,
пришлось бы отменить всякий налог на наследство в тех случаях, когда родители
оставляют после себя четверых детей; установить очень слабый налог, например в
1%, когда родители оставляют троих детей, поднять его до тридцати процентов при
двух детях и до шестидесяти при единственном ребенке. Эти меры поставили бы
единственных наследников в то же положение, в каком они находились бы, если бы
имели братьев. Но подобная система равносильна конфискации, в форме пошлин с
наследства, трети имущества отца, оставляющего только двоих детей, и двух
третей, когда он оставляет лишь одного сына. Подобная конфискация государством
значительной части наследств, даже с похвальным намерением покровительствовать
повышению рождаемости, была бы и незаконна и недействительна. В Риме
изобретались тысячи уловок для обхода закона Паппия. Надо считаться с
значительными утаиваниями, всегда вызываемыми слишком высокими пошлинами на
наследство.
У нас перед глазами опыт Англии, где с 1894 г. установлены чрезмерные пошлины на
наследство, доходящие, при передаче даже по прямой линии, до 3, 4 и 6% со
средних наследств и до 7 и 8% с колоссальных (от 121/2 и до 25 миллионов
франков); этот пример говорит далеко не в пользу очень высокого обложения
наследств. Действительно, отчеты комиссаров по сбору внутренних доходов
свидетельствуют, что эти драконовские законы не достигают своей цели. В
последние годы общая стоимость наследств значительно понизилась в Англии
благодаря именно чрезмерному возвышению пошлин; цифру утаенного имущества
определяют в 600 миллионов и даже в миллиард франков в некоторые годы.
Следует также опасаться эмиграции движимых имуществ, которая будет неизбежно
вызвана всяким драконовским законом. Она уже началась недавно даже под влиянием
простого ожидания подоходного налога.
Существуют иные более надежные точки опоры для воздействия в пользу повышения
процента рождаемости. Отца четверых живых детей следовало бы освобождать от
всякой службы в запасе, даже в военное время. Бюджетных средств не хватает для
принятия на службу всего годового контингента рекрутов; нерационально поэтому
обращаться к жребию для назначения второго разряда этого контингента. «Это
значит, — говорит Гюйо, — обращаться к неравенству и милости под предлогом
равенства и права; будущее каждого общества зависит от уменьшения той роли,
которая предоставлена в нем несправедливой игре случая. Необходимо,
следовательно, распределить воинскую повинность, падающую на каждую семью,
сообразно числу ее детей. Всякий моралист согласится со справедливостью этого
принципа. Из него можно сделать еще тот вывод, что так как военному министру
приходится ежегодно увольнять после однолетней службы часть контингента армии,
то первыми должны увольняться женатые». По этому поводу указывают на то, с каким
ослеплением сыновья буржуазии набрасываются на переполненные кандидатами
либеральные профессии, чтобы сократить для себя срок военной службы; не лучше ли
было бы для самих заинтересованных и для всей страны, чтобы право на увольнение
давалось им браком, особенно — плодовитым? Таким образом, необходимо следовало
бы провести закон о сокращении военной службы до одного года для женатых
новобранцев. Требовали также, и не без основания, сокращения, по крайней мере
наполовину, двадцативосьмидневного и тринадцатидневного периодов, на которые
призываются состоящие в запасе, для отцов семейств, имеющих троих и более детей.

В другой области необходимо стремиться к расширению свободы завещания; Франция
— единственная из больших стран, в которой она до такой степени ограничена. Те,
кто усматривает социализм во всяком вмешательстве государства, должны были бы
спросить себя, по какому праву государство вмешивается в этом случае свыше того,
чего можно требовать от отца на воспитание ребенка и на необходимые затраты по
его первоначальному устройству. Известное ограничение воли завещателя в пользу
ребенка справедливо и необходимо; но нет никакой надобности доходить против воли
отца до обременительного дробления наследства и валового равенства в его
разделе. Можно понять, что закон заставляет делить между детьми крупную
собственность; но поддержание во всей их целости средней и мелкой представляет
большой общественный интерес. Следовательно, часть наследства, которой может
свободно располагать завещатель, должна была бы быть доведена по крайней мере до
половины, когда эта часть предназначается ребенку.
Другое, часто предлагавшееся средство заключается в обеспечении пропитания отцам
троих детей. Гюйо нарисовал трогательную картину старцев, вынужденных
выпрашивать у соседей или даже вымаливать по большим дорогам средства
существования, в которых им отказывают в их собственном доме; он показал, что
французский закон безоружен против сыновней неблагодарности, проявляющейся не в
побоях, а в простых оскорблениях. Закон уничтожает дарственные записи, сделанные
в пользу неблагодарных детей; «но он не может уничтожить того дара, каким
является само воспитание ребенка, и неблагодарные дети пользуются этим
положением». Отец должен был бы иметь право по крайней мере на минимум того,
чего можно требовать от детей, «каков бы ни был их характер». Гюйо желал бы,
чтобы закон способствовал даже искоренению из разговорного языка таких постыдных
выражений, как например: «быть на содержании у своих детей», особенно в
применении к тем, кто широко выполнил свои родительские обязанности. Он желал
бы, — и не без основания, — чтобы люди приучились смотреть на такого рода
заботы, не как на случайное бедствие для детей и несчастье, почти позор для
родителей, а как на последствия и на осуществление юридического права.
Одной из причин низкого процента рождаемости является все более и более поздний
возраст вступающих в брак, что кроме неизбежно вытекающего отсюда замедления
плодовитости, влечет за собой преувеличенную расчетливость и осторожность,
обыкновенно чуждые молодости. Законодатель является отчасти виновником такого
понижения числа браков, обусловливая их излишними формальными требованиями и
предоставляя родителям запрещающую власть. Для некоторого повышения рождаемости
было бы, быть может, достаточно простого покровительства бракам между молодыми
людьми. Во Франции очень многочисленны случаи самоубийств влюбленных от двадцати
до двадцатидвухлетнего возраста, которые умирают, потому что родители не
позволяют им вступить в брак. Еще больше число предающихся распутству и
следовательно пребывающих в бесплодии. Из боязни браков, которые позднее могли
бы повести за собой разводы, закон благоприятствует распутству и бесплодию.
Родители не желают, чтобы их дети женились молодыми, еще не заняв того
положения, какое они избирают для них; кроме того, родителям их дети всегда
кажутся моложе, чем они на самом деле; они смотрят на них, как на маленьких
детей, когда им уже по сорок лет. По этому поводу приводят слова столетнего
старца Шеврёля, который, потеряв сына, которому было уже семьдесят лет, сказал:
«Я всегда говорил, что этот мальчик не будет жить». Указывают также, что закон,
признающий двадцатиоднолетнего мужчину способным вотировать, оказывать влияние
на судьбы страны, делать займы, отчуждать и закладывать имущество, вести
торговлю, обогащаться или разоряться, не признает за ним права выбрать себе жену

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

При поверхностном исследовании, лингвистика, по-видимому, противоречит данным
этнологии в том, что касается древних обитателей Галлии. Но филологи, слишком
исключительно опирающиеся на кельтский язык, сделали много ошибочных выводов в
этом вопросе. Этнологи не без основания возражали им, что сходство языков еще не
предполагает сходства рас: бельгийцы, французы, итальянцы и испанцы говорят на
языках, происшедших от одного и того же латинского. Филология сама по себе не
может решить спора о нашем кельтском или германо-скандинавском происхождении.
Был ли кельтский язык, принадлежащий, как известно, к индоевропейской группе,
внесен в Галлию белокурыми долихоцефалами, или же на нем говорили первоначально
широкоголовые брюнеты? Эта проблема представляется с первого взгляда
неразрешимой, так как, хотя кельты и германцы Галлии составляли две отдельные
этнические единицы, но несомненно, что они говорили на одном и том же языке.
Ответ может быть однако основан на соображениях иного рода. В самом деле, среди
всех народов, в составе которых преобладает белокурая раса, вы не встретите ни
одного, который говорил бы не на арийском наречии; между тем как известная часть
смуглых брахицефалов пользовалась языками, принадлежащими к другим группам, а
именно к урало-алтайской; они пользовались ими в недалеком прошлом,
свидетельством чему служит часть России и Германии (центр и юг); они
пользовались ими также и в древности в Аквитании и Испании, где они говорили на
языке басков. Отсюда делается тот вывод, что арийские языки были внесены в среду
смуглых рас белокурой расой, но что они усвоили их только отчасти. Следовательно
кельтский язык является не первоначальным языком настоящих смуглых брахицефалов,
а занесен к ним белокурой расой. Кельты, подобно славянам, были «арианизированы»
длинноголовыми завоевателями, галлами в тесном значении слова, галатами,
кимрами, германцами и скандинавами; так называемый кельтский язык вернее было бы
называть галльским, так как он внесен в среду кельтов различными племенами
галлов, народа, родственного германцам и норманнам. Таким образом кажущееся
противоречие между антропологией и филологией разрешается в окончательном
выводе.
В общем, хотя раса Средиземного моря и кельты составляли более глубокие и
древние слои населения Галлии, особенно на юге, в центральной части и на западе,
но германский и скандинавский элементы были также весьма значительны, особенно
на востоке и севере. Англия, населенная сначала иберийцами и кельтами, сделалась
впоследствии германской и скандинавской в большей половине своего населения;
можно допустить, на основании всего, что было найдено в могилах, что почти то же
самое произошло и в Галлии. В очень давние времена наша страна представляла
смешанное население, в котором смуглые и белокурые долихоцефалы имели
преобладающее этническое влияние, а может быть даже преобладали и численно. Это
была почти та же этническая картина, какую в настоящее время представляют
Великобритания и Северная Германия, взятые в их целом: белокурые долихоцефалы
составляют там немного более половины всего населения.
II. — Если само происхождение европейских рас гипотетично, то в еще гораздо
большей степени это можно сказать о их умственном строении. Здесь мы можем лишь
делать догадки на основании исторической роли различных рас, которая в свою
очередь весьма недостоверна. Посмотрим, однако, что в этом случае считают себя
вправе утверждать ученые.
Физиология мозга еще слишком мало разработана, чтобы можно было с достоверностью
локализировать умственные способности, распределив их по различным областям
головного мозга; более или менее точные выводы достигнуты лишь по отношению к
способности речи; что касается способности мышления, то на этот счет мы имеем
лишь неопределенные сведения, что ее главные органы находятся в лобных лопастях.
Волевая энергия, быть может, зависит до известной степени от степени
продолговатости мозга и от отношения между его передними и задними частями, а
следовательно, — между его длиной и шириной.
Утверждают, что, в общем, раса Средиземного моря и семитская отличаются
умственными способностями; что по-своему моральному характеру, так же как и по
морфологическим свойствам, они приближаются к расе, которую принято называть
арийской; г. Лапуж утверждает однако, что в них менее высших свойств, не говоря
впрочем, на чем основано такое утверждение.
Что касается смуглого брахицефала, то ему приписываются следующие моральные
свойства: он миролюбив, трудолюбив, воздержан, умен, осторожен, ничего не
предоставляет случаю, склонен к подражанию, консервативен, но без инициативы.
Привязанный к земле и родной почве, он отличается узостью кругозора,
потребностью в однообразии, духом рутины, заставляющим его противиться
прогрессу. Послушный и даже любящий находиться под управлением других, он всегда
был как бы «прирожденным подданным» арийцев и семитов.
Белокурая и длинноголовая раса пользуется особым предпочтением
психологов-антропологов; она обладает, говорят они, большой впечатлительностью,
быстрым и проницательным умом, соединенным с активностью и неукротимой энергией.
Как раса беспокойная, не выносящая неравенства, предприимчивая, честолюбивая и
ненасытная, она ощущает все возрастающие потребности и непрерывно стремится к их
удовлетворению. Она более способна приобретать и завоевывать, чем сохранять свои
завоевания. Она приобретает только затем, чтобы более тратить. Ее
интеллектуальные и артистические способности часто возвышаются до таланта и
гениальности. У северных долихоцефалов, высокорослых и с крепкими мускулами,
воля, по-видимому, сильнее; она часто принимает бурный характер и в то же время
упорнее. В основе их натуры лежит известная дикость, зависящая, быть может, от
того, что затылочная область служит скорее седалищем сильных страстей и животной
энергии. Северный климат, способствуя развитию лимфатизма, умеряет эти страсти
известной медлительностью мысли и действия. Белокурый северянин, бывший долгое
время варваром, является по существу индивидуалистом; в нем сильнее развито его
«я». Он более способен отступать от средней мерки; эти уклонения бывают иногда
вверх, иногда вниз. В первом случае получаются необыкновенные люди
преимущественно с выдающейся предприимчивостью, сангвиники как в моральном, так
и в физическом отношении, рискующие всем и для всего; во втором случае
получаются люди низшего разряда с вялым умом и той степенью тяжеловесности и
лимфатизма, какая не встречается, например, среди кельтов-брахицефалов.
Вследствие этого последние достигают очень высокого среднего уровня, хотя, быть
может, дают менее индивидуальных порывов к высшим областям.
Прибавим к этому, что, согласно Ламброзо, Марро, Боно и Оттолонги, среди
кретинов и эпилептиков пропорция белокурых очень слаба. Среди пьемонтцев
количество смуглых преступников вдвое более, чем белокурых, хотя только треть
населения смуглолица. Если к белокурым присоединить рыжих, то явление выступит
еще резче, несмотря на пословицу о рыжих. Зато в преступлениях, связанных с
половой развращенностью, белокурые занимают высшее место. Несмотря на всю
неопределенность этой психологии рас, считают возможным придти к тому
заключению, что у цивилизованных народов деление на классы почти всегда

соответствует количеству длинноголовых элементов, входящих в состав правящих
классов.
Известно, что преобладающими чертами кельтов, принадлежащих вместе с славянами к
смуглым брахицефалам, признаются живость ума, подвижность характера, веселость,
преобладание ума над волевой энергией, известная овечья покорность, желание быть
управляемыми другими; Ф. Гальтон приписывает им вследствие этого стадные
наклонности. Но следует заметить, что последнее свойство связано с
господствующей чертой расы: общительностью, живой симпатией и восприимчивостью к
чувствам окружающих, потребностью в товариществе, в общении с другими. По нашему
мнению, это свойство является отчасти результатом сознания кельтами присущего им
недостатка волевой энергии. Кельт обыкновенно пополняет этот недостаток волевой
активности пассивным сопротивлением: это кроткий упрямец. Кроме того, не
чувствуя достаточно силы в самом себе, он инстинктивно стремится найти ее в
союзе, опереться на других, ощущать себя в общении с группой, часть которой он
составляет. По той же причине он по натуре миролюбив; раны и синяки не в его
вкусе. Благоразумный и предусмотрительный, он заботливо относится к самому себе
и к своему имуществу. Что касается ума, то кельты не уступают в этом отношении
германцам и скандинавам, по крайней мере в области собственно интеллектуальных
свойств, а не тех, которые зависят скорее от качеств воли: так, например,
способность понимания и усвоения, суждение, логика, память, воображение, все
это, по-видимому, развито у широкоголовых кельтов не менее, чем у длинноголовых
германцев; но что касается способности внимания, в значительной степени волевого
характера, то у первых она, по-видимому, слабее или менее устойчива. Точно так
же, все, требующее инициативы и решимости порвать привычную ассоциацию идей,
реже встречается у кельта, чем у северянина; он менее охотно подвергнет себя
случайностям неизвестного, опасностям открытий, не потому, чтобы он был менее
способен к изысканиям, а потому, что в нем менее смелости исследователя; он
более спокоен по натуре и не любит рисковать. Словом, здесь можно установить
различие, впрочем все еще очень проблематичное, скорее в характере чувства и
воли, чем в силе ума.
Житель Морвана (в центре Франции), хорошо изученный Говелаком, может служить
хорошим образчиком кельта: он трезв, экономен, мужествен, привязан к своей
стране, любопытен, хитер, подвижного ума, скрывающегося под наружной вялостью,
гостеприимен, обязателен без расчета. Достоинства и недостатки оверньята с его
упрямством, вошедшим в пословицу, хорошо известны. Овернь, в своей литературе,
«непоколебима и склонна к резонерству», Впрочем, для правильной оценки характера
оверньята необходимо принять во внимание влияние гор и привычек исключительно
сельской жизни, на которую были обречены кельты после своего удаления в горы. По
словам Топинара, брахицефалы всегда были «угнетенными жертвами долихоцефалов».
Последние, сварливые и беспокойные, вояки и грабители, отрывали их от полей и
заставляли следовать за собой в их безумных экспедициях то в Дельфы, то к
подножию Капитолия. Кельты не ощущают потребности рыскать по свету, пускать
стрелы в небеса и бороться с морем; они любят родную почву и привязаны к своей
семье; ими овладевает беспокойство, когда они не видят дыма, поднимающегося над
их крышей; они создают в воображении свой собственный мир, часто фантастический,
и путешествуют в нем, не покидая своего угла; они охотнее рассказывают о
приключениях, нежели бросаются в них. Будучи прозаиками, когда этого требуют
условия их жизни, они обладают однако мечтательной и волшебной поэзией; они
верят в фей, в духов, в постоянное общение живых с мертвыми. Верные религии
своих отцов, преданные часто до самоотвержения, они консервативны в политике,
пока их не доведут до крайности. Словом, они отличаются всеми достоинствами и
несовершенствами натур, скорее мягких, чем пылких, и скорее консервативных,
нежели революционных. Наша суровая и мечтательная Бретань, стоящая на краю
материка, окутанная туманами океана, населена кельтами более поэтического
характера, более склонными к меланхолии, с более интенсивным религиозным
чувством. Быть может, они обязаны своими особенностями, так же как в Ирландии,
Валлисе и Шотландии, смешению кельтской крови с известной долей крови белокурых
кимров и влиянию туманного и влажного климата. Бретонцы — сильная раса,
неукротимая в своем «консерватизме», а иногда также и в радикализме; обыкновенно
очень религиозные, они доходят порой в своем отрицании до святотатства. Их
единодушно изображают идеалистами, мечтателями, более склонными к поэзии, нежели
к живописи, со взором, устремленным во внутренний мир. Цветок Арморики, сказал
один из их поэтов, служит символом бретонской расы:
Золотое сердце, окруженное дротиками.
Абелар, Мопертюи, Ламеттри, Бруссэ, Шатобриан, Ламеннэ, Ренан, Леконт де Лиль
(подобно Ренану отчасти бретонец по происхождению), Лоти, родившийся в
провинции, соседней с Вандеей, служат выразителями различных сторон бретонского
духа. Быть может, бретонский идеализм объясняется отчасти соседством туманного и
дикого моря, видом ланд и друидических памятников, живучестью традиций,
кельтским наречием, религией, недостаточно частыми сношениями с остальной
Францией. Часто указывали на контраст между Бретанью и Нормандией. Эта
последняя, богатая и живописная страна, населенная преимущественно
предприимчивыми и смелыми скандинавами, любящая одерживать победы, а вследствие
этого — воевать или вести процессы, отличается скорее материалистическим духом.
По словам Стендаля, Нормандия если не самая умная, то, быть может, наиболее
цивилизованная часть Франции; вместе с тем она одна из наиболее преступных,
между тем как Бретань, а особенно Морбиган, окрашена гораздо бледнее на карте
преступности. Не следует искать в Нормандии глубокого поэтического настроения
Бретани. Г. Тьерсо, изучавший народные песни Франции, тщетно искал от Авранша до
Дюнкирхена песни, выражающей «чувство». Нормандцам, «большим мастерам выпить» и
любителям амурных похождений, знакомы лишь песни на темы о вине и любви. У них
есть свои поэты, среди которых Корнель служит «величавым представителем всего,
что существует прекрасного в гордом нормандце, индивидуалисте, не нуждающемся в
других» (Гавелок Эллис). Они особенно богаты великими живописцами, начиная с
Пуссэна и Жерико до Миллэ, и живописцами в прозе, каковы Бернардэн де Сен-Пьерр,
Флобер и Мопассан. У них есть также ученые, как Фонтенелль, Лаплас и Леверрье. В
нормандце не все может быть объяснено кровью белокурых германцев; сюда надо
присоединить еще традиции завоевания и отважных предприятий, свойственных
впрочем этой расе, а также влияние богатой страны, более быстрой и легче
достигнутой цивилизации.
Со всеми их достоинствами и недостатками, кельты составляли очень хороший сырой
материал для состава нации, — прочный и устойчивый, полезный даже своей
инертностью и тяжеловесностью; но они нуждались в том, чтобы более
индивидуалистическая, властная и стремительная нация дала им толчок и вместе с
тем дисциплинировала бы их. Поэтому для кельтов нашей страны было большим
счастьем, что в их среду были внесены скандинавский и германский элементы
сначала кимрами и галатами, потом визиготами и франками и наконец норманнами, —
всеми этими страшными товарищами, мешавшими им заснуть.
Что касается средиземноморского элемента, также по преимуществу длинноголового,
то он должен был доставить французам драгоценные качества. Мы видели, что в
психологическом отношении эта раса характеризуется умственной проницательностью
в соединении с известной южной страстностью. Кроме того, она обладает очень
важными признаками воли: внутренней энергией, умеющей сдерживаться и выжидать,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

немцев, носящим глубоко личный характер; все, что музыка может выразить одними
своими средствами, Германия передала в совершенстве; она создала симфонию. Дело
в том, что чистая музыка — наименее интеллектуальное из искусств. В своих
низших формах она ограничивается тем, что ласкает чувство; в своих высших формах
она выражает сокровеннейшие глубины воли и чувства; но она почти неспособна
передавать мысли. Если она и символизирует мир, то лишь «как волю», а не как
«представление». Шопенгауэр и Вагнер поняли это. Тем не менее у музыки есть своя
интеллектуальная, потому и экспрессивная сторона, особенно в опере, где она
связана со словами, а следовательно с определенными идеями и чувствами. Вот
почему можно было ожидать, что в этой области Франция проявит свой собственный
гений. До конца ХVI века наша музыка не подвергалась никакому иностранному
влиянию; напротив того, она служила образцом для германских и итальянских
музыкантов. Своим контрапунктом, хотя еще и неправильным, наши дисканторы
подготовили канон, фугу и всю теорию гармонии. Уже с 1250 г. являются первые
попытки французской музыкальной драмы в виде Даниэля Лудуса Илэра, положженного
на музыку с соло, хорами и оркестром, и Робена и Марион Адама Галльского (1260
г.), настоящей небольшой комической оперы. ХVI век был блестящей эпохой для
французской музыки: Франция явилась питомником великих музыкантов и мастеров
гармонии; она, с знаменитым Гардимелем, основала в самом Риме музыкальную школу,
учеником которой был потом Палестрина. В ХVI веке во Франции возникает настоящая
большая опера. Поэту Перрэну приходит счастливая мысль сочинять «особого рода
пьесы, в которых, говорит он, человеческому чувству придавалось бы больше
выразительности и действия силой музыки». Вот прекрасная формулировка сущности
французской музыкальной трагедии. Вступив в соглашение с музыкантом Камбером,
Перрэн поставил в Париже первую «французскую оперу, слушатели которой платили за
свои места; опера называлась Pastorale de Pomone (1671 г.). В 1672 г. Камбер
ставит третью оперу, les Peines et les Plaisirs de l’amour. Тогда Люлли, «почуяв
выгодное дело», оттесняет Камбера и Перрэна, развивает их начинание и, пользуясь
мелодическим гением Италии, доводит до совершенства французскую идею
экспрессивной музыки, вполне подчиненной драматическим чувствам и мыслям;
правдивость декламации становится основным принципом музыкальной трагедии,
развивавшейся параллельно корнелевской и расиновской. Могучий гений Рамо придает
новую жизнь этому искусству; а Глюк соединяет наконец немецкую глубину с
правдой, ясностью стиля, точностью и трезвостью, требовавшимися французским
умом. Мегюль (Mйhul) и Лесюер (Lesueur) остаются верными французской традиции;
закон драматической экспрессии становится обязательным даже для иностранных
композиторов, как Спонтини и Россини. Таким образом, Франции или ее влиянию
обязаны своим появлением истинная музыкальная трагедия и музыкальная комедия.
Так же как и наша поэзия, наша музыка не метафизическая и не чувственная, она
прежде всего человечна, ее главное отличие от немецкой музыки в том, что она
никогда не существовала в чистом виде, сама по себе: она по существу своему
драматическая.
В новейшую эпоху мы не только не проявили упадка в этой области, но, напротив
того, следовали по пути, открытому Глюком, Моцартом и Бетховеном, даже более: в
лице Берлиоза и Цезаря Франка мы расчистили новые пути. Берлиоз не остался без
влияния на самого Вагнера. В общем, мы внесли интеллектуальный элемент и в
сенсуализм итальянской мелодии, и в мистицизм немецкой гармонии. В этом случае
французский ум также стремился к ясности формы и драматической экспрессии
содержания; он всегда требовал говорящей и действующей музыки, внешнего
проявления души, ее общения с окружающими.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
МНЕНИЕ ИНОСТРАНЦЕВ О ФРАНЦУЗСКОМ УМЕ
Суждение соседних наций, а особенно соперничающих с нами, является необходимым
контролем нашего собственного суждения о нас самих. Кроме того, оно позволяет
нам отдать себе отчет в переменах к лучшему или худшему, происшедших в нашем
национальном характере. При этом, разумеется, приходится отвести известную долю
(часто очень значительную) международным страстям, антипатиям и зависти.
«Французы, — говорит Маккиавель в своей биографии Кастракани (это сочинение
теперь находится в обращении среди итальянской учащейся молодежи), — французы
по своей натуре более неустрашимы, чем сильны и ловки; если только устоять
против стремительности их первого удара, то они скоро слабеют и теряют мужество
до такой степени, что делаются трусливыми, как женщины»; а это немало значит! «С
другой стороны они плохо переносят голод и усталость, впадая в конце концов в
уныние; тогда нет ничего легче, как напасть на них и разбить». В пример этого
Маккиавель приводит сражение при Гарильяно. «Таким образом, чтобы победить
французов, необходимо гарантировать себя от их первого стремительного удара,
если удастся затянуть дело, то победа обеспечена». Маккиавель упрекает
тогдашнего французского солдата в том, что он грабитель и тратит «чужие деньги с
такой же расточительностью, как и свои». «Он украдет, чтобы поесть, чтобы
промотать, чтобы повеселиться даже с тем, кого он обокрал». Не указывает ли
последняя, тонко подмеченная черта на потребность в симпатии и обществе,
характеризующую француза? За неимением лучшего, он братается с человеком,
которого только что готов был убить. «Это полная противоположность испанцу,
который закопает в землю то, что он у вас похитил». Другая черта рисует
нервно-сангвинический характер французов: «Они так поглощены хорошим или дурным
настоящей минуты, что одинаково забывают оскорбления и благодеяния, полученные
ими; будущее добро или зло не существуют для них». Можно оспаривать, что мы с
такой быстротой забываем благодеяния (впрочем благодеяния, оказанные нам другими
нациями, нетрудно перечесть); но как отрицать легкость, с какой мы забываем
оскорбления, если только с ними не связан вопрос права или гуманности? Мы не
способны восходить ко временам Конрадина или Бренна, чтобы создать теорию в
оправдание своей ненависти. Если бы немцы победили нас, не искалечивая нашего
отечества, вопреки международному праву, франко-германская война была бы уже
забыта, как забыты в настоящее время крымская война против России и даже войны с
англичанами. Впрочем, оттенок галльского и вместе с тем французского характера
узнается в следующем замечании Маккиавеля: «Они рассказывают о своих поражениях,
как если бы это были победы!» Это вполне напоминает французское воображение,
экзальтированное, чувствующее потребность в излиянии, в привлечении внимания
других. Маккиавель прибавляет к характеристике нашего оптимизма: «У них
преувеличенное представление о их собственном счастии, и они плохого мнения о
счастии других народов». Наконец он упрекает нас в легкомыслии и изменчивости:
«Они держат свое слово» как держит его победитель. Первые обязательства,
заключенные с ними, всегда оказываются наиболее верными». Это обвинение, кроме
того, что оно малозаслужено, не может не удивить со стороны итальянца, да еще
Маккиавеля.
Иностранцы единодушно констатируют нашу традиционную способность удовлетворяться
прекрасными словами вместо фактов и аргументов. В то время как итальянец играет

словами, говорил аббат Галиани, француз одурачивается ими. Один немецкий
психолог сказал про нас, что риторика, простое украшение для итальянца,
составляет для француза аргумент.
Одним из самых язвительных наших критиков был Джиоберти. В своей знаменитой
книге о Первенстве Италии, он упрекает французов в легкомыслии, тщеславии и
самохвальстве. Если верить ему, то наши книги, «написанные легковесно и
поверхностно, вечно гоняются за остроумием». Это было сказано в начале ХIХ-го
века; но разве это достаточная причина, чтобы забыть о Декарте, Паскале и
Боссюэ? «Величайшее достоинство человека, — прибавляет Джиоберти, — воля; а у
французов она слаба и изменчива». Гений Наполеона, «вполне итальянский», нашел в
лице Франции самое послушное и подходящее орудие для своих грандиозных замыслов;
французы, «действующие всегда скачками и прыжками и поддающиеся первому порыву»,
тем более ценят в других «настойчивость, которой они лишены» и которая
необходима, чтобы хорошо управлять ими. «Известно, что горячие и инертные натуры
всего легче подчиняются сильным и упорным». «Через несколько лет, — прибавляет
Джиоберти, — успех опьянил Наполеона»; в то время, как в начале карьеры
Бонапарт руководился в своем поведении «итальянским методом, т. е. соединял
большую осторожность с огромной смелостью», позже, ослепленный успехом, он
захотел управлять с французской запальчивостью, «порывисто, увлекаясь,
непоследовательно, беспорядочно»; и тогда, чтобы потерять корону, ему
потребовалось меньше месяцев, чем число лет, которое он употребил на ее
приобретение. Джиоберти утверждает, что французы «совершенно лишены» двух
качеств, которые необходимы, чтобы «господствовать над миром», и которыми,
разумеется, обладает Италия: «творческой силы, соединенной с глубиной мысли, в
сфере идей; верной оценки, настойчивости, терпения и воли в сфере действия». В
то время как итальянцы составляют, так сказать, «аристократическую нацию»,
француз — плебей по натуре, так как он походит на толпу «легковесностью и
подвижностью ума, изменчивостью и непостоянством». Точно так же, «тщеславие, эта
дочь легкомыслия, — недостаток, присущий низшим существам: детям, женщинам,
народу. Римляне не занимались болтовней; они действовали; между тем французы,
первые лгуны на земном шаре, проявляют забавное фанфаронство: они называют свои
революции мировыми». Джиоберти упрекает нас за то, что мы заменяем любовь к
отечеству «любовью к антиподам» и заявляем о своем обожании человеческого рода.
В заключении этого обвинительного акта, дышащего ненавистью, говорится, что
Франция пользуется в Европе, а особенно в Италии, «фальшивой репутацией, которой
она обязана отчасти французскому языку, бедному, жалкому, лишенному гармонии и
рельефности; а отчасти искусству, с которым французы умели воспользоваться
чужими идеями и открытиями, накладывая на них печать своего легкомыслия и своей
пустоты».
Леопарди, ненавидевший нас не менее Джиоберти, говорит о «чрезвычайно
поверхностной и шарлатанской Франции», которую он называет в знаменитом стихе la
Francia scelerata e nera (злодейская и черная Франция). Кавур, как известно,
держался более умеренных взглядов: по его мнению, французский ум можно было
характеризовать, как «логику, подчиненную страсти». Господствующая же черта
французской логики, иронически прибавляет итальянский дипломат, состоит в том,
чтобы с особенным упорством настаивать на своем решении, когда обстоятельства
уже изменились.
Согласно Жозефу де Мэстру, если преобладающим свойством французского характера
является прозелитизм по отношению к идеям, то его главным недостатком надо
признать нетерпение, мешающее ему остановиться на каждой отдельной идее,
тщательно взвесить ее и уже только после этого строить общую теорию. Прием
французов, говорит он, диаметрально противоположен единственному хорошему
философскому методу, а именно индуктивному. «Они начинают с установления так
называемых общих истин, основанных на очень беглом взгляде, на проблесках идей,
часто являющихся при размышлении, и затем выводят из этих общих истин
отдаленнейшие заключения. Отсюда — эти выражения, так часто употребляющиеся в
их языке: великая мысль, великая идея, рассматривать явления с их главных сторон
(voir, penser en gpand)». Это свойство французов заставляет их всегда начинать с
«результатов»; они привыкли считать этот недостаток признаком гениальности;
«вследствие этого нередко можно слышать, как они говорят о какой-нибудь системе:
Быть может, это заблуждение, но тем не менее это великая идея, предполагающая в
авторе крупный гений». Вспомнив о Ньютоне, который в течение двадцати дет
обдумывал теорию всемирного тяготения, наш сатирик прибавляет: «Подобный пример
терпения и мудрости невозможен во Франции». Ему не были известны Леверрье, Клод
Бернар и Пастёр.
Мнение Бонапарта имеет огромное значение, так как, в сущности, это — мнение
итальянца, сначала ненавидевшего Францию28, а в конце концов проникнувшегося ее
национальным духом. «Вы, французы, — говорит Бонапарт своим современникам, —
не умеете ничего серьезно хотеть, за исключением, быть может, равенства. Даже и
от него вы охотно отказались бы, если бы каждый из вас мог льстить себя мыслью,
что он будет первый. Надо дать каждому надежду на возвышение. Необходимо всегда
держать ваше тщеславие в напряженном состоянии. Суровость республиканского
образа правления наскучила бы вам до смерти…».
Свобода — только предлог. Свобода — потребность немногочисленного класса,
привилегированного по природе, в силу более высоких способностей, чем какими
обладают средние люди; следовательно этот класс можно принудить безнаказанно;
равенство же, напротив того, нравится толпе. Эти глубокие размышления,
заканчивающиеся практическими выводами в духе Маккиавеля, знакомят нас с одним
из главнейших приемов наполеоновской политики.
Гораздо более справедливые отзывы мы находим у немецких философов, за
исключением Шопенгауэра, бросившего, как известно, такую фразу: «у других частей
света имеются обезьяны; у Европы имеются французы». Но Шопенгауэр говорил
гораздо худшие вещи о своих соотечественниках. Истинный обновитель немецкой
философии, поклонник Руссо и французской революции, Кант29, не ограничился
поверхностными наблюдениями; он проник вглубь и характеризовал французов как «в
высшей степени сообщительных, не из расчета, а по непосредственной склонности»,
вежливых по натуре и воспитанию, особенно по отношению к иностранцам, словом,
преисполненных «духа общественности». Отсюда — «радость при оказании услуги»,
«благорасположение и готовность помочь», «универсальная филантропия»; все это
делает подобную нацию «в общем достойной любви». С своей стороны, француз
«любит, вообще говоря, все нации»; так, например, «он уважает английскую нацию,
тогда как англичанин, никогда не покидающий своей страны, вообще ненавидит и
презирает француза». Еще Руссо сказал: «Франция, эта кроткая и доброжелательная
нация, которую все ненавидят и которая ни к кому не питает ненависти». Обратной
стороной медали, по мнению немецкого философа, являются «живость характера, не
руководимая хорошо обдуманными принципами, и, несмотря на проницательный ум,
легкомыслие (Leichtsinn)» действительно очень часто встречавшееся в ХVIII веке;
затем «любовь к переменам, вследствие которой некоторые вещи не могут долго
существовать единственно потому, что они или стары, или были чрезмерно
восхваляемы»; наконец еще: «дух свободы, который увлекает своим порывом даже
самый разум» и порождает в отношениях народа к государству «энтузиазм, способный
поколебать все, переходящий все пределы».
По мнению Канта, все главные заслуги и достоинства французской нации связаны с

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

Альфред Фуллье
Психология французского народа
По изданию:
А. Фуллье. «Психология французского народа», издательство Ф. Павленкова, СПб.,
1899 г.,
ПРЕДИСЛОВИЕ
В настоящей книге мы намерены представить очерк не только психологии, но также и
физиологии французского народа. В самом деле, национальный характер тесно связан
с темпераментом, в свою очередь обусловленным наследственной организацией и
этническими особенностями не менее, чем географической средой.
Но в этом случае необходимо избегать крайностей. Под влиянием политических
предубеждений, сначала в Германии, а потом и во Франции, вопрос о
национальностях смешивается с вопросом о расах. Отсюда получается своего рода
исторический фатализм, отождествляющий развитие данного народа с развитием
зоологического вида и заменяющий социологию антропологией. Писатели,
превращающие таким образом войны между обществами в расовые войны, думают найти
в этом научное оправдание права сильного в среде зоологического вида Ноmо.
Некоторые антропологи, как бы находя недостаточной «борьбу за существование»
между человеком и животными, между различными человеческими расами, между белыми
и черными или желтыми, изобрели еще борьбу за существование между белокурыми и
смуглыми народами, между длинноголовыми и широкоголовыми, между истинными
«арийцами» (скандинавами или германцами) и «кельто-славянами». Это — новая
форма пангерманизма. Даже цвет волос становится знаменем и объединяющим
символом: горе смуглолицым! Войны, происходившие до сих пор, оказываются простой
забавой по сравнению с грандиозной борьбой, подготовляющейся для будущих веков:
«люди будут истреблять друг друга миллионами, — говорит один антрополог, —
из-за одной или двух сотых разницы в черепном показателе». Это будет своего рода
библейский шибболет, по которому станут распознавать национальности. Некоторые
социологи, как например, Гумплович и Густав Лебон, также воспевают гимны войне.
Таким образом даже во Францию проникает немецкая теория, стремящаяся, во имя
расового превосходства, превратить политическое или экономическое соперничество
в кровавую ненависть и тем придать войне еще более преступный характер. В самом
деле, война уже не является, как прежде, поединком между профессиональными
солдатами, руководимыми профессиональными политиками, — поединком, вызванным
более или менее отвлеченными, отдаленными и безличными мотивами: это —
восстание одного народа на другой во имя воображаемой органической и
наследственной неприязни. В области политики эти теории отражаются то
трагическим, то комическим образом, так как для политиков все аргументы хороши.
Лет пятнадцать тому назад албанские делегаты были посланы представить
европейским кабинетам протест против уступки Эпира греческому правительству. В
их меморандуме, составленном под внушением Италии, которая считает Албанию в
числе своих невозвращенных провинций, можно было прочесть следующие строки:
«Чтобы понять, что греки и албанцы не могут жить под одним и тем же
правительством, достаточно исследовать совершенно различное строение их черепов:
греки — брахицефалы, между тем как албанцы — долихоцефалы и почти лишены
затылочной выпуклости». В этой, так сказать, «ученой» политике были упущены из
вида лишь два пункта: во первых, что сами итальянцы, в общем нация брахицефалов,
а во вторых, что и албанцы, не в обиду им будь сказано, также брахицефалы! Но
для политика две ошибки равняются одной истине.
Может ли психология смешивать физическое и умственное, строение человеческой
расы с приобретенными и прогрессивно-развивающимися национальными признаками?
Этот важный вопрос необходимо исследовать прежде всего в эпоху, когда
цивилизация по-видимому готова признать своим идеалом новый вид варварства. В
нашем введении мы постараемся определить, в чем заключаются различные основы
национального характера, и какова та законная часть, которая должна быть
отведена в нем расам. Это исследование приведет нас еще раз к тому заключению,
что человеческая история не может быть сведена к естественной. Показав значение
психологических и социологических факторов, а также их преобладание,
прогрессирующее вместе с ходом истории, мы приступим к изучению французского
характера. Мы будем искать источников его в характере галлов и римском влиянии;
затем нами будут прослежены разнообразные проявления его в языке, религии,
философии, литературе, искусствах. Мы будем проверять наши наблюдения отзывами о
Франции иностранцев. Наконец мы выставим на вид два главнейших бича, которые
могут при более или менее продолжительном действии оказать разрушительное
влияние на национальный темперамент и даже на национальный характер французов, а
именно: систематическое бесплодие и алкоголизм. Исследование моральной и
общественной стороны французского характера мы откладываем до следующего тома.
Слова Декарта, говорившего, что надо уметь справедливо отнестись к своим
достоинствам и недостаткам еще более приложимы к нациям, чем к индивидуумам.
Психологический и исторический фатализм, во всех его формах, и преимущественно в
наиболее угнетающих, — вот что особенно распространяется в настоящее время и с
чем необходимо бороться. Правда ли, как это охотно утверждают наши противники,
что нам, в силу нашего национального характера, присуща низшая форма ума,
угрожающая нашей стране более или менее быстрым упадком; или же, напротив того,
несмотря на недостатки и пороки, которых нам не только не следует скрывать от
себя, но необходимо выставлять на вид, мы остаемся, даже в период «fin de
siиcle» и нашего воображаемого разложения, достаточно одаренными природой и
многовековой наследственностью, чтобы быть в состоянии, а следовательно и
обязанными занимать высокое положение в мире? Нам кажется, что Франция — одна
из наций, которым надлежит помнить, что noblesse oblige.
ВВЕДЕНИЕ
ФАКТОРЫ НАЦИОНАЛЬНОГО ХАРАКТЕРА
I. Коллективный детерминизм и идеи-силы в национальном сознании. — II.
Различные проявления национального характера. — III. Физические основы
национального характера. Органическое строение и темперамент. — IV. Расы. — V.
Естественный и общественный подборы. — VI. Среда и климат. — VII. Социальные
факторы. — VIII. Предвидения в области психологии народов.
I. — Мы уже далеки от тех времен, когда Юм писал: «Если вы хотите знать греков
и римлян, изучайте англичан и французов; люди, описанные Тацитом и Полибием,
походят на окружающих нас людей». Ссылаясь на Тацита, Полибия и Цезаря для
доказательства того, что человек повсюду остается одним и тем же, Юм не замечал,
что даже народы, описанные этими историками, поразительно отличались один от
другого. У каждого из них, вместе с присущими ему достоинствами, были известные
недостатки, которые могли бы навести на мысль об «упадке и разложении», в то
время как дело шло еще только о начале исторической жизни. Тацит описывает нам
германцев, как людей высокого роста, флегматичных, с свирепыми голубыми глазами
и рыжими волосами, с геркулесовской силой и ненасытными желудками, упитанных

мясом, разгоряченных спиртными напитками, склонных к грубому и мрачному
пьянству, любящих азартные игры, с холодным темпераментом, медленно
привязывающихся к людям, отличающихся сравнительной чистотой нравов (для
дикарей), культом домашнего очага, грубыми манерами, известной честностью,
любовью к войне и свободе, верных товарищей, как в жизни, так и в смерти, что не
устраняли однако кровавых ссор и наследственной ненависти в их среде.
Несомненно, что Тацит дал это несколько романическое описание германцев с тайным
намерением оказать известное влияние на римлян; но тем не менее мы узнаем в его
картине оригинальную расу, которую он характеризовал словами: propriam et
sinceram et tantum sui similem gentem (прямодушный и постоянный народ, всегда
похожий на самого себя). Совершенно иной портрет находим мы у Цезаря, когда он
рисует нам галлов высокими и белокурыми, с теми же светлыми и дикими глазами, с
той же физической силой, но людьми более смешанной расы; в нравственном
отношении, «впечатлительными и непостоянными на совещаниях, склонными к
революциям», способными, под влиянием ложных слухов, увлечься и совершать
поступки, о которых они после жалеют, решающими опрометчиво самые важные дела;
падающими духом при первом несчастии и воспламеняющимися от первой обиды; легко
затевающими без всякого повода войну, но вялыми, лишенными энергии в годины
бедствий; страстно любящими всякие приключения, вторгающимися в Грецию или Рим
из одного удовольствия сражаться; великодушными, гостеприимными, откровенными,
приветливыми, но легкомысленными и непостоянными; тщеславными, пристрастными ко
всему блестящему, обладающими тонким умом, уменьем шутить, любовью рассказывать,
ненасытным любопытством по отношению ко всему новому, культом красноречия,
удивительной легкостью речи и способностью увлекаться словами. Возможно ли
отрицать, после подобных описаний, что национальные типы сохраняются в течение
истории? Дело в том, что всякий характер определяется в значительной степени
наследственным строением, которое в свою очередь зависит от расы и окружающей
среды.
Без сомнения, невозможно включить целый народ в одно и то же определение, так
как в каждом народе замечаются не только индивидуальные различия, но также
провинциальные и местные. Фламандец не похож на марсельца, а бретонец на
гасконца. С другой стороны, благодаря смешению рас и идейному общению между
народами, в каждой нации можно встретить индивидов, которые могли бы в такой же
степени служить представителями соседнего народа, как по физическому, так и по
моральному типу. Но психология народов занимается не индивидами, а средними
характерами; что же касается средних определений и характеристик, то можно ли
отрицать, что, в общем, даже на основании самых поверхностных признаков, вы
всегда отличите англичанина по его физиономии? Но в таком случае каким же
образом могла бы не существовать внутренняя физиономия французского иди
английского ума? Можно ли отрицать, что, с точки зрения коллективных свойств, у
всех французов имеются некоторые общие черты, будь то фламандцы или марсельцы?
Существует следовательно национальный характер, к которому более или менее
причастны все индивиды, и существование которого не может быть оспариваемо, даже
если нельзя будет обнаружить его у тех или иных индивидов и групп.
Национальный характер не представляет собой простой совокупности индивидуальных
характеров. В среде сильно сплоченного и организованного общества, каким
является, например, французская нация, отдельные индивиды необходимо оказывают
взаимное влияние друг на друга, вследствие которого вырабатывается известный
общий способ чувствовать, думать и желать, отличный от того, каким
характеризуются ум отдельного члена общества или сумма этих умов. Национальный
характер не представляет также собой среднего типа, который получился бы, если
бы можно было применить к психологии способ, предложенный Гальтоном для
фотографирования лиц, и получить коллективное или «родовое» изображение. Черты
лица, воспроизводимые фотографией, не могут действовать и не являются причинами;
между тем как действие национального ума отлично от индивидуальных действий и
способно оказать своего рода давление на самих индивидов: он является не только
следствием, но и в свою очередь причиной; он не только слагается из
индивидуальных умов, но и влияет на умственный склад индивидов. Кроме того,
коллективный или средний тип современных французов, например, не может служить
верным отражением французского характера, так как каждый народ имеет свою
историю и свои вековые традиции; согласно известному изречению, его составными
элементами являются в гораздо большей степени мертвые, нежели живые. Во
французском характере резюмированы физические и социальные влияния прошлых
веков, и независимые от настоящих поколений и действующие на них самих лишь
через посредство национальных идей, чувств и учреждений. На индивиде в его
отношениях к согражданам тяготеет вся история его страны. Таким образом, подобно
тому как существование нации, как определенной общественной группы, отлично
(хотя неотделимо) от существования индивидов, национальный характер выражает
собой особую комбинацию психических сил, внешним проявлением которой служит
национальная жизнь.
Можно составить себе понятие о прочных взаимодействиях, происходящих в среде
известного народа, изучая, как это пытаются делать многие психологи в настоящее
время, скоропреходящие и мгновенные проявления этого взаимодействия в среде
многолюдного собрания или толпы. Когда индивиды, живущие в различных психических
условиях, действуют одни на других, между ними происходит, по словам Тарда,
частичный обмен, приводящий к усложнению внутреннего состояния каждого индивида:
если же они и одушевлены одной и той же страстью и обмениваются тождественными
впечатлениями, как это бывает в толпе, то эти впечатления, усиливаясь взаимным
влиянием, достигают большей интенсивности; вместо усложнения индивидуального
внутреннего состояния является усиление одного и того же настроения у всех
индивидов. Это переход от аккорда к унисону. «Толпа, — говорит Тард, —
обладает простой и глубокой мощью громадного унисона». Если секты и касты
отличаются всеми характерными свойствами толпы в их наиболее сильном проявлении,
то это именно потому, что члены подобных замкнутых групп «как бы складывают в
одно общее достояние совокупность своих сходных идей и верований», и которые в
силу такого нарастания принимают бесконечные размеры. Можно было бы прибавить,
что когда какое-нибудь общее чувство, как, например, национальной чести или
патриотизма, одушевляет целые народы, то оно может принять форму болезненного
припадка.
Кому не известно, что коллективное умственное настроение не измеряется простым
суммированием индивидуальных настроений. В человеческих группах всего легче
обнаруживаются и оказывают преобладающее влияние на решения чувствования, общие
всем данным лицам; но такими чувствованиями являются обыкновенно наиболее
простые и примитивные, а не ощущения, отвечающие позднейшим наслоениям
цивилизации. Согласно Сигеле, Лебону и Тарду, человек в толпе оказывается ниже в
умственном отношении, чем каким он является, как отдельная личность.
Интеллигентные присяжные произносят нелепые вердикты; комиссии, составленные из
выдающихся ученых или артистов, отличаются «странными промахами»; политические
собрания вотируют меры, противоречащие индивидуальным чувствам составляющих их
членов. Дело в том, говорит Тард, что наш умственный и нравственный капитал
разделяется на две части, из которых одна не может быть передана другим или
обменена и, будучи разной у разных индивидов, определяет собой оригинальность и
личную ценность каждого из них; другая же; подлежащая обмену, состоит из

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

по своим наклонностям и держит его под опекой родителей, часто не превосходящих
его своей мудростью.
Среди фактов, противоположных всем предшествующим, фактов, на которые опираются
предсказания, благоприятные для нашей страны, указывают на заметное уменьшение
смертности во Франции. В начале этого столетия у нас насчитывалось ежегодно по
26 смертных случаев на каждую 1000 жителей; в настоящее время их насчитывается
лишь 22. Таблицы смертности констатируют чувствительное повышение средней
продолжительности жизни за последние сто лет. Страховые компании убедились в
этом, понеся известные убытки, и должны были изменить свои тарифы. Врачи
гордятся такими результатами; но им можно заметить, что, несмотря на прогресс в
медицине и гигиене, эти результаты не могли бы обнаружиться, если бы мы были
такой вырождающейся нацией, какой они любят выставлять нас. Во всяком случае
почти повсюду происходит, благодаря повышению продолжительности жизни, некоторое
уравновешение предполагаемого понижения жизнеспособности. Правда, остается
вопрос: не было ли бы выгоднее жить менее долго, но лучше? Но если бы мы жили
лучше, мы жили бы еще дольше.
Несмотря на свое понижение по сравнению с прошлым, смертность во Франции
остается еще очень значительной, если сопоставить ее со смертностью в других
странах. Она гораздо выше, например, чем в Англии и Бельгии. У нас ежегодно
умирает до 850.000 человек, а иногда и более; в Великобритании, число жителей
которой сравнялось в настоящее время с нашим, умирает лишь от 730.000 до
750.000; следовательно наша смертность превышает смертность Соединенного
Королевства почти на 200.000 случаев. Если бы нам удалось понизить нашу
смертность до того же уровня, то, даже и при настоящем проценте рождаемости,
наше население увеличивалось бы ежегодно на 180.000 душ. Таким результатом не
следует пренебрегать и необходимо стремиться к нему. В Бельгии смертность также
слабее нашей: она равняется 18—20 или 21 на 1.000 душ; это составило бы для
Франции от 760.000 до 800.000 смертных случаев в год, т. е. все еще экономию в
90.000 и 50.000 смертных случаев, по отношению к настоящему положению.
Найти объяснение этим цифрам довольно трудно. Некоторые утверждают, что так
называемая арийская или европейская раса превосходит по долговечности, так же
как и по силе, «альпийскую» или «кельто-славянскую», а особенно различные
помеси, которые повсюду отличаются меньшей жизнеспособностью. Согласно этому
взгляду, долговечие и жизнеспособность преобладают именно в наиболее
долихоцефальных странах. Но необходимо принять во внимание также и климат, а
особенно гигиену, уже значительно повлиявшую на уменьшение смертности в Англии,
Бельгии и у нас.
Законодатель может многими способами оказывать влияние на процент смертности, и
гораздо более действительное, чем на процент рождаемости. Укажем на законы,
касающиеся охранения общественного здоровья, гигиенических условий мастерских,
квартирных помещений и их удешевления, борьбы с пьянством и надзора за кабаком,
организации общественного призрения в деревнях, репрессивных мер против
обольщения, развития сберегательных касс и пр. Серьезная охрана беременных
женщин и детского возраста была бы одной из наиболее надежных мер, ведущих к
увеличению населения43.
Чрезмерная смертность среди детей уменьшает почти на четверть нашу рождаемость.
Но чем объясняется эта смертность? Бедностью? Нет; тем, что в большинстве
департаментов кормилицы плохо ухаживают за детьми, выкармливают их на зловредных
рожках и освобождены от всякого надзора. Чтобы противодействовать этой
варварской беспечности, Руссель провел в 1874 г. превосходный закон: но он не
был сделан обязательным. Отсюда произошло то, что он соблюдается лишь в
некоторых департаментах; большинство же их поступают так, как будто бы его и не
существовало. В первых детская смертность уменьшилась на две трети; во вторых
она по-прежнему ужасающих размеров. Думаете ли вы, что такая смертность царит
лишь на окраинах, в гористых областях и отсталых кантонах? Нет, она встречается
вблизи центра. Париж ежегодно высылает из своих стен до 20.000 новорожденных,
которые остаются, в среднем, около двух лет вдали от своих родителей; таким
образом до 40.000 маленьких парижан постоянно нуждаются в защите. Те из них,
которые отдаются на воспитание в Сенский департамент, пользуются
покровительством закона Русселя, за исполнением которого наблюдает полицейская
профектура; но до 30 или 35 тысяч их, отсылаемые в более отдаленные
департаменты, попадают в царство административной спячки и вследствие этого
мрут. В департаменте Эры-и-Луары, где в 1895 г. 3.400 этих парижских детей
значились в охранительных списках, 390 были возрастом от одного дня до четырех
месяцев; из этого числа умерло 253, т. е. 64%. Если бы соблюдался закон Русселя,
умерших было бы менее. Если бы, как требует этого медицинская академия, закон
Русселя применялся всюду, где это нужно, было бы спасено ежегодно приблизительно
около 150.000 младенцев.
Неужели мы так богаты людьми, что можем уничтожать столько детских жизней?
Неужели этот вопрос не достоин внимания наших великих людей палаты депутатов44?
Детская смертность особенно свирепствует в фабричных городах. Как показал
Шейссон, это зависит отчасти от того, что женщины слишком рано принимаются за
работу после родов. Следуя прекрасному примеру, поданному в Мюльгаузене Жаном
Дольфусом, значительное число хозяев выдают теперь своим работницам субсидии,
спасающие одновременно и мать, и ее ребенка и позволяющие ей являться в
мастерские лишь по восстановлении своих сил. Повсюду заводятся ясли,
обеспечивающие внимательный уход новорожденным, в то время как их матери заняты
работой. Лучшим решением было бы в этом случае конечно такое, при котором
женщина оставалась бы у своего очага, чтобы исполнять обязанности матери и жены;
но к несчастью этому еще противятся экономические условия современной жизни45.
Что касается смертности в городах, то ее двумя главнейшими факторами являются
нездоровые жилища и алкоголизм. «Лачуга, — говорил Жюль Симон, — поставщик
кабака». Улучшение народных жилищ всегда сопровождается уменьшением смертности.
В новых домах Пилоди в Лондоне смертность детей упала почти на половину ниже
своей средней цифры; в Бирмингаме, при средней смертности для всего города в
2,4%, она понизилась до 1,5% для жильцов Metropolitan Society. «Лишь только
смертность в каком-нибудь квартале или уголке английского города превысит
известный процент, — говорит Шейрон, — городские власти приходят в движение и
путем установленной законом процедуры добиваются разрушения старых домов в этой
части города».
Остается рассмотреть последнее средство для увеличения нашего народонаселения:
натурализацию. Этим путем, как и уменьшением смертности, можно было бы многое
выиграть. Мирная инфильтрация иностранцев предпочтительнее военного нашествия.
Если мы не можем населить Францию французами, то лучше населить ее иностранцами,
чем оставить ненаселенной и безоружной. Без сомнения, слишком быстрый прилив
новых элементов имеет свои неудобства этнического и даже физиологического
характера (как мы видели выше); но дело значительно меняется при медленной

инфильтращи; ее хорошие последствия превышают дурные в стране, которой угрожает
массовое обезлюдение. Нам нужны прежде всего люди, работники и солдаты.
В конце концов, закон Спенсера, противополагающий индивидуацию, особенно
интеллектуальную, плодовитости, содержит в себе значительную долю истины. Но он
указывает лишь на одну сторону вопроса. Движение народонаселения определяется не
одной причиной, а сложным соотношением между тремя факторами: 1)
индивидуальностью; 2) обществом или человеческой средой; 3) средствами
существования, доставляемыми естественной средой. Нормальный прирост населения
предполагает равновесие между силами индивидуации, силами обобществления и
силами производства. Когда слишком развивается индивидуальная жизнь, без
соответствующего развития коллективной, рост населения падает ниже нормы, если
только естественная среда не доставляет в изобилии орудий труда и средств
существования и не обращается таким образом в своего рода специальный
общественный фонд, широко открытый для всех. Последнее условие невозможно в
наших старых и переполненных странах; в них крайняя индивидуация, ничем не
уравновешиваемая, приводит к личному или семейному эгоизму, угрожающему иссушить
источники коллективной жизни. Следовательно, необходимо поднять уровень
общественной жизни; а для этого необходимы общественные меры. В этом смысле
вопрос о народонаселении является не исключительно экономическим, а социальным,
так как он разрешается соотношением между индивидуальными и общественными
двигателями, причем последние должны получить перевес. Сами мораль и религия
являются средствами вызвать в индивидууме соответствующую долю коллективной
жизни; там же, где этих внутренних средств оказывается недостаточно, приходится
прибегать к внешним или социальным мероприятиям. Последние несомненно очень
трудно осуществимы и требуют крайней осторожности; но осторожность — не значит
равнодушие. Что делаем мы в настоящее время для борьбы против уменьшения роста
нашего населения, угрожающего самому отечеству и составляющего, вместе с
алкоголизмом, величайшую из всех национальных опасностей, так как она касается
существования и могущества нации? Ничего, абсолютно ничего. Мы стоим с
опущенными руками перед надвигающейся на нас лавиной. Такая апатия настолько же
преступна, насколько нелепа. Нет ни одного политического, ни даже экономического
вопроса, который мог бы сравняться по важности и неотложности с вопросом,
всецело резюмирующимся в выражении: primo vivere (прежде всего будем жить).
Утверждать, что мы находимся в периоде фатального вырождения, — значит
обнаруживать, хотя бы и в ученой форме, глубокое неведение бесконечной сложности
и неизмеримости подобной проблемы. Кроме того, это значит становиться на точку
зрения, крайне опасную для страны, перед глазами которой ее собственное будущее
рисуется таким образом в самых мрачных красках. Но, с другой стороны, оставаться
пассивными, верить в какую-то счастливую звезду, которая без содействия нас
самих должна обеспечить судьбы отечества, — значит забывать, что отечество
таково, каким его делают его дети. Другие нации далеко опередили нас, и нам не
следует слишком медлить, чтобы снова занять прежнее военное, политическое и
промышленное положение. Хорошие законы, имеющие целью повышение рождаемости и
справедливое распределение общественных повинностей между семьями, вызвали бы не
одни материальные последствия; они, как мы видели, оказали бы также моральное
воздействие, влияя на общественное мнение и на нравы. В современных обществах,
все более и более усложняющихся, нравы и законы — одинаково необходимые факторы
и взаимно действуют друг на друга: это как бы жизненный круговорот, все фазисы
которого необходимы для коллективного организма.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
АЛКОГОЛИЗМ ВО ФРАНЦИИ
I. — Где то время, когда Иоганна Шопенгауэр писала: «нет нации трезвее
французской. В Германии простолюдин нуждается по меньшей мере в пиве, табаке и
кегельбане, чтобы ощущать праздник. Во Франции — ничего подобного.
Прогуливаться среди толпы в праздничной одежде с женой и детьми или с милой
подругой, раскланиваться с знакомыми, быть изысканно-вежливым с женщинами (ибо
здесь женщина — все), преподносить цветы той, кого предпочитает сердце, и
получать в награду благосклонный взгляд, вот все, что нужно французу, чтобы быть
счастливым, как бог». Было много споров по поводу возрастающего алкоголизма во
Франции. Оптимисты указывают, что пьянство существовало среди современников
Шекспира, как и среди современников Расина и Буало, по свидетельству герцога
Сен-Симона. По сравнению с дворянством и буржуазией того времени, говорят нам,
наши современные буржуа — образцы трезвости и умеренности. Допустим; но народ?
Как отрицать ужасающее распространение среди него алкоголизма? На это отвечают,
что алкоголь действует отупляющим и разрушающим образом на потомство тех,
которые злоупотребляют им, и что в конце концов останутся лишь одни
незлоупотребляющие. Может быть; но, в ожидании этого, общество наводнено
алкоголиками и сыновьями алкоголиков, у которых родительское наследие
проявляется эпилепсией, туберкулезом и другими болезненными изменениями, часто
заразительными. Население Вогезов и Нормандии когда-то славилось своей силой и
ростом; ныне рекрутские комиссии констатируют там быстрое уменьшение роста и
силы; они не без основания приписывают этот результат необычайному развитию
пьянства не только среди мужчин, но и среди женщин. Мы не видим, чтобы алкоголь
оказывался в этом случае, согласно мнению некоторых утопистов-докторов, полезным
фактором подбора.
С социологической точки зрения, история алкоголизма может быть разделена на три
периода, хорошо определенные Легрэном. Первый охватывает те времена, когда во
Франции употреблялись лишь естественно перебродившие напитки. В эту эпоху
«пьянство было скорее исключением, нежели правилом». Мужчина, «более
придерживавшийся чистой воды, чем это думают», пил только вино, когда он
отклонялся от своего обычного режима. Это вино, за исключением некоторых
областей, было «с небольшим содержанием алкоголя», и надо было поглотить
огромное количество жидкости, чтобы почувствовать опьяняющее действие. С другой
стороны, излишнее и даже умеренное питье вина было скорее «периодическим», чем
постоянным; употребление вина еще не признавалось первой необходимостью; многие
охотно обходились без него; следовательно это употребление было весьма
ограниченным, и люди не считали себя в смертельной опасности от того, что пили
воду. По всем этим причинам, случаи хронического алкоголизма, когда они
существовали, обнаруживались поздно, в том возрасте, когда воспроизводительные
способности ослабевают, и человек уже не оставляет потомства. В период
образования семьи мужчина был тогда в полной силе, и его дети рождались
незатронутыми наследственным пороком. Вот господствующий факт в истории древнего
алкоголизма. Его жертвы оставались «изолированными», и зло было всегда
«индивидуальным».
Второй период начинается около времен великого революционного движения и
заканчивается «появлением на торговой и промышленной сцене настоящих спиртных
напитков», Возникает «новый общественный орган» — кабак. Вначале он был скорее
следствием, чем причиной ложной потребности в спиртном возбуждении; но
мало-помалу, удовлетворяя ее, он ее разжигает, увеличивает и в конце концов
делается могучей причиной зла. Легрэн резюмирует этот второй период, говоря, что
он характеризуется введением в общее употребление спиртных напитков. С этого
именно времени возникает предрассудок, что спиртные напитки гигиеничны и
необходимы для человека, что гражданину, живущему в современном обществе,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

упорством, не забывающим о своей цели. Это черты желчного темперамента, скорее
сосредоточенного, нежели экспансивного, темперамента, который, в соединении с
нервностью, удерживает последнюю внутри. Эти черты проявляются все сильнее и
сильнее по мере приближения к Африке. Первоначальных обитателей Лигурии (позднее
занятой брахицефалами) римляне называли неукротимыми; испанские иберы оказали
римлянам наиболее отчаянное и продолжительное сопротивление: кто не помнит
героизма жителей Нуманции? Иберийская раса, упрямая, терпеливая и мстительная,
менее общительна, нежели другие, более любит уединение и независимость. Иберийцы
охотно держались в стороне или оставались разделенными на мелкие горные племена.
Провансальские и итальянские представители расы Средиземного моря были менее
нелюдимы и сосредоточены, чем испанские; они обладали и еще обладают гибкостью
ума, веселым и живым нравом, большей потребностью в товариществе и совместной
жизни. Утверждали даже, что эти средиземноморцы — «горожане по преимуществу»,
т. е. чувствуют влечение к городской жизни и глубоко ненавидят сельское
существование: они ощущают потребность говорить, вступать во всякого рода
сношения, вести дела, обращаться с деньгами; в них есть что-то общее с
родственными им семитами. По мнению Лапужа, средиземноморец — Homo Arabicus
Бори, бербер, ибер, семит произошли от смешения европейского человека с черными
племенами северной Африки, очень умными и также долихоцефалами. Несомненно во
всяком случае, что от смешения иберийца с кельтом произошел гасконец, искрящийся
весельем, изящный и остроумный, насмешливый и говорливый. «Пылкий и сильный»
Лангедок составляет галльскую Испанию или даже Африку; Прованс, «горячий и
трепещущий, олицетворение грации и страсти», представляет собой экспансивную,
веселую и легкомысленную Италию, так сказать, элленизированную и
кельтизированную одновременно. Влияние расы Средиземного моря или, если хотите,
южан было, в общем, значительнее в Галлии, нежели в Германии. Мы уже говорили,
что по ту сторону Рейна и на Дунае раскинулись толстые слои кельтов,
сохраняющиеся и разрастающиеся по настоящее время; белокурый элемент там
преобладал когда-то, элемент же смуглых долихоцефалов часто отсутствовал. Отсюда
в Германии (если хотят непременно этнологических формул) состав населения можно
назвать германо-кельтским, тогда как в Галлии он
кельто-германо-средиземноморский.
Это слияние трех рас должно было произвести у нас очень удачную гармонию, своего
рода полный аккорд, в котором кельт послужил основным тоном, средиземноморец —
терцией, а германец — верхней квинтой.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ЭТНОГРАФИЯ И ПСИХОЛОГИЯ НАРОДОВ
На этнографии Европы и Франции хотят построить новую историческую концепцию. Вся
задача, говорят нам, состоит в том, чтобы определить относительное значение двух
главных элементов цивилизованных народов, — долихоцефального и брахицефального,
так как общая история сливается с историей их соотношений. Некоторые антропологи
пытались доказать, что прогресс права и религии соответствовал успехам
длинноголовой расы. Во Франции область господства обычного права совпадала с
районом наибольшего преобладания белокурого населения, чистого или смешанного.
Там именно настоящий галльский элемент, т. е. белокурый, был всего плотнее во
время римского завоевания и удержался (подвергнувшись изменению) до германского
нашествия. Подобным же образом все белокурое население — протестантское, за
исключением Бельгии и части прирейнской Пруссии; кельтская Ирландия, Франция,
снова ставшая в значительной степени кельтской, южная Германия, переполненная
кельтами, Италия, сделавшаяся короткоголовой, Испания с ее кельто-иберами,
Богемия, Польша и ее славяне-католики. Во Франции белокурый элемент, очень
многочисленный в галльскую эпоху, удержался, в уменьшающейся пропорции, в
аристократических семьях и в некоторой части народных масс; но в настоящее время
он почти уничтожен вследствие преобладания короткоголового типа в скрещивании и
влияния условий среды, более благоприятствующих расе брахицефалов.
Бессознательная борьба этих двух рас должна, по мнению Лапужа, объяснить почти
всю историю нашей страны; французская революция является в его глазах «высшим и
победоносным усилием туранской народности». Но мы дорого заплатим за эту победу:
согласно этим зловещим пророкам, нас ожидает самое мрачное будущее. В Англии,
напротив того, короткоголовый элемент почти исчез. Счастливая Англия! Военная и
промышленная гегемония — в руках арийского населения северной Германии; но
масса германцев принадлежит к брахицефалам; поэтому их благоденствие
«искусственно». Высший элемент, т. е. белокурый, настолько отличается там от
туранских масс, что падение произойдет «быстро и неизбежно» в тот день, когда
масса поглотит избранную часть населения. Вопрос будущего зависит главным
образом от социального подбора, и его решение предопределяется следующим общим
законом: «из двух соперничающих рас низшая вытесняет высшую». Повсюду, и где
белокурые долихоцефалы смешаны с смуглолицыми, их число постепенно уменьшается.
Чтобы избежать этого результата, необходим «целесообразно-организованный
подбор», который, по крайней мере в Европе, невозможен при нашем двойном
стремлении к плутократии и социализму. Механическое существование
социалистического общества наиболее благоприятно для наших европейских китайцев.
Варвар, по учению антропологов аристократической школы, не у границ
цивилизованного мира; он гнездится в «нижних этажах и мансардах». Будущее
человечества зависит не от возможного торжества желтых народов под белыми; оно
зависит всецело от исхода борьбы двух типов: «благородного и рабочего».
Возможно, что Европа попадет в руки желтокожих и даже чернокожих путем военного
завоевания или иммиграции, вызванной экономическими причинами; но еще ранее
этого великая борьба будет закончена.
Так некоторые антропологи после апофеоза арийцев в прошлом предрекают их
исчезновение в будущем. Если бы они ограничились тем, что приписали бы важную
роль в истории северным европейцам, то их теория могла бы выдержать критику:
вторжения так называемых арийцев хорошо известны. Но они идут далее: они хотят
установить в одной и той же стране расовые перегородки между различными
классами. Их задняя мысль та, что белокурый долихоцефал, Homo Europaeus Линнея,
не одного и того же «вида» и даже не одного первоначального происхождения с
другими расами и именно с Alpinus; таким образом не только белые считаются
неродственными неграм, но и белокурые становятся вполне чуждыми смуглолицым. По
нашему мнению это совершенно произвольное и в высшей степени неправдоподобное
предположение. Нет ни одной области, как бы мала она ни была, где один из этих
предполагаемых «видов» существовал бы без другого. Длинные, широкие и средние
черепа встречаются в каждом из крупных разветвлений, известных под
неопределенным и не вполне научным названием белых, желтых и черных рас; они
живут один возле другого во всех частях земного шара. В Европе долихоцефалы
появились впервые в лице средиземноморцев; то же самое вероятно пришлось бы
сказать и о других частях света, если бы не было установлено (впредь до новой
теории), что короткоголовые типы полинезийского негритоса и африканского негра

(характерным представителем которого являются аккасы) обладают физиономией очень
древних типов. Возможно ли поэтому придавать такое значение удлинению черепа,
наблюдаемому среди всех главнейших человеческих рас и во всех странах? Это не
более как две мало расходящиеся разновидности одного и того же типа. Нет,
возражают нам, так как скрещивание, продолжавшееся в течение бесконечного ряда
веков, не могло произвести слияния этих разновидностей. Но, напротив того, это
слияние наблюдается постоянно: принимая во внимание существование всевозможных
вариаций черепного показателя, необходимо придти к заключению, что вы имеете
перед собой на одном конце шкалы «долихоцефалов», на другом — «брахицефалов», а
в середине все промежуточные степени, происходящие от слияния двух типов. Зная о
существовании всевозможных носов, длинных, коротких, широких, тонких, орлиных и
т. д., а также разного цвета глаз, то черных, то голубых, серых и т. д., вы не
можете создать теорию отдельного первоначального происхождения, основанную на
крайних формах носа или наиболее резких цветах глаз. Во всех этих явлениях вы
имеете дело лишь с семейной наследственностью, среди одного и того же вида, а
иногда даже просто с игрой случая. Желая объяснить одновременное существование
повсюду длинных и коротких черепов, нас уверяют, что обладатели первых,
деятельные и воинственные, влекли за собой в своих передвижениях обладателей
вторых, пассивных и трудолюбивых; одни составляли главный штаб, другие играли
роль простых солдат. Но это лишь гипотеза, не подтверждаемая ни одним
достоверным историческим фактом. Примем ее однако; но следует ли отсюда, что
генеральный штаб и солдаты, походящие друг на друга во всем, за исключением
черепного показателя и цвета волос или глаз, составляют две расы и даже два
неизменных вида? «Диморфизм» является в этом случае гораздо более естественным
объяснением, и его следует держаться, пока не будет доказано противное, а
доказать это должны поклонники белокурой расы. Если термин арийский —
«псевдоисторический», то этикетки Homo Europaeus и Homo Alpinus —
псевдо-зоологические, и мы сильно опасаемся, не поддались ли в этом случае
Линней и Бори страсти к классификации, доведенной до крайности.
Далее, имеет ли различие в длине черепов то огромное психологическое значение,
какое желают ему приписать? Многие осторожные антропологи, как например
Мануврие, отрицают это. Если бы удлиненная форма головы оказывала такие
последствия на ум и волю, то чем объяснить, что негры в большинстве случаев
долихоцефалы, те самые негры, в которых мы не хотим признать наших братьев. Быть
может и тут станут обвинять Homo Alpinus, кельта или славянина, в том, что он
«заморозил» их цивилизацию? Нам отвечают, что негров следует считать
«отклонением» от первоначального длинноголового типа, но в таком случае они
все-таки же остаются нашими братьями, несчастными без сомнения, но все же
братьями. Утверждают также (хотя другие говорят противное), что ребенок более
долихоцефал, а равно и женщина; согласно антифеминистским теориям, пользующимся
благосклонностью большинства ученых, это должно было бы служить признаком низшей
расы, Говорят даже, что длинноголовость некоторых преступников указывает на
возврат к первобытной дикости; но каким же образом та же самая долихоцефалия
может служить признаком превосходства среди аристократических классов? А
обезьяны, принадлежат ли они к брахицефалам? «Несколько лишних сотых» в черепном
показателе — очень грубая мерка. Черепной показатель брюссельцев выражается
дробью 0,77 и 0,78; они более длинноголовы, чем пруссаки, черепной показатель
которых равен 0,79; но превосходят ли они последних вследствие этого на «одну
сотую»? Сардинцы очень длинноголовы (0,728); черепной показатель алжирских
арабов равен 0,74, корсиканцев — 0,752, испанских басков — 0,776; но мы не
видим, чтобы это удлинение черепа принесло им большую пользу. Сардинцы, с такой
чудесной головой, отличались особой скудостью во всех областях творческой
деятельности. Шведы представляют собой наиболее чистую скандинавскую расу; при
всем их уме, они, однако, не господствуют над миром. Различия в длине или ширине
черепов, встречающиеся, как мы видели, среди всех человеческих рас и во всех
странах, не могут быть основной причиной превосходства и нравственного
прогресса. Кроме того, Коллиньон утверждает, что черепной показатель может
изменяться на десять сотых среди одной и той же расы; следовательно он один еще
не составляет достаточного признака.
Обратите внимание на подробности в характеристике предполагаемых трех отдельных
рас, главные черты которых уже были указаны нами. Прежде всего, антропологи
согласны, что раса Средиземного моря и семиты настолько приближаются к
гиперборейцам, что отличаются от них лишь в оттенках. В самом деле, если
героические греки Гомера были, вообще говоря, белокуры, то где доказательства,
что позднее величайшие гении Греции были также белокуры? Были ли блондинами
Софокл, Эсхил, Эврипид, Пиндар, Демосфен, Сократ, Платон, Аристотель, Фидий? Что
касается длины черепа, то на бюстах великих людей, сохранившихся от древности,
мы видим головы всевозможных форм. Сократ, в особенности, в значительной степени
брахицефал. Среди средиземноморцев почетное место, по общему мнению, принадлежит
семитам в тесном значении слова, и вполне естественно, что мы не можем
относиться пренебрежительно к расе, которой обязаны своей религией. Вследствие
этого, в то время, как одни предрекают окончательное торжество арийцам, а другие
их неизбежное подавление массой кельто-славян и туранцев, третьи (Дюпон)
предвещают нам «всемирную республику, управляемую евреями, как высшей расой».
Одни евреи, говорят нам, могут жить во всех климатах, нисколько не теряя своей
«удивительной плодовитости». Доктор Будэн заявляет в своем Трактате по
медицинской географии и статистике, что евреи не подвержены эпидемиям. Они
занимают также привилегированное положение в умственной области, причем
обнаруживают превосходство не только в денежных делах, но успевают во всем, за
что берутся. Уже г. Gougenot des Mousseaux возвестил о «иудэизации современных
народов». Что же произойдет с арийцами, если мечта Дюма в la Femme de Claude
сбудется по отношению к израильскому племени? Все эти предположения исходят
однако из представления о евреях, как о чистой расе; но в действительности не
существует ничего подобного. Евреи уже в древности представляли различные типы:
палестинцы были смешением арийцев и семитов; в настоящее время встречаются
белокурые и смуглые евреи, долихоцефалы и брахицефалы, высокого и низкого роста.
Португальские евреи отличаются от немецких или польских. Тип с орлиным носом так
же распространен среди них, как и среди других народов. Ренан допускал не два, а
десять иудейских типов. Если евреи представляют некую сущность, говорит Топинар,
то эта сущность — не «естественная раса», а простая «историческая или
религиозная группа». Когда-то ошибочно говорили о лингвистических расах;
параллелью им могли бы служить религиозные расы, а также и психологические.
Истинную силу евреев составляет не длина черепа, а еврейский дух, сидящий под
этим черепом, еврейское воспитание, их согласие между собой, их союз,
позволяющий им всюду проникать и упрочивать свое положение.
Мы уже видели, что согласно некоторым измерителям черепов, только одни
брахицефалы являются париями белого человечества. В то время как раса
Средиземного моря, семиты и арийцы признаются стоящими почти на одном и том же
уровне, кельто-славяне оказываются гораздо ниже всех остальных. Почему это? По
мнению Грант Аллена, кельт обладает «железным организмом, страстной энергией,
неукротимой жаждой опасности и приключений, лихорадочным воображением,
неистощимым и немного цветистым красноречием, нежностью сердца и неиссякаемым
великодушием». Может ли этот портрет, нарисованный англосаксом и внушенный

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39