Рубрики: ПСИХОЛОГИЯ

разнообразная литература по психологии

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

законами, они будут заполнены иностранцами, и самый великий полководец в мире не
в силах помешать этому. Придется волей неволей сомкнуться теснее и предоставить
поглотить себя. Сомнительно, чтобы было достаточно инфильтрации иностранцев и их
потомства для уравновешения европейского давления; надо думать, что процесс,
происходящий в недрах этой великой нации, будет ускорен вторжением лавин,
подобных лавинам 1870 г.».
Не преувеличивая значения этих угроз, исходящих быть может даже не от настоящего
немца, а родившегося в Швейцарии, несомненно, однако, что мы никогда не должны
упускать из вида Германии. Италия, наш другой сосед, также становится все более
и более опасной для нас, так как она защищена от тех двух великих зол, которые
подрывают наши силы: систематического бесплодия и алкоголизма. Население Италии
быстро возрастает и стремится перерасти наше; кроме того, этому населению еще не
грозит алкоголизм. Благодаря климату и своим хорошим привычкам Италия — самая
трезвая из больших наций. Прибавьте сюда преимущества живого и гибкого ума,
терпеливой и настойчивой воли, быстро развивающейся промышленности, торговли,
стремящейся вытеснить нашу, удивительно искусной политики, не отступающей ни
перед чем, добивающейся всего, пользующейся всем, находящей способы заключать
одновременно союзы с Англией и Германией, и вы поймете, что мы должны
заглядывать не только за Вогезы, но также и за Альпы. Всякий успех наших соседей
должен служить для нас предостережением. Пусть наш счастливый союз с Россией не
ослепляет нас насчет грозящей нам опасности и не усиливает нашей апатии. Будут
ли обращать на нас внимание, когда мы сделаемся сравнительно небольшим народом
по отношению к значительно возросшим России и Германии и переполненной жителями
Италии? Будут ли дорожить нашей дружбой, которой ищут в настоящее время? Прочную
цену союзу с нами может придать только наша сила. Никакое нравственное
обязательство не может заставить Россию отречься от себя ради Франции. Великий
славянский народ с очень положительным и реалистическим складом ума не будет
держаться политики чувства и великодушия по отношению к нам, так же как ученая
Германия не держалась ее недавно по отношению к Греции. Мы должны следовательно
рассчитывать прежде всего на самих себя: недостойно Франции оказаться в один
прекрасный день вассалом другой нации, какова бы она ни была. Всякая страна,
население которой, вследствие роковых обстоятельств или по ее собственным ложным
расчетам, будет уменьшаться, в то время как население соседних стран будет
увеличиваться, приблизится естественным или искусственным путем к тем же
условиям, в которые превратности истории поставили Грецию, так слабо населенную
в настоящее время. Французы не должны были бы забывать этого.
Кроме внешней опасности, систематическое бесплодие вызывает внутри страны
естественный подбор в обратную сторону, в пользу низших типов, которыми
пополняется население. Семьи, достигнувшие, благодаря уму и усиленному труду,
известного благосостояния, и обнаружившие по этому самому, в среднем, известное
превосходство ума и воли, сами, своим добровольным бесплодием, устраняют себя с
арены жизни. Напротив того, непредусмотрительность, слабые умственные
способности, леность, пьянство, умственная и материальная нищета почти одни
оказываются плодовитыми и берут на себя главную роль в деле пополнения
населения. Если бы коннозаводчик или гуртовщик поступали таким же образом, то
что сталось бы с их лошадьми или быками40?
Без сомнения, наше относительное бесплодие является очень деятельной причиной
нашего обогащения. Если бы в 1876 г. процент немецкой рождаемости понизился с 40
на 1000 до процента французской, то число рождений упало бы в Германии с
1.600.000 до 1.040.000; 540.000 взрослых лиц, издержки воспитания которых,
считая по 400 франков на человека, составляют для Германии 1.400 миллионов.
Следовательно, Франция, уменьшая свое народонаселение, экономит ежегодно около
полутора миллиардов. Экономия разорительная, если справедливы слова Фридриха
Великого, что «число жителей составляет богатство государства».
В 1815 г. барон Гагерн писал: «Внутренние ресурсы Франции в виде людей, денег,
естественных продуктов и предметов обмена, необходимых для ее соседей, таковы,
что вся соединенная против нее Европа едва ли представляет для нее серьезного
противника. Чтобы ослабить ее, надо было бы истощить ее ресурсы». Так ли
благоприятно во всех отношениях наше настоящее положение41? Даже наше богатство
в конце концов подрывается неподвижным состоянием нашего народонаселения. В
1867—76 г. наш вывоз достигал, в среднем, 3.306 миллионов; в 1895 г. он
определялся 3.374 миллионами, т. е. возрос лишь на 68 миллионов. Между тем, за
это время германский вывоз с 2.974 миллионов франков (средняя цифра за 1872—76
годы) поднялся до 4.540 миллионов франков (приблизительная цифра за 1896 г.,
ниже действительной), т. е. возрос на полтора миллиарда. Согласно некоторым
экономистам, это объясняется тем, что число наших работников не увеличивается;
вследствие этого они не могут произвести более, чем прежде. В Германии, напротив
того, число рабочих возросло с 41 до 53 миллионов, т. е. у нее прибавилось 12
миллионов пар рабочих рук; отсюда — неизбежное увеличение производства. Быть
может скажут, что оно объясняется отчасти политическим положением Германии? В
ответ на это указывают на другой пример. Экономическое развитие Австрии, так же
как и в Германии, идет параллельно с ростом ее народонаселения; между тем
невозможно утверждать, что она обязана первым славе своего оружия. В 1869—1873
гг. Австрия вывозила, в среднем, на 1.055 миллионов франков товару (по
номинальной цене); в 1894 г. эта цифра почти удвоилась (1.988 миллионов). Это
легко объясняется тем, что она приобрела 9 миллионов новых работников (ее
население, равнявшееся в 1870 г. 37 миллионам, в настоящее время почти достигло
50 миллионов). Народонаселение — один из великих источников всякого богатства,
потому что, по справедливому замечанию Бертильона, и всякое богатство имеет
своим источником труд, а труд доставляется головой и руками. Население не только
производит богатства, но оно и истребляет их, вызывая этим потребность в новом
производстве.
При равном уровне цивилизации самый умственный труд можно рассматривать как
функцию числа. При других равных условиях многочисленная нация, если только она
не подавлена невежеством и бедностью, даст более выдающихся, деятельных и
предприимчивых умов, более писателей, художников, ученых, государственных людей
и полководцев. Желая, чтобы дети возвышались и приносили честь их имени, наши
отцы семейств забывают, что лучшим средством для этого является не ограничение,
а увеличение их числа, при котором возрастают благоприятные шансы и делается
возможным подбор.
Так как и самый ничтожный факт может иногда быть красноречивым, то я позволю
себе привести следующий пример: пишущий эти строки родился девятым в семье,
имевшей десятеро детей, семье, бретонской и кельтской по отцу, нормандской и
германской по матери, одинаково привязанной с той и другой стороны к старым
традициям, долгу и правилам, неспособной ни на какие сделки с совестью или
небом. В мальтузианской, утилитарной, скептической или легкомысленной семье,
преданной деньгам и удовольствиям, этот девятый ребенок не мог бы и явиться на

свет; между тем из десятерых детей он — единственный оставшийся в живых,
единственный, которому удалось наконец ценой суровой борьбы и упорного труда
«пробить себе дорогу». В настоящее время, среди моих философских размышлений,
мне трудно забыть этот конкретный, личный факт; трудно также без некоторой
грусти и беспокойства смотреть на быстрое исчезновение во Франции плодовитых и
вместе с тем держащихся строгих правил семейств, в то время как у соседних
наций, особенно со стороны севера, востока и юго-востока заботливо
поддерживается этот старый и сильный тип семьи. Существуют источники физической
и моральной жизни, с которыми следует обращаться осторожно и иссякание которых
гибельно. Жизнь — продукт скрытых и молчаливых сил, терпеливо накапливаемых
временем, не создающихся внезапно по желанию нетерпеливых умов. Чрезвычайно
опасно было бы для современных народов среди их законного и необходимого
прогресса внезапно освобождать и одновременно приводить в действие в их недрах
все разрушительные силы. Революции могут, подобно осеннему урагану, рассеять
мертвые листья, готовившиеся упасть, и в то же время вырвать с корнем много
молодых и старых деревьев; одна эволюция способна вызвать своевременно медленное
поднятие сока, необходимое для весеннего расцвета.
К военным и экономическим неудобствам медленного роста населения следует
присоединить все убывающее значение нашего языка на мировой сцене. Было время,
когда на французском языке говорило 27% европейского населения. В настоящую
минуту на нем говорят во всем мире лишь 46 миллионов человек (французы,
швейцарцы, бельгийцы, креолы, канадцы); 100 миллионов говорят на немецком языке;
115 миллионов на английском, а у 140 миллионов английский язык является
официальным. Торговые сношения устанавливаются преимущественно между народами,
говорящими на одном и том же языке; следует жалеть поэтому, что число людей,
говорящих по-французски, уменьшается. Кроме того, от этого не может не страдать
и общее влияние Франции.
Остается рассмотреть вопрос о колонизации, также тесно связанный с проблемой
народонаселения. На наших глазах происходит в настоящее время прогрессивно
возрастающее расселение по земному шару человеческого рода, особенно же белой
расы. Слишком густо населенные страны высылают свои рои занимать новые земли. В
конце концов должно будет установиться равновесие, и с того дня, когда повсюду
плотность населения будет одинакова, сила нации будет определяться размером ее
территории. По мнению экономистов, этим именно и объясняется торопливая
колониальная политика, заставляющая различные страны под влиянием «смутного
инстинкта» спешить принимать участие в «погоне за незанятыми еще пространствами
земли». Но чтобы воспользоваться этими новыми землями, нужно много людей. Между
тем, если наши соотечественники и начинают теперь эмигрировать, то известно, что
они менее всего эмигрируют в наши колонии; их привлекает главным образом Южная
Америка. В наших же колониях мы слишком часто основываем «города, в которых не
живем», проводим «дороги, по которым не ездим». Мы открываем огромные, ежегодно
возрастающие кредиты с целью развития во всех наших колониях местных богатств,
которые не эксплуатируются нами; в некоторых из наших владений, хотя пригодных
для разного рода промышленности, «число администраторов превышает число
жителей». Такое положение дела объясняется многообразными и хорошо
исследованными причинами: с одной стороны, домоседством, присущим французам; с
другой, — численной слабостью населения, нашими учебными программами, условиями
военной службы, пристрастием к чиновнической карьере, наконец — климатическими
условиями наших колоний, имеющими, быть может, наиболее решающее значение. Тем
не менее колониальная эмиграция необходима для Франции. Если она устранится от
этого движения, увлекающего соперничающие с ней державы, она подготовит для себя
неизбежное понижение; она рискует даже потерять место великой державы на
континенте.
В Алжире, находящемся совсем близко от нас, живет пока только 260.000 наших
соотечественников, между тем он мог бы прокормить по крайней мере 10 миллионов.
Чтоб водворить на алжирской почве эти 260.000 французов, нам пришлось
пожертвовать не менее чем полутораста тысячами людей и затратить пять
миллиардов. Наряду с этим статистики указывают нам на множество немцев,
беспрерывно с начала этого столетия увеличивающих население обеих Америк. С 1840
по 1880 год Соединенные Штаты приняли на свою территорию более 3 миллионов
немецких эмигрантов; пусть не забывают также о значительной массе эмигрантов (от
200 до 230 тысяч ежегодно), которую постоянно высылает Великобритания в свои
колонии или в Соединенные Штаты. Англия тратит не более 40 миллионов франков на
свою громадную империю, населенную более чем 350 миллионами душ; мы затрачиваем
двойную сумму на наших 35 или 40 миллионов колониальных подданных. Здесь, как и
в других областях, мы страдаем от недостаточности нашего народонаселения,
которое, слишком малочисленное и слишком увлеченное стремлением к благосостоянию
и покою, набрасывается на чиновничьи места и громко требует синекур, предпочитая
их истинно плодотворным занятиям.
III. — По мнению марксистов все предлагаемые средства морального, религиозного,
юридического и финансового характера недействительны, потому что «все происходит
в экономической области». Мы не отрицаем ни капитальной важности этой точки
зрения, ни полезности социальных реформ, особенно касающихся больших мастерских
и фабрик, где торжествующее машинное производство гнетет рабочее население и
вызывает среди него бесплодие, ни необходимости как можно скорее прекратить
промышленный труд детей и молодых девушек. Но мы не думаем, чтобы для
постепенного поднятия процента приращения населения необходимо было перевернуть
весь социальный строй. Не следует пренебрегать ни одной мерой в этом случае. По
словам Жюля Симона, надо пользоваться одновременно всеми средствами (конечно
законными), чтобы не рисковать упустить из вида ни одного хорошего.
На каждую французскую семью приходится в среднем три рождения; на немецкую —
немного более четырех. Спрашивается: представляется ли возможным побудить
французские семьи производить на свет одним ребенком более? Задача философа,
психолога и моралиста сводится к определению того, что можно признать
правомерным в различных общественных мерах, предлагаемых со всех сторон для
поднятия процента рождаемости.
Первое положение, поддерживаемое сторонниками этих мер заключается в следующем:
«Всякий человек, — говорит Бертильон, — обязан содействовать увековечению
своего отечества, так же как он обязан защищать его». Нам кажется, что это
положение неоспоримо и что нравственная обязанность в этом случае очевидна. Но
вытекает ли отсюда, как это утверждают, право для государства? Здесь начинаются
затруднения. Нуждаясь в защитниках, государство делает военную службу
обязательной для всех родившихся и достигших известного возраста; но государство
не может заставлять граждан производить на свет защитников: оно должно уважать
личную свободу. Можно лишь утверждать, что государство имеет право требовать
известного вознаграждения со стороны тех, кто умышленно или неумышленно наносит
ему ущерб, не способствуя увековечению отечества. Отсюда, как общий тезис, —
законность более высокого обложения бездетных или недостаточно плодовитых семей.

Второе выставленное положение таково: самый факт воспитания ребенка должен быть
рассматриваем как одна из форм налога. Но эта немного двусмысленная формула
требует разъяснения: нельзя утверждать, что государство требует от нас детей,
как части налога; можно говорить лишь о том, что факт воспитания уже рожденного

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

находился более или менее в «рабском состоянии»; он состоял преимущественно из
кельтов. При управлении этой всемогущей аристократии между племенами происходили
постоянные гражданские войны. Различные кельтские народы, чаще всего
соперничавшие между собой, не были способны сосредоточить свои силы против
общего врага; они были покорены один после другого, потому что не умели
соединиться вместе. Кельтов часто упрекали в этой анархии, в этом бессилии
основать единое государство. Но не надо преувеличивать, как это обыкновенно
делается, разницы в этом случае между галлами и германцами или римлянами. Разве
мы не встречаем у древних германцев той же анархии? Германские «князья» были
вождями, избиравшимися за их физическую силу и военные доблести; они были
окружены «товарищами», избиравшими их добровольно; но их соединяли чисто
индивидуальные, а не общественные узы. Идеи государства, собственно говоря, еще
не существовало. У галлов же мы находим не только подобное «товарищество», но и
«покровительство», «клиентелу», что с точки зрения социологии представляет более
высокую степень организации. И эта система покровительства прилагалась не к
одним индивидам; она распространялась на целые племена: слабый народ был
клиентом сильного. Такого рода конфедерации охватывали почти всю Галлию. Надо ли
напоминать, что в эпоху Цезаря два соперничавших народа — эдуены и арверны
оспаривали друг у друга право покровительства по отношению к различным галльским
племенам? Такого рода организация еще в большей степени, нежели германская,
представляла собой первые зачатки феодальных отношений. Дело в том, что
общественный строй германцев оставался менее сложным; их раса была менее
смешанной, среди них не было такого глубокого различия между завоевателями и
побежденными; потому именно мы и находим у них не «клиентов», а товарищей. Но в
общем они проявляли не более общественного духа, чем галлы; подобно последним,
они были разъединены и были побеждены благодаря этому разделению. Они даже
оставались долее в состоянии анархии, чем галлы, которые немедленно же
подчинились римской централизации.
Можно признать только, что в общем кельты проявляли менее индивидуализма и, за
исключением религиозной области, менее склонности к иерархии, чем чистые
германцы. Как мы уже сказали, они всегда стремились к равенству, было ли это
равенство свободных или равенство подвластных людей. Кроме того, благодаря
большей общительности они достигли более высокой ступени социального развития.
Опираться на эти данные, чтобы извлекать из них выводы, приложимые к современной
эпохе, — значит создавать иллюзии. Одни считают нас кельтами и потому признают
склонными к анархии; другие считают нас римлянами и потому обреченными на
деспотическую централизацию. Здесь снова фатум рас является своего рода идолом.
Совершенно бесполезно противопоставлять «латинские» нации германским, как это
делается особенно в Германии; совершенно бесполезно причислять Францию к
«легкомысленным» латинским народам, которые якобы ощущают «врожденную
потребность в правительственной опеке», вместо того чтобы подобно германцам
чувствовать склонность к свободе и личной инициативе; Франция, как мы видели, не
латинская нация. Историки доказали даже, что среди западноевропейских стран ни
одна не оказывается более свободной от римской крови, чем Галлия. Без сомнения в
долинах Оды, Роны и Мозеля существовали довольно многочисленные римские или
итальянские колонии; но они были очень невелики, и, сверх того, контингент
колонистов, переселенных вначале, по-видимому, не возобновлялся в них.
Число римских колонистов, поселенных Цезарем и Августом, определяют в тридцать
тысяч; удвойте и даже утройте это число, если хотите; присоедините к нему
купцов, промышленников, чиновников и рабов, и вы все-таки получите очень
незначительную цифру римской иммиграции.
Даже в Провансе белокурые гречанки Арля с глазами сарацинок по всей вероятности
не гречанки и не сарацинки. Можно, конечно, встретить в Арле и других местах
некоторые следы римского типа; но где же она, эта «латинская кровь» во Франции?
ГЛАВА ВТОРАЯ
В КАКОМ СМЫСЛЕ ГАЛЛИЯ МОЖЕТ БЫТЬ НАЗВАНА НЕОЛАТИНСКОЙ
Францию можно назвать неолатинской нацией только в смысле ее культуры и
воспитания, явившихся результатом новой общественной среды, созданной
завоеванием. Из всех народов, покоренных Римом, галлы были ассимилированы
быстрее всех. Сами римляне поражались этим. Галлия оказала меньшее сопротивление
этой ассимиляции, чем Испания. Следует ли приписать этот факт свойству расы?
По-видимому, действительно галлы были более способны на интенсивное, нежели на
продолжительное сопротивление. Их порыв был настолько интенсивен, что почти
сразу же истощил весь запас национальных сил. Когда Верцингеторикс попытался
последний раз оказать сопротивление, то галлы проявили, по словам Цезаря, «такое
единодушное стремление снова завоевать свободу и вернуть прежнюю военную славу
своей расы, что даже бывшие друзья Рима забыли оказанные им благодеяния и все
без исключения, собрав все душевные силы и все материальные средства, думали
только о том, чтобы драться». Цезарь немного преувеличивает. Галлия не вся
поднялась сразу. Иберы ждали, чтобы нападение было сделано на их землю; юг не
«пошевелился». Верцингеториксу не удалось увлечь всех вождей. Дело независимости
защищал главным образом кельтский плебс, угнетенный римскими легионами и
итальянскими купцами. Верцингеторикс лишь казнями мог принудить аристократию
исполнять свой долг, но как только герой был побежден, она покорилась. Члены
аристократической партии предпочитали римское господство кельтской демократии;
они при случае даже оказывали поддержку Цезарю. В конце концов, десятилетняя
отчаянная и кровопролитная война в значительной степени уничтожила в Галлии
воинственные и беспокойные элементы галльского или германского происхождения.
После такой потери крови, раса белокурых долихоцефалов необходимо должна была
оказаться истощенной; осталось более послушное стадо кельтов, миролюбивых по
натуре, склонных покориться неизбежной участи, измученных аристократической
тиранией и не желавших ничего лучшего, как переменить своих многочисленных и
слишком хорошо известных им повелителей на одного, которого они еще не знали.
Каким образом страна, разделенная духовно, вследствие вражды рас, классов и
народностей, могла бы одержать победу над величайшим полководцем древности?
Кроме того Плутарх напоминает, что Цезарь уже овладел во Франции более чем
восемьюстами городов, покорил более трехсот народов, сражался в различные
времена против трех миллионов человек, из которых один миллион погиб на полях
битв, а другой миллион был обращен в рабство; один римский писатель сравнивает
истощенную Галлию с больным, истекшим кровью и потерявшим последнюю надежду.
Можно, следовательно, сказать, что чем централизованнее н единодушнее было
последнее сопротивление галлов, тем скорее оно могло быть подавлено одним
ударом; его интенсивность была куплена ценой его продолжительности.
Раз оказавшись победителем, Цезарь скоро нашел союзников в своих недавних
врагах: разве «легион жаворонков» не помог ему основать империю? Разве его не
упрекали в том, что он «с высоты Альп спустил с цепи бешеных кельтов» и ввел их
даже в сенат, так что «галльские штаны» появились в римских трибунах17?

Побежденные в конце концов стали восторженно относиться к своему победителю,
обнаруживая таким образом свою склонность следовать за великими полководцами,
увлекаться личностью и восхищаться всякой силой, умевшей заставить уважать себя,
если только эта сила проявляла в то же время умственное превосходство и внешние
признаки великодушия. Римский Бонапарт убедил их, что, живя среди них, он сам
сделался галлом; корсиканский Цезарь, вначале глубоко ненавидевший французов,
также убедил их, что он олицетворял собой Францию18. Галлы всего более нуждались
в единстве. Если до римского завоевания они обладали большей независимостью, то
после него они оказались более сплоченными. Мы уже говорили, что кельтам, вообще
говоря, недоставало политического смысла. Рим дал им Национальный Совет, общий
культ, привычку к одним и тем же идеям, сознание одних и тех же интересов,
чувство реальной солидарности. Всем этим римское государство не только не
уничтожило галльской национальности, но, напротив того, способствовало развитию
у галлов идеи отечества. Латинские и неолатинские нации, говорят нам, были и
остаются поклонницами единоличной власти. Однако не говоря уже о греках, живших
под республиканским управлением, римская республика существовала, по-видимому,
довольно долгое время и играла не малую роль в истории. Если Рим окончил
обожанием своих императоров, а Галлия скоро стала разделять это обожание с
Италией, то это объясняется тем, что империя обеспечивала мир, которого страстно
желали все. Императорское могущество казалось тогдашним умам своего рода
провидением. Подобно тому, как в ранние эпохи человечества, говорит Фюстель де
Куланж, поклонялись облаку, которое проливало дождь и оплодотворяло землю, и
солнцу, заставлявшему созревать жатву, люди стали обоготворять верховную власть,
казавшуюся им гарантией мира и источником всякого благоденствия. Эти поколения
не только терпели монархию; они желали ее. Следует ли им ставить это в вину,
видеть в этом недостаток расы? Нисколько. Если бывают времена, когда свобода
становится предметом культа, то легко понять, что бывают и другие, когда принцип
власти, являясь более необходимым, представляется заслуживающим большого
уважения. Римское завоевание было благодеянием; оно обеспечило порядок,
безопасность, хорошее управление, а позднее внесло христианство. Таким образом
галлы получили возможность, по выражению Фюстель де Куланжа, овладеть «тем
прекрасным плодом, который созрел, благодаря усилиям двадцати поколений греков и
римлян». Они преобразовались по собственной воле, а не под влиянием завоевания и
насилия. Вследствие этого почувствовав и поняв благодеяния римского мира, они
сделались более греко-латинами по духу, чем сами римляне. Добиваясь допущения в
сенат знатных галлов, император Клавдий мог сказать: «Эта страна, утомившая бога
Юлия десятилетней войной, заплатила за эти десять лет столетием неизменной
верности».
Галлия скоро сделалась средоточием богатства, промышленности и культуры19. Одним
из наиболее удивительных и многозначительных фактов является легкость, с какой
наши предки усвоили римский язык: в период времени от I по V век миллионы людей
успели позабыть свое старое кельтское наречие. Из четырех или пяти тысяч
первоначальных слов, составляющих основу нашего языка, лишь одна десятая
кельтических, германских, иберийских или греческих и одна десятая —
неизвестного происхождения; около же трех тысяч восьмисот остальных слов —
латинского происхождения. Они только сделались более короткими и глухими в силу
закона наименьшего усилия, которым объясняется, почему, по выражению Вольтера,
«варварам присуще сокращать все слова». Это торжество латинского языка
доказывает огромную способность ассимиляции, гибкость ума, любовь к новизне,
любознательность, заставлявшую галлов интересоваться книгами и официальными
изданиями римлян, влияние славы, заставлявшее подражать римской литературе всех
галлов, желавших выказать свой талант. Во всем этом мы узнаем французов. Но
следует также принять в соображение, что простонародный латинский язык был тогда
единственным общераспространенным языком, облегчавшим торговые, военные,
административные и судебные сношения. Провинциальные наречия были многочисленны
и неудобны; римский язык был удобен и один для всех. Ему одному обучали в
бесчисленных школах, которыми искусные римляне покрыли всю Галлию и которые
посещались высшими и средними классами; наконец он один был твердо установлен
писанными текстами и неразрушимыми памятниками. Вследствие этого, как свидетель
и продукт высшей цивилизации, он устоял позднее и против вторжения варварских
германских наречий, впрочем очень многочисленных, разнородных и непопулярных в
силу расовых и классовых антипатий. Карл Великий «любил говорить francigue в
своем дворце», но его полководцы велели произносить проповеди на латинском
языке; by God Роллона, когда он присягал Карлу, заставило смеяться французских
сеньоров, а то обстоятельство, что Гуго Капет разговаривал с Оттоном через
переводчика, потому что не знал немецкого языка, еще более увеличило его
популярность. Норманны, жившие в Нормандии, также забыли свой язык, хотя они
принадлежали к германской расе, а не кельтской, и стали говорить по-французски;
французский же язык, в виде очень многочисленных обрывков, они внесли в
германизированную Англию. В деле языка социальные причины имеют преобладающее
значение; потому-то, как мы уже говорили, так недостоверны этнические
соображения, основанные на филологии.
Из всех провинций римской империи в Галлии скоро стали говорить на наиболее
чистом латинском языке. Вскоре же после покорения римские школы более процветали
там, чем где-либо в другом месте. Первыми такими школами были отёнская и
марсельская, медики которых славились ранее медиков Монпелье. Наряду с
профессором философии, собиравшим вокруг себя толпу слушателей, чтобы доказывать
им бессмертие души, христианский священник обучал там религиозным догматам и
нравственным правилам. Вскоре первое место в ряду школ заняли трирская,
нарбоннская, тулузская и особенно бордосская: Аквитания стала, в конце империи,
«рассадником римской риторики». Красноречие служило тогда подготовкой к
общественной карьере, и Ювенал имел основание сказать: «риторика ведет к
консульству». Ни одна страна не доставляла империи более ораторов, чем Галлия.
Галлы всегда любили сражаться и говорить; потеряв возможность сражаться, они
стали говорить. В первом веке Галлия дала Риму двух из его знаменитейших
адвокатов: Монтануса из Нарбонны и Дониция Афера из Нима; последний был
величайшим оратором из известных Квинтилиану; им же написана в Диалоге об
ораторах прекрасная защита красноречия. Юлий Африканус, учитель Сентонжа,
оспаривает у него пальму первенства. В IV столетии галлы торжествуют в
литературе. Эвмен Отёнский и Озон Бордосский были знаменитейшими адвокатами
своего времени; Озон был вместе с тем поэтом. Поэзия и красноречие, — вот две
главные страсти Галлии. У Озона галльское происхождение проявляется
очаровательными описаниями природы, одушевлением, с которым он говорит о реках и
холмах своего отечества, о перевозчике, «поющем свои насмешливые припевы
запоздавшим земледельцам». Было замечено также, что истинный галл обнаруживается
в Озоне тем, что его поэзия, по существу своему, веселая. То же веселье и та же
любовь к природе проявляются у великого христианского поэта Галлии, Павлина
Бордосского, бывшего в 409 г. епископом в Ноле. Воспевая праздник св. Феликса,
он воспевает возврат весны, который возвещается этим праздником, «ласточку в
белом нагруднике, горлицу, сестру голубя, и щегленка, щебечущего в кустарнике».
Его благочестие — «радостное и цветущее». Из серьезных родов литературы в
Галлии всего более обнаруживается вкус к истории. Трог Помней принадлежал к
школе Фукидида; Сульпиций Север уже обладал, по замечанию Гастона Буассье,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

ребенка равносилен уплате налога. Действительно платеж налога составляет
денежное пожертвование в пользу защиты отечества или общего национального
прогресса; но это именно и делает отец, воспитывая ребенка. Так как поддержание
данной численности населения требует трех детей на каждую семью, то семья, не
воспитавшая троих детей (все равно, умышленно или нет), не принесла достаточной
жертвы ради будущего нации. Напротив того, семья, воспитавшая более трех детей,
понесла «дополнительные издержки», которые должны быть приняты во внимание при
распределении налогов и государственных льгот.
«Следовательно, вы хотите наказывать даже непроизвольное бесплодие?» — скажут
нам. Нисколько; это вы, не соразмеряя обложение со средствами плательщиков,
наказываете плодовитость. Когда вы стараетесь тронуть нас участью человека,
которому его нездоровье помешало, несмотря на все его желание, вступить в брак
или человека, несчастно полюбившего и оставшегося верным своим воспоминаниям, и
т. д., вы переносите вопрос совсем на другую почву. Лицо, которое не могло или
не должно было вступить в брак, оказывается тем не менее в более выгодном
материальном положении, чем отец семейства; следовательно, оно не может находить
несправедливым, чтобы было принято во внимание положение последнего. Закон, без
сомнения, должен уважать личную свободу, и мы не принадлежим к тем, кто желает
косвенными путями понуждать людей к деторождению; но мы хотим, чтобы при
распределении налогов не относились к людям, как к отвлеченным единицам, не
принимая во внимание их платежных способностей и их семейных обязанностей, как
будто можно, даже с математической точки зрения, поставить знак равенства между:
Павел +1 жена и 4 детей и Петр + 0 жены и 0 детей. Неужели вы будете отрицать,
что при равных доходах, семья, обремененная детьми, менее состоятельна?
Уменьшение налога, о котором идет речь, лишь восстановит равновесие, нарушаемое
в настоящее время фиском, обрушивающимся на многодетные семьи; оно имеет целью
равенство, а не неравенство.
Прямые и косвенные налоги, таможня, заставные пошлины, налог на движимость, на
двери и на окна, патентные сборы, пошлины при переходе имуществ из рук в руки и
при передаче наследства и т. д. падают тем тяжелее на семью, чем более в ней
детей. Для многодетных семей большая квартира не роскошь, а необходимость: нужны
особые комнаты для размещения детей, для отделения мужского пола от женского.
Соразмерять налог с квартирной платой как внешним признаком богатства, без
соответствующего вычета по числу детей, — значит побуждать отца семейства к
бездетности. В настоящее время единственные сыновья несут гораздо менее
издержек; они должны были бы нести их более. Все нотариальные расходы меньше для
них, чем для многочисленных наследников. Кроме того, последние могут уплачивать
их несколько раз: в самом деле, если один из осиротевших умрет (а вероятность
этого возрастает вместе с числом сирот), его братья и сестры должны будут снова
уплачивать пошлины с наследства. Эти двойные расходы не уравновешиваются
никакими дополнительными налогами на единственного наследника.
Существуют налоги на капитал, а именно взимающие 14% при известных случаях
передачи наследства. Наш гражданский кодекс не усматривает в этом посягательства
на право собственности. Все зависит от мотивов и цели этих налогов. Между тем
невозможно было бы оспаривать справедливости налога, имеющего целью уменьшить
платежи отцов семейств и увеличить платежи бездетных. В самом деле, дети еще не
граждане, подобно взрослым, пользующимся всеми правами; следовательно увеличение
прямых или косвенных налогов, падающее на отца из-за детей, не представляет
собой законного обложения этих последних, еще несовершеннолетних и
неправоспособных.
Таким образом, вы устанавливаете здесь мнимое равенство; заставляя платить по
столько-то с головы, как будто бы дело шло о рогатом скоте, вы смешиваете детей
с взрослыми людьми; вы приходите, в сущности, к тому, что наказываете отца за
имение детей. Если вы не можете выработать лучшей системы налогов, то должно, по
крайней мере, исправлять несправедливости существующей дополнительными мерами.
Принцип уменьшения обложения пропорционально числу детей был применен сначала
очень робко, а затем в немного более широких размерах нынешним министром
финансов. Следует открыто признать этот принцип42.
Что касается специального обложения холостяков, то эта мера окажет мало влияния.
Но по крайней мере будет найдено еще одно законное средство увеличить доход
казны.
Экономисты выставляют против этого законодательного и финансового воздействия на
рождаемость тот аргумент, что оно окажет очень мало влияния. Но оно будет иметь
косвенное моральное значение, напоминая каждому гражданину о его обязанности по
отношению к стране, заставляя его задуматься над потребностью для Франции
увеличить свое население, отрывая его от забот, навеянных необузданным эгоизмом.
Не следует пренебрегать никакой мерой, если только она справедлива; а в данном
случае справедливо, чтобы государство установило своего рода санкцию, хотя и
слабую материально, но поддерживающую право и истину. Было основательно указано,
что никакая печатная пропаганда не имеет такого влияния, как повестка сборщика
податей, и что если религиозные чувства в большом упадке во Франции, то
патриотическое чувство сохранилось в ней, хотя оно еще очень невежественно.
Надо, следовательно, обратиться к этому чувству и заставить понять всех, каково
истинное положение Франции, не входя ни в излишний пессимизм, ни в ложный
оптимизм.
Необходимо при этом, чтобы государство не считало себя собственником сумм,
которые будут получаться благодаря повышенному обложению бездетных семей; оно не
должно присваивать себе этот излишек, но обращать его в особый фонд, специальной
задачей которого будет оказывать помощь многодетным семьям, не в форме
благотворительности, а как должное им по справедливости. Таким образом можно
было бы, как это предлагал Грассери, обеспечить отцам и матерям больших семей
средства существования в их старости. Государство взыскивало бы эти издержки с
детей, когда это было бы возможно; в противном же случае оно черпало бы
необходимые средства из кассы, пополняемой налогами на семьи, не несущие
родительских забот. По этому случаю напоминали значительное влияние, оказываемое
на людей перспективой даже очень умеренной пенсии, ожидающей их в их старости.
До сих пор мы относились с одобрением к мерам, предлагающимся для поднятия
рождаемости; но некоторые идут дальше: они требуют поставить единственных
сыновей или дочерей, по отношению к наследству, в то же положение, в каком они
находились бы, если бы имели братьев или сестер. Если мы признаем принцип
справедливого уравновешения, то отсюда еще не следует, чтобы государство имело
право присваивать себе все, что получили бы несуществующие наследники. Очевидно,
что этот вывод заходит за пределы основной посылки. Мы не можем также
согласиться с мнением Бертильона, что «институт наследства не имеет другого
оправдания, кроме того, что он стимулирует труд». Наследство составляет частную
собственность, которую государство должно уважать, ибо тот, кто сберегал и
накоплял для своих детей, мог бы истратить все на самого себя. Не следует

только, чтобы забота о будущем детей доходила до того, что подрывала бы будущее
всей нации. Государство может вмешиваться здесь лишь в той мере, в какой
нарушаются его собственные права. Оно не представляет собой «не родившихся
братьев»; оно представляет коллективные интересы и права перед лицом
индивидуальных и семейных.
Для осуществления этого радикального и слишком социалистического проекта,
пришлось бы отменить всякий налог на наследство в тех случаях, когда родители
оставляют после себя четверых детей; установить очень слабый налог, например в
1%, когда родители оставляют троих детей, поднять его до тридцати процентов при
двух детях и до шестидесяти при единственном ребенке. Эти меры поставили бы
единственных наследников в то же положение, в каком они находились бы, если бы
имели братьев. Но подобная система равносильна конфискации, в форме пошлин с
наследства, трети имущества отца, оставляющего только двоих детей, и двух
третей, когда он оставляет лишь одного сына. Подобная конфискация государством
значительной части наследств, даже с похвальным намерением покровительствовать
повышению рождаемости, была бы и незаконна и недействительна. В Риме
изобретались тысячи уловок для обхода закона Паппия. Надо считаться с
значительными утаиваниями, всегда вызываемыми слишком высокими пошлинами на
наследство.
У нас перед глазами опыт Англии, где с 1894 г. установлены чрезмерные пошлины на
наследство, доходящие, при передаче даже по прямой линии, до 3, 4 и 6% со
средних наследств и до 7 и 8% с колоссальных (от 121/2 и до 25 миллионов
франков); этот пример говорит далеко не в пользу очень высокого обложения
наследств. Действительно, отчеты комиссаров по сбору внутренних доходов
свидетельствуют, что эти драконовские законы не достигают своей цели. В
последние годы общая стоимость наследств значительно понизилась в Англии
благодаря именно чрезмерному возвышению пошлин; цифру утаенного имущества
определяют в 600 миллионов и даже в миллиард франков в некоторые годы.
Следует также опасаться эмиграции движимых имуществ, которая будет неизбежно
вызвана всяким драконовским законом. Она уже началась недавно даже под влиянием
простого ожидания подоходного налога.
Существуют иные более надежные точки опоры для воздействия в пользу повышения
процента рождаемости. Отца четверых живых детей следовало бы освобождать от
всякой службы в запасе, даже в военное время. Бюджетных средств не хватает для
принятия на службу всего годового контингента рекрутов; нерационально поэтому
обращаться к жребию для назначения второго разряда этого контингента. «Это
значит, — говорит Гюйо, — обращаться к неравенству и милости под предлогом
равенства и права; будущее каждого общества зависит от уменьшения той роли,
которая предоставлена в нем несправедливой игре случая. Необходимо,
следовательно, распределить воинскую повинность, падающую на каждую семью,
сообразно числу ее детей. Всякий моралист согласится со справедливостью этого
принципа. Из него можно сделать еще тот вывод, что так как военному министру
приходится ежегодно увольнять после однолетней службы часть контингента армии,
то первыми должны увольняться женатые». По этому поводу указывают на то, с каким
ослеплением сыновья буржуазии набрасываются на переполненные кандидатами
либеральные профессии, чтобы сократить для себя срок военной службы; не лучше ли
было бы для самих заинтересованных и для всей страны, чтобы право на увольнение
давалось им браком, особенно — плодовитым? Таким образом, необходимо следовало
бы провести закон о сокращении военной службы до одного года для женатых
новобранцев. Требовали также, и не без основания, сокращения, по крайней мере
наполовину, двадцативосьмидневного и тринадцатидневного периодов, на которые
призываются состоящие в запасе, для отцов семейств, имеющих троих и более детей.

В другой области необходимо стремиться к расширению свободы завещания; Франция
— единственная из больших стран, в которой она до такой степени ограничена. Те,
кто усматривает социализм во всяком вмешательстве государства, должны были бы
спросить себя, по какому праву государство вмешивается в этом случае свыше того,
чего можно требовать от отца на воспитание ребенка и на необходимые затраты по
его первоначальному устройству. Известное ограничение воли завещателя в пользу
ребенка справедливо и необходимо; но нет никакой надобности доходить против воли
отца до обременительного дробления наследства и валового равенства в его
разделе. Можно понять, что закон заставляет делить между детьми крупную
собственность; но поддержание во всей их целости средней и мелкой представляет
большой общественный интерес. Следовательно, часть наследства, которой может
свободно располагать завещатель, должна была бы быть доведена по крайней мере до
половины, когда эта часть предназначается ребенку.
Другое, часто предлагавшееся средство заключается в обеспечении пропитания отцам
троих детей. Гюйо нарисовал трогательную картину старцев, вынужденных
выпрашивать у соседей или даже вымаливать по большим дорогам средства
существования, в которых им отказывают в их собственном доме; он показал, что
французский закон безоружен против сыновней неблагодарности, проявляющейся не в
побоях, а в простых оскорблениях. Закон уничтожает дарственные записи, сделанные
в пользу неблагодарных детей; «но он не может уничтожить того дара, каким
является само воспитание ребенка, и неблагодарные дети пользуются этим
положением». Отец должен был бы иметь право по крайней мере на минимум того,
чего можно требовать от детей, «каков бы ни был их характер». Гюйо желал бы,
чтобы закон способствовал даже искоренению из разговорного языка таких постыдных
выражений, как например: «быть на содержании у своих детей», особенно в
применении к тем, кто широко выполнил свои родительские обязанности. Он желал
бы, — и не без основания, — чтобы люди приучились смотреть на такого рода
заботы, не как на случайное бедствие для детей и несчастье, почти позор для
родителей, а как на последствия и на осуществление юридического права.
Одной из причин низкого процента рождаемости является все более и более поздний
возраст вступающих в брак, что кроме неизбежно вытекающего отсюда замедления
плодовитости, влечет за собой преувеличенную расчетливость и осторожность,
обыкновенно чуждые молодости. Законодатель является отчасти виновником такого
понижения числа браков, обусловливая их излишними формальными требованиями и
предоставляя родителям запрещающую власть. Для некоторого повышения рождаемости
было бы, быть может, достаточно простого покровительства бракам между молодыми
людьми. Во Франции очень многочисленны случаи самоубийств влюбленных от двадцати
до двадцатидвухлетнего возраста, которые умирают, потому что родители не
позволяют им вступить в брак. Еще больше число предающихся распутству и
следовательно пребывающих в бесплодии. Из боязни браков, которые позднее могли
бы повести за собой разводы, закон благоприятствует распутству и бесплодию.
Родители не желают, чтобы их дети женились молодыми, еще не заняв того
положения, какое они избирают для них; кроме того, родителям их дети всегда
кажутся моложе, чем они на самом деле; они смотрят на них, как на маленьких
детей, когда им уже по сорок лет. По этому поводу приводят слова столетнего
старца Шеврёля, который, потеряв сына, которому было уже семьдесят лет, сказал:
«Я всегда говорил, что этот мальчик не будет жить». Указывают также, что закон,
признающий двадцатиоднолетнего мужчину способным вотировать, оказывать влияние
на судьбы страны, делать займы, отчуждать и закладывать имущество, вести
торговлю, обогащаться или разоряться, не признает за ним права выбрать себе жену

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

Альфред Фуллье
Психология французского народа
По изданию:
А. Фуллье. «Психология французского народа», издательство Ф. Павленкова, СПб.,
1899 г.,
ПРЕДИСЛОВИЕ
В настоящей книге мы намерены представить очерк не только психологии, но также и
физиологии французского народа. В самом деле, национальный характер тесно связан
с темпераментом, в свою очередь обусловленным наследственной организацией и
этническими особенностями не менее, чем географической средой.
Но в этом случае необходимо избегать крайностей. Под влиянием политических
предубеждений, сначала в Германии, а потом и во Франции, вопрос о
национальностях смешивается с вопросом о расах. Отсюда получается своего рода
исторический фатализм, отождествляющий развитие данного народа с развитием
зоологического вида и заменяющий социологию антропологией. Писатели,
превращающие таким образом войны между обществами в расовые войны, думают найти
в этом научное оправдание права сильного в среде зоологического вида Ноmо.
Некоторые антропологи, как бы находя недостаточной «борьбу за существование»
между человеком и животными, между различными человеческими расами, между белыми
и черными или желтыми, изобрели еще борьбу за существование между белокурыми и
смуглыми народами, между длинноголовыми и широкоголовыми, между истинными
«арийцами» (скандинавами или германцами) и «кельто-славянами». Это — новая
форма пангерманизма. Даже цвет волос становится знаменем и объединяющим
символом: горе смуглолицым! Войны, происходившие до сих пор, оказываются простой
забавой по сравнению с грандиозной борьбой, подготовляющейся для будущих веков:
«люди будут истреблять друг друга миллионами, — говорит один антрополог, —
из-за одной или двух сотых разницы в черепном показателе». Это будет своего рода
библейский шибболет, по которому станут распознавать национальности. Некоторые
социологи, как например, Гумплович и Густав Лебон, также воспевают гимны войне.
Таким образом даже во Францию проникает немецкая теория, стремящаяся, во имя
расового превосходства, превратить политическое или экономическое соперничество
в кровавую ненависть и тем придать войне еще более преступный характер. В самом
деле, война уже не является, как прежде, поединком между профессиональными
солдатами, руководимыми профессиональными политиками, — поединком, вызванным
более или менее отвлеченными, отдаленными и безличными мотивами: это —
восстание одного народа на другой во имя воображаемой органической и
наследственной неприязни. В области политики эти теории отражаются то
трагическим, то комическим образом, так как для политиков все аргументы хороши.
Лет пятнадцать тому назад албанские делегаты были посланы представить
европейским кабинетам протест против уступки Эпира греческому правительству. В
их меморандуме, составленном под внушением Италии, которая считает Албанию в
числе своих невозвращенных провинций, можно было прочесть следующие строки:
«Чтобы понять, что греки и албанцы не могут жить под одним и тем же
правительством, достаточно исследовать совершенно различное строение их черепов:
греки — брахицефалы, между тем как албанцы — долихоцефалы и почти лишены
затылочной выпуклости». В этой, так сказать, «ученой» политике были упущены из
вида лишь два пункта: во первых, что сами итальянцы, в общем нация брахицефалов,
а во вторых, что и албанцы, не в обиду им будь сказано, также брахицефалы! Но
для политика две ошибки равняются одной истине.
Может ли психология смешивать физическое и умственное, строение человеческой
расы с приобретенными и прогрессивно-развивающимися национальными признаками?
Этот важный вопрос необходимо исследовать прежде всего в эпоху, когда
цивилизация по-видимому готова признать своим идеалом новый вид варварства. В
нашем введении мы постараемся определить, в чем заключаются различные основы
национального характера, и какова та законная часть, которая должна быть
отведена в нем расам. Это исследование приведет нас еще раз к тому заключению,
что человеческая история не может быть сведена к естественной. Показав значение
психологических и социологических факторов, а также их преобладание,
прогрессирующее вместе с ходом истории, мы приступим к изучению французского
характера. Мы будем искать источников его в характере галлов и римском влиянии;
затем нами будут прослежены разнообразные проявления его в языке, религии,
философии, литературе, искусствах. Мы будем проверять наши наблюдения отзывами о
Франции иностранцев. Наконец мы выставим на вид два главнейших бича, которые
могут при более или менее продолжительном действии оказать разрушительное
влияние на национальный темперамент и даже на национальный характер французов, а
именно: систематическое бесплодие и алкоголизм. Исследование моральной и
общественной стороны французского характера мы откладываем до следующего тома.
Слова Декарта, говорившего, что надо уметь справедливо отнестись к своим
достоинствам и недостаткам еще более приложимы к нациям, чем к индивидуумам.
Психологический и исторический фатализм, во всех его формах, и преимущественно в
наиболее угнетающих, — вот что особенно распространяется в настоящее время и с
чем необходимо бороться. Правда ли, как это охотно утверждают наши противники,
что нам, в силу нашего национального характера, присуща низшая форма ума,
угрожающая нашей стране более или менее быстрым упадком; или же, напротив того,
несмотря на недостатки и пороки, которых нам не только не следует скрывать от
себя, но необходимо выставлять на вид, мы остаемся, даже в период «fin de
siиcle» и нашего воображаемого разложения, достаточно одаренными природой и
многовековой наследственностью, чтобы быть в состоянии, а следовательно и
обязанными занимать высокое положение в мире? Нам кажется, что Франция — одна
из наций, которым надлежит помнить, что noblesse oblige.
ВВЕДЕНИЕ
ФАКТОРЫ НАЦИОНАЛЬНОГО ХАРАКТЕРА
I. Коллективный детерминизм и идеи-силы в национальном сознании. — II.
Различные проявления национального характера. — III. Физические основы
национального характера. Органическое строение и темперамент. — IV. Расы. — V.
Естественный и общественный подборы. — VI. Среда и климат. — VII. Социальные
факторы. — VIII. Предвидения в области психологии народов.
I. — Мы уже далеки от тех времен, когда Юм писал: «Если вы хотите знать греков
и римлян, изучайте англичан и французов; люди, описанные Тацитом и Полибием,
походят на окружающих нас людей». Ссылаясь на Тацита, Полибия и Цезаря для
доказательства того, что человек повсюду остается одним и тем же, Юм не замечал,
что даже народы, описанные этими историками, поразительно отличались один от
другого. У каждого из них, вместе с присущими ему достоинствами, были известные
недостатки, которые могли бы навести на мысль об «упадке и разложении», в то
время как дело шло еще только о начале исторической жизни. Тацит описывает нам
германцев, как людей высокого роста, флегматичных, с свирепыми голубыми глазами
и рыжими волосами, с геркулесовской силой и ненасытными желудками, упитанных

мясом, разгоряченных спиртными напитками, склонных к грубому и мрачному
пьянству, любящих азартные игры, с холодным темпераментом, медленно
привязывающихся к людям, отличающихся сравнительной чистотой нравов (для
дикарей), культом домашнего очага, грубыми манерами, известной честностью,
любовью к войне и свободе, верных товарищей, как в жизни, так и в смерти, что не
устраняли однако кровавых ссор и наследственной ненависти в их среде.
Несомненно, что Тацит дал это несколько романическое описание германцев с тайным
намерением оказать известное влияние на римлян; но тем не менее мы узнаем в его
картине оригинальную расу, которую он характеризовал словами: propriam et
sinceram et tantum sui similem gentem (прямодушный и постоянный народ, всегда
похожий на самого себя). Совершенно иной портрет находим мы у Цезаря, когда он
рисует нам галлов высокими и белокурыми, с теми же светлыми и дикими глазами, с
той же физической силой, но людьми более смешанной расы; в нравственном
отношении, «впечатлительными и непостоянными на совещаниях, склонными к
революциям», способными, под влиянием ложных слухов, увлечься и совершать
поступки, о которых они после жалеют, решающими опрометчиво самые важные дела;
падающими духом при первом несчастии и воспламеняющимися от первой обиды; легко
затевающими без всякого повода войну, но вялыми, лишенными энергии в годины
бедствий; страстно любящими всякие приключения, вторгающимися в Грецию или Рим
из одного удовольствия сражаться; великодушными, гостеприимными, откровенными,
приветливыми, но легкомысленными и непостоянными; тщеславными, пристрастными ко
всему блестящему, обладающими тонким умом, уменьем шутить, любовью рассказывать,
ненасытным любопытством по отношению ко всему новому, культом красноречия,
удивительной легкостью речи и способностью увлекаться словами. Возможно ли
отрицать, после подобных описаний, что национальные типы сохраняются в течение
истории? Дело в том, что всякий характер определяется в значительной степени
наследственным строением, которое в свою очередь зависит от расы и окружающей
среды.
Без сомнения, невозможно включить целый народ в одно и то же определение, так
как в каждом народе замечаются не только индивидуальные различия, но также
провинциальные и местные. Фламандец не похож на марсельца, а бретонец на
гасконца. С другой стороны, благодаря смешению рас и идейному общению между
народами, в каждой нации можно встретить индивидов, которые могли бы в такой же
степени служить представителями соседнего народа, как по физическому, так и по
моральному типу. Но психология народов занимается не индивидами, а средними
характерами; что же касается средних определений и характеристик, то можно ли
отрицать, что, в общем, даже на основании самых поверхностных признаков, вы
всегда отличите англичанина по его физиономии? Но в таком случае каким же
образом могла бы не существовать внутренняя физиономия французского иди
английского ума? Можно ли отрицать, что, с точки зрения коллективных свойств, у
всех французов имеются некоторые общие черты, будь то фламандцы или марсельцы?
Существует следовательно национальный характер, к которому более или менее
причастны все индивиды, и существование которого не может быть оспариваемо, даже
если нельзя будет обнаружить его у тех или иных индивидов и групп.
Национальный характер не представляет собой простой совокупности индивидуальных
характеров. В среде сильно сплоченного и организованного общества, каким
является, например, французская нация, отдельные индивиды необходимо оказывают
взаимное влияние друг на друга, вследствие которого вырабатывается известный
общий способ чувствовать, думать и желать, отличный от того, каким
характеризуются ум отдельного члена общества или сумма этих умов. Национальный
характер не представляет также собой среднего типа, который получился бы, если
бы можно было применить к психологии способ, предложенный Гальтоном для
фотографирования лиц, и получить коллективное или «родовое» изображение. Черты
лица, воспроизводимые фотографией, не могут действовать и не являются причинами;
между тем как действие национального ума отлично от индивидуальных действий и
способно оказать своего рода давление на самих индивидов: он является не только
следствием, но и в свою очередь причиной; он не только слагается из
индивидуальных умов, но и влияет на умственный склад индивидов. Кроме того,
коллективный или средний тип современных французов, например, не может служить
верным отражением французского характера, так как каждый народ имеет свою
историю и свои вековые традиции; согласно известному изречению, его составными
элементами являются в гораздо большей степени мертвые, нежели живые. Во
французском характере резюмированы физические и социальные влияния прошлых
веков, и независимые от настоящих поколений и действующие на них самих лишь
через посредство национальных идей, чувств и учреждений. На индивиде в его
отношениях к согражданам тяготеет вся история его страны. Таким образом, подобно
тому как существование нации, как определенной общественной группы, отлично
(хотя неотделимо) от существования индивидов, национальный характер выражает
собой особую комбинацию психических сил, внешним проявлением которой служит
национальная жизнь.
Можно составить себе понятие о прочных взаимодействиях, происходящих в среде
известного народа, изучая, как это пытаются делать многие психологи в настоящее
время, скоропреходящие и мгновенные проявления этого взаимодействия в среде
многолюдного собрания или толпы. Когда индивиды, живущие в различных психических
условиях, действуют одни на других, между ними происходит, по словам Тарда,
частичный обмен, приводящий к усложнению внутреннего состояния каждого индивида:
если же они и одушевлены одной и той же страстью и обмениваются тождественными
впечатлениями, как это бывает в толпе, то эти впечатления, усиливаясь взаимным
влиянием, достигают большей интенсивности; вместо усложнения индивидуального
внутреннего состояния является усиление одного и того же настроения у всех
индивидов. Это переход от аккорда к унисону. «Толпа, — говорит Тард, —
обладает простой и глубокой мощью громадного унисона». Если секты и касты
отличаются всеми характерными свойствами толпы в их наиболее сильном проявлении,
то это именно потому, что члены подобных замкнутых групп «как бы складывают в
одно общее достояние совокупность своих сходных идей и верований», и которые в
силу такого нарастания принимают бесконечные размеры. Можно было бы прибавить,
что когда какое-нибудь общее чувство, как, например, национальной чести или
патриотизма, одушевляет целые народы, то оно может принять форму болезненного
припадка.
Кому не известно, что коллективное умственное настроение не измеряется простым
суммированием индивидуальных настроений. В человеческих группах всего легче
обнаруживаются и оказывают преобладающее влияние на решения чувствования, общие
всем данным лицам; но такими чувствованиями являются обыкновенно наиболее
простые и примитивные, а не ощущения, отвечающие позднейшим наслоениям
цивилизации. Согласно Сигеле, Лебону и Тарду, человек в толпе оказывается ниже в
умственном отношении, чем каким он является, как отдельная личность.
Интеллигентные присяжные произносят нелепые вердикты; комиссии, составленные из
выдающихся ученых или артистов, отличаются «странными промахами»; политические
собрания вотируют меры, противоречащие индивидуальным чувствам составляющих их
членов. Дело в том, говорит Тард, что наш умственный и нравственный капитал
разделяется на две части, из которых одна не может быть передана другим или
обменена и, будучи разной у разных индивидов, определяет собой оригинальность и
личную ценность каждого из них; другая же; подлежащая обмену, состоит из

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

уравновешенностью ума, ясным и плавным стилем, драматическим оборотом речи,
добродушной иронией и уменьем живо и свободно высказать свое мнение — теми
чертами, которыми стала отличаться потом французская литература20.
Принимая в соображение эту интеллектуальную деятельность, проявлявшуюся во всех
школах Галлии, эти храмы, базилики и всякого рода монументы, воздвигавшиеся
повсюду, цветущее состояние земледелия, богатые жатвы, деятельную торговлю,
позволительно думать вместе с Фюстель де Куланжем, что весь этот умственный и
физический труд вряд ли совместим с развращенностью нравов, о которой столько
раз говорили, и что галло-римское общество, при всем его несовершенстве,
представляло тогда собой «все, что было наиболее упорядоченного, интеллигентного
и благородного в человечестве».
В начале V века галльский поэт, Рутилий Намациан, воспевал слияние галльской и
римской души, участие побежденных в правах победителей, обращение всего мира в
единое государство: Urbem fecisti guod prius orbis erat. Готовясь покинуть Рим,
Рутилий, волнуемый радостью снова увидеть свою Галлию, встречает друга, также
галла, и, обнимая его, уже думает, что наслаждается частью своего отечества: Dum
videor patriae jam mihi parte frui.
Справедливо было сказано, что все галлы, подобно Рутилию, приобрели в конце
концов два отечества: Рим и Галлию, из которых могли любить одно, не забывая о
другом, могли пользоваться всей римской культурой, не изменяя своему
национальному характеру. Отец охотно давал одному из своих сыновей галльское
имя, а другому — римское, осуществляя таким образом в своей семье братский союз
двух наций. Среди государств римской империи Галлия оставалась впрочем наиболее
независимой по духу, так же как ее верность Риму была наиболее добровольной. Она
сохранила свою оригинальность, имела свое собственное лицо, свою настоящую
столицу, Лион, и своих императоров. «Было не в натуре галлов, — говорит один
писатель III века, — переносить легкомысленных государей, недостойных римской
добродетели или преданных разврату». Когда Галлия не создавала сама для себя
Цезаря, Рим давал ей его в лице Констанция Хлора или Юлиана. Так примирялись
сознание общего интереса и национальная гордость, игравшая всегда огромную роль
в нашей истории21.
В общем, наши предки, иберо-кельто-германцы по крови, были латинизированы
римским воспитанием; но влияние его не всегда было глубоко. Знаменитая
«классическая» культура, значение которой преувеличено Тэном, имела бы
поверхностное влияние, если бы она не встретила в жителях Франции известные
врожденные способности, в которых не было ничего римского. Да и вообще, что
можно представить себе более несходного, чем характеры трех наций, называемых
«сестрами»: Франции, Италии и Испании? Соединять их вместе под общим именем
латинской расы и на основании некоторых недостатков, общих в настоящее время их
воспитанию или религии, делать заключение о падении этой расы, — прием, в
котором нет абсолютно ничего научного. Если мы оказались неолатинами лишь по
собственному желанию и благодаря нашему воспитанию, то от нас зависит изменить
это воспитание в том, что в нем есть ложного, и направить нашу волю к высшему
идеалу.
Аналогичные же замечания можно было бы сделать по поводу роковых свойств
кельтской крови, которые приписываются нам некоторыми антропологами. Возьмите
для примера Ирландию и Шотландию и Валлис. Недостатки, в которых англичане
упрекают кельтов-ирландцев, родственных галлам, хорошо известны: они
непредусмотрительны, расточительны, непостоянны, легко увлекаются и так же легко
впадают в уныние; всякое затруднение раздражает их, они переходят из одной
крайности в другую; они слишком впечатлительны и страстны; их ум часто бывает
поверхностным. Но объясняются ли эти недостатки, совместимые с высокими
душевными качествами, единственно принадлежностью к кельтской расе? Нет, так как
в состав ирландского народа входит почти столько же германского белокурого
элемента, как и в состав английского или шотландского, а именно — около
половины. Кроме того, этническая основа шотландцев такая же кельтическая, как и
ирландцев, а между тем как мало они походят друг на друга! Дело в том, что
Шотландия много выиграла от своего присоединения к Англии, вследствие чего
кельтические и германские достоинства одновременно развивались у них более, чем
недостатки; несмотря на равную пропорцию белокурого и смуглолицего элемента,
традиции и воспитание дали у них перевес английскому складу ума. Ирландия же,
вместо того чтобы выиграть, только потеряла от союза с Англией и находилась в
состоянии настоящего рабства. Если бы Валлис, глубоко кельтический и галльский,
не примкнул к реформации, его без сомнения постигла бы участь Ирландии; но
расовая антипатия не усиливалась в этом случае религиозной. В ХVIII веке
валлийцы покинули аристократическую, деспотическую и наполовину папистскую
англиканскую церковь; они примкнули массами к методистам и приняли название
валлийских пресвитерианцев. Таким образом они, по примеру шотландцев, бросились
совсем в другое течение, чем их ирландские, а равно и французские братья. Отсюда
видно, что следует думать о «фатальности» расы.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ВЛИЯНИЕ ФРАНКОВ НА ХАРАКТЕР ГАЛЛОВ. ВЛИЯНИЕ КЛИМАТА
После влияния римского общества галльская раса подверглась влиянию франков; но
необходимо хорошо понять характер этого влияния. В течение последних полутораста
лет в умах историков нечувствительно укоренялось представление о римской империи
как о чистейшем деспотизме со всей связанной с ним испорченностью, а о древней
Германии — как о свободной «стране добродетели». Фюстелю де Куланж принадлежит
та честь, что он показал, что первое из этих представлений «верно только на
половину», а второе ложно. Подобно тому, говорит он, как воображали, что Англия
была всегда мудрой, свободной и благоденствующей, создали также в своем
воображении Германию, неизменно трудолюбивую, добродетельную и интеллигентную.
Благодаря этому нашествие франков и германцев представлялось нам как возрождение
нашей расы и даже всего человеческого рода. Немцы не преминули представить своих
предков великими очистителями латинской развращенности, и мы в конце концов
поверили им на слово. «Наши исторические теории, — говорит в заключение Фюстель
де Куланж, — служат исходной точкой всех наших распрей; на этой почве выросли
все наши ненависти». Франки и германцы не возродили и даже в сущности не
преобразовали Галлии; они были так же развращены, как римляне, и, кроме того, их
развращенность была варварской. Они не обладали «ни исключительными
добродетелями, ни вполне оригинальными учреждениями». У них господствовала, так
же как ранее и у галлов, родовая собственность; их так называемая политическая
свобода — чистая иллюзия. Кроме того, они собственно не вторгались в Галлию;
они проникали в нее небольшими толпами, «призывавшимися римлянами и немедленно
же романизировавшимися». Галлы, которые вовсе не были порабощены римлянами, не
были также третированы германцами, как низшая и рабская раса. «Германцы грабили
и узурпировали, но не производили перемещения в массе собственности». Они ничего
не изменяли ни в личных, ни в имущественных отношениях. Когда франки начинают

господствовать и заменяют римское могущество своей монархией, римское право
постоянно получает перевес над германским. Когда монархия франков оказывается
бессильной обеспечить безопасность лиц, имущества и труда, начинают искать
других гарантий, и в Галлии водворяется феодальный строй, так же как он возникал
под влиянием аналогичных причин в предшествующих обществах. Этот строй, честь
открытия которого немцы хотели приписать своим предкам, был не случайной
особенностью средневековой Европы и чем-то «германским», но одной из нормальных
и общих форм социального развития человечества22. Какое значение имеют тут расы?
Истинное объяснение надо искать здесь в законах социологии.
Несмотря на известные преувеличения, в которых можно упрекнуть Фюстель де
Куланжа, его основное положение остается верным, и мы должны именно в социологии
(существование которой как отдельной науки, он, впрочем, не признавал) искать
наиболее глубоких причин национального развития, составляющего часть
общечеловеческого. Но с этой точки зрения германское влияние в Галлии имело
действительно второстепенное значение. Фюстель де Куланж, так же как и другие
историки, не принял, однако, в соображение этнического влияния франков. Именно
потому, что они проникали в среду галлов мало-помалу и постепенно смешивались с
населением, завоевывая его, так сказать, физиологически, они должны были внести
новые элементы в состав французского народа. Белокурая и длинноголовая раса
мало-помалу была ослаблена в нем и истощена как военными экспедициями, так и
быстрым размножением массы брахицефалов, кельто-славян. Франки, подобно
норманнам, только поддержали или усилили пропорцию долихоцефалов во Франции, но
этим они, быть может, избавили нас от слишком кельтического темперамента. Их
кровь, вероятно, усилила дозу энергии, инициативы, серьезности и твердости,
входившую в состав галльского характера.
На основании многочисленных останков, собранных в меровингских кладбищах, можно
заключить, что франки были высокого роста, массивного телосложения, с очень
развитыми мускулами. Черты их лица были иногда грубы, а самые лица немного
широки и приплюснуты, скулы довольно выдающиеся, орбиты глаз углублены и низки,
носовые отверстия шире, чем у какого-либо другого европейского народа, за
исключением финнов и лапландцев. Они очень длинноголовы; их тип встречается на
берегах Эльбы; его можно проследить на восток до Галиции. Галлы, также очень
длинноголовые, имели большую черепную вместимость, а их лица и носовые отверстия
были уже; они походили на фризов.
Быть может, не безопасно было бы изменить пропорцию этих трех своего рода
химических эквивалентов, какими являлись кельтская кровь, германская и
средиземноморская. Физиологическая гармония расы обусловила умственную гармонию.
Мы должны избегать двойной ошибки: приписывать римлянам этническое влияние на
наш национальный характер, в то время как им принадлежит только умственное и
политическое влияние; и приписывать франкам или германцам значительное моральное
и социальное воздействие на Галлию, тогда как за ними следует признать главным
образом этническое влияние, проявлявшееся впрочем в довольно узких пределах.
Влияние французского климата вполне соответствовало влиянию расовых элементов.
Не слишком холодное и не слишком жаркое небо должно было благоприятствовать
нервно сангвиническому темпераменту, страстному и в то же время уравновешенному,
в котором флегматический элемент сообщает некоторую неустойчивость воле, а
серьезность северянина уравновешивается живостью южанина.
У шестиугольника, составлявшего Галлию, три стороны омываются морем, а три
другие — континентальные; одна из последних, всегда открытая, держала Галлию в
постоянной тревоге и мешала ей замкнуться в себя. Климат Галлии представлял
также шесть различных оттенков, начиная с влажного климата Бретани и сурового
климата Арденн и кончая сухим и солнечным климатом Прованса. Таким образом,
Галлия подвергалась влиянию двух морей, одного туманного и другого — всегда
голубого, так же как влиянию горного воздуха и воздуха равнин. При всех других
равных условиях, такого рода климатические условия благоприятствуют развитию
уравновешенного расового характера. В общем, это — умеренный климат, средний
между северным и южным, так же как сама Галлия служила соединительным звеном
между германскими или англосаксонскими и латинскими народами. Ее внутренняя
разнохарактерность не лишена, однако, единства и имеет свой центр тяжести. Три
ее главных речных бассейна с соответствующими тремя низменностями, которые
сравнивали с тремя колыбелями народов, сообщаются между собой легко переходимыми
горными перешейками. Лион, а затем Париж должны были сделаться главными центрами
экономической и политической жизни. Если принять во внимание, наконец, что раса
белокурых долихоцефалов, по-видимому преимущественно океаническая, раса смуглых
брахицефалов — континентальная и горная, а колыбелью расы смуглых долихоцефалов
служит Средиземное море, то легко будет заметить естественную гармонию между
почвой и климатом, с одной стороны, и этими тремя этническими группами, с
другой, так же как понять возможность обращения этой тройственности в единство.
Еще древние восхищались географическим положением Галлии. «Можно подумать, —
говорит Страбон, которого нельзя считать плохим пророком, — что божественное
предвидение воздвигло эти цепи гор, сблизило эти моря и направило течение этих
рек, чтобы сделать когда-нибудь из Галлии самое цветущее место в мире».
Это смешение климатов, из которых ни один не отличался крайней резкостью, и это
смешение рас, из которых ни одна не пользовалась исключительным и безусловным
влиянием, избавляло Галлию, более чем какую-либо другую страну, от роковых,
непреодолимых последствий чисто физического характера, обусловленных
географической средой или этническим происхождением; в то же время она была
доступна всем влияниям в духовной области и сделалась страной общественности по
преимуществу. При ее универсальных способностях, она восприняла все идеи, уже
приобретенные человечеством, и затем, в свою очередь, проявила инициативу и
творческую деятельность.
КНИГА ТРЕТЬЯ
ФРАНЦУЗСКИЙ ХАРАКТЕР
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ПСИХОЛОГИЯ ФРАНЦУЗСКОГО УМА
Попытаемся выяснить истинную историческое лицо французского ума со всеми его
достоинствами и недостатками, и постараемся определить, изменилось ли оно в
настоящее время.
С точки зрения впечатлительности, мы по-прежнему остаемся легко возбуждаемой
нацией, о которой говорил Страбон, и немцы упрекают нас за нашу Erregbarkeit.
Это — вопрос темперамента. Физиологическое объяснение этого факта надо,
по-видимому, искать в крайней, наследственной напряженности нервов и чувственных
центров. Прибавим к этому, что у нервных сангвиников замечается врожденная жажда
ко всем возбуждениям приятного характера и физическое отвращение ко всем
тягостным и угнетающим впечатлениям. Можно поэтому ожидать, что у французов
чувства, возбуждающие и усиливающие жизненную деятельность, будут играть
преобладающую роль, в ущерб чувствам, останавливающим или задерживающим порыв и
требующим усилия, а в особенности ведущим к более или менее продолжительному
понижению жизнедеятельности. Вследствие этого мы, подобно нашим предкам, всегда
легко доступны удовольствию и радости во всех их формах, преимущественно же
наиболее непосредственных и не требующих усилий. В общем, мы остались менее
способными к сосредоточенной страсти, нежели к восторженному порыву; я понимаю
под последним быстрое и иногда скоропреходящее возбуждение под влиянием

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

по своим наклонностям и держит его под опекой родителей, часто не превосходящих
его своей мудростью.
Среди фактов, противоположных всем предшествующим, фактов, на которые опираются
предсказания, благоприятные для нашей страны, указывают на заметное уменьшение
смертности во Франции. В начале этого столетия у нас насчитывалось ежегодно по
26 смертных случаев на каждую 1000 жителей; в настоящее время их насчитывается
лишь 22. Таблицы смертности констатируют чувствительное повышение средней
продолжительности жизни за последние сто лет. Страховые компании убедились в
этом, понеся известные убытки, и должны были изменить свои тарифы. Врачи
гордятся такими результатами; но им можно заметить, что, несмотря на прогресс в
медицине и гигиене, эти результаты не могли бы обнаружиться, если бы мы были
такой вырождающейся нацией, какой они любят выставлять нас. Во всяком случае
почти повсюду происходит, благодаря повышению продолжительности жизни, некоторое
уравновешение предполагаемого понижения жизнеспособности. Правда, остается
вопрос: не было ли бы выгоднее жить менее долго, но лучше? Но если бы мы жили
лучше, мы жили бы еще дольше.
Несмотря на свое понижение по сравнению с прошлым, смертность во Франции
остается еще очень значительной, если сопоставить ее со смертностью в других
странах. Она гораздо выше, например, чем в Англии и Бельгии. У нас ежегодно
умирает до 850.000 человек, а иногда и более; в Великобритании, число жителей
которой сравнялось в настоящее время с нашим, умирает лишь от 730.000 до
750.000; следовательно наша смертность превышает смертность Соединенного
Королевства почти на 200.000 случаев. Если бы нам удалось понизить нашу
смертность до того же уровня, то, даже и при настоящем проценте рождаемости,
наше население увеличивалось бы ежегодно на 180.000 душ. Таким результатом не
следует пренебрегать и необходимо стремиться к нему. В Бельгии смертность также
слабее нашей: она равняется 18—20 или 21 на 1.000 душ; это составило бы для
Франции от 760.000 до 800.000 смертных случаев в год, т. е. все еще экономию в
90.000 и 50.000 смертных случаев, по отношению к настоящему положению.
Найти объяснение этим цифрам довольно трудно. Некоторые утверждают, что так
называемая арийская или европейская раса превосходит по долговечности, так же
как и по силе, «альпийскую» или «кельто-славянскую», а особенно различные
помеси, которые повсюду отличаются меньшей жизнеспособностью. Согласно этому
взгляду, долговечие и жизнеспособность преобладают именно в наиболее
долихоцефальных странах. Но необходимо принять во внимание также и климат, а
особенно гигиену, уже значительно повлиявшую на уменьшение смертности в Англии,
Бельгии и у нас.
Законодатель может многими способами оказывать влияние на процент смертности, и
гораздо более действительное, чем на процент рождаемости. Укажем на законы,
касающиеся охранения общественного здоровья, гигиенических условий мастерских,
квартирных помещений и их удешевления, борьбы с пьянством и надзора за кабаком,
организации общественного призрения в деревнях, репрессивных мер против
обольщения, развития сберегательных касс и пр. Серьезная охрана беременных
женщин и детского возраста была бы одной из наиболее надежных мер, ведущих к
увеличению населения43.
Чрезмерная смертность среди детей уменьшает почти на четверть нашу рождаемость.
Но чем объясняется эта смертность? Бедностью? Нет; тем, что в большинстве
департаментов кормилицы плохо ухаживают за детьми, выкармливают их на зловредных
рожках и освобождены от всякого надзора. Чтобы противодействовать этой
варварской беспечности, Руссель провел в 1874 г. превосходный закон: но он не
был сделан обязательным. Отсюда произошло то, что он соблюдается лишь в
некоторых департаментах; большинство же их поступают так, как будто бы его и не
существовало. В первых детская смертность уменьшилась на две трети; во вторых
она по-прежнему ужасающих размеров. Думаете ли вы, что такая смертность царит
лишь на окраинах, в гористых областях и отсталых кантонах? Нет, она встречается
вблизи центра. Париж ежегодно высылает из своих стен до 20.000 новорожденных,
которые остаются, в среднем, около двух лет вдали от своих родителей; таким
образом до 40.000 маленьких парижан постоянно нуждаются в защите. Те из них,
которые отдаются на воспитание в Сенский департамент, пользуются
покровительством закона Русселя, за исполнением которого наблюдает полицейская
профектура; но до 30 или 35 тысяч их, отсылаемые в более отдаленные
департаменты, попадают в царство административной спячки и вследствие этого
мрут. В департаменте Эры-и-Луары, где в 1895 г. 3.400 этих парижских детей
значились в охранительных списках, 390 были возрастом от одного дня до четырех
месяцев; из этого числа умерло 253, т. е. 64%. Если бы соблюдался закон Русселя,
умерших было бы менее. Если бы, как требует этого медицинская академия, закон
Русселя применялся всюду, где это нужно, было бы спасено ежегодно приблизительно
около 150.000 младенцев.
Неужели мы так богаты людьми, что можем уничтожать столько детских жизней?
Неужели этот вопрос не достоин внимания наших великих людей палаты депутатов44?
Детская смертность особенно свирепствует в фабричных городах. Как показал
Шейссон, это зависит отчасти от того, что женщины слишком рано принимаются за
работу после родов. Следуя прекрасному примеру, поданному в Мюльгаузене Жаном
Дольфусом, значительное число хозяев выдают теперь своим работницам субсидии,
спасающие одновременно и мать, и ее ребенка и позволяющие ей являться в
мастерские лишь по восстановлении своих сил. Повсюду заводятся ясли,
обеспечивающие внимательный уход новорожденным, в то время как их матери заняты
работой. Лучшим решением было бы в этом случае конечно такое, при котором
женщина оставалась бы у своего очага, чтобы исполнять обязанности матери и жены;
но к несчастью этому еще противятся экономические условия современной жизни45.
Что касается смертности в городах, то ее двумя главнейшими факторами являются
нездоровые жилища и алкоголизм. «Лачуга, — говорил Жюль Симон, — поставщик
кабака». Улучшение народных жилищ всегда сопровождается уменьшением смертности.
В новых домах Пилоди в Лондоне смертность детей упала почти на половину ниже
своей средней цифры; в Бирмингаме, при средней смертности для всего города в
2,4%, она понизилась до 1,5% для жильцов Metropolitan Society. «Лишь только
смертность в каком-нибудь квартале или уголке английского города превысит
известный процент, — говорит Шейрон, — городские власти приходят в движение и
путем установленной законом процедуры добиваются разрушения старых домов в этой
части города».
Остается рассмотреть последнее средство для увеличения нашего народонаселения:
натурализацию. Этим путем, как и уменьшением смертности, можно было бы многое
выиграть. Мирная инфильтрация иностранцев предпочтительнее военного нашествия.
Если мы не можем населить Францию французами, то лучше населить ее иностранцами,
чем оставить ненаселенной и безоружной. Без сомнения, слишком быстрый прилив
новых элементов имеет свои неудобства этнического и даже физиологического
характера (как мы видели выше); но дело значительно меняется при медленной

инфильтращи; ее хорошие последствия превышают дурные в стране, которой угрожает
массовое обезлюдение. Нам нужны прежде всего люди, работники и солдаты.
В конце концов, закон Спенсера, противополагающий индивидуацию, особенно
интеллектуальную, плодовитости, содержит в себе значительную долю истины. Но он
указывает лишь на одну сторону вопроса. Движение народонаселения определяется не
одной причиной, а сложным соотношением между тремя факторами: 1)
индивидуальностью; 2) обществом или человеческой средой; 3) средствами
существования, доставляемыми естественной средой. Нормальный прирост населения
предполагает равновесие между силами индивидуации, силами обобществления и
силами производства. Когда слишком развивается индивидуальная жизнь, без
соответствующего развития коллективной, рост населения падает ниже нормы, если
только естественная среда не доставляет в изобилии орудий труда и средств
существования и не обращается таким образом в своего рода специальный
общественный фонд, широко открытый для всех. Последнее условие невозможно в
наших старых и переполненных странах; в них крайняя индивидуация, ничем не
уравновешиваемая, приводит к личному или семейному эгоизму, угрожающему иссушить
источники коллективной жизни. Следовательно, необходимо поднять уровень
общественной жизни; а для этого необходимы общественные меры. В этом смысле
вопрос о народонаселении является не исключительно экономическим, а социальным,
так как он разрешается соотношением между индивидуальными и общественными
двигателями, причем последние должны получить перевес. Сами мораль и религия
являются средствами вызвать в индивидууме соответствующую долю коллективной
жизни; там же, где этих внутренних средств оказывается недостаточно, приходится
прибегать к внешним или социальным мероприятиям. Последние несомненно очень
трудно осуществимы и требуют крайней осторожности; но осторожность — не значит
равнодушие. Что делаем мы в настоящее время для борьбы против уменьшения роста
нашего населения, угрожающего самому отечеству и составляющего, вместе с
алкоголизмом, величайшую из всех национальных опасностей, так как она касается
существования и могущества нации? Ничего, абсолютно ничего. Мы стоим с
опущенными руками перед надвигающейся на нас лавиной. Такая апатия настолько же
преступна, насколько нелепа. Нет ни одного политического, ни даже экономического
вопроса, который мог бы сравняться по важности и неотложности с вопросом,
всецело резюмирующимся в выражении: primo vivere (прежде всего будем жить).
Утверждать, что мы находимся в периоде фатального вырождения, — значит
обнаруживать, хотя бы и в ученой форме, глубокое неведение бесконечной сложности
и неизмеримости подобной проблемы. Кроме того, это значит становиться на точку
зрения, крайне опасную для страны, перед глазами которой ее собственное будущее
рисуется таким образом в самых мрачных красках. Но, с другой стороны, оставаться
пассивными, верить в какую-то счастливую звезду, которая без содействия нас
самих должна обеспечить судьбы отечества, — значит забывать, что отечество
таково, каким его делают его дети. Другие нации далеко опередили нас, и нам не
следует слишком медлить, чтобы снова занять прежнее военное, политическое и
промышленное положение. Хорошие законы, имеющие целью повышение рождаемости и
справедливое распределение общественных повинностей между семьями, вызвали бы не
одни материальные последствия; они, как мы видели, оказали бы также моральное
воздействие, влияя на общественное мнение и на нравы. В современных обществах,
все более и более усложняющихся, нравы и законы — одинаково необходимые факторы
и взаимно действуют друг на друга: это как бы жизненный круговорот, все фазисы
которого необходимы для коллективного организма.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
АЛКОГОЛИЗМ ВО ФРАНЦИИ
I. — Где то время, когда Иоганна Шопенгауэр писала: «нет нации трезвее
французской. В Германии простолюдин нуждается по меньшей мере в пиве, табаке и
кегельбане, чтобы ощущать праздник. Во Франции — ничего подобного.
Прогуливаться среди толпы в праздничной одежде с женой и детьми или с милой
подругой, раскланиваться с знакомыми, быть изысканно-вежливым с женщинами (ибо
здесь женщина — все), преподносить цветы той, кого предпочитает сердце, и
получать в награду благосклонный взгляд, вот все, что нужно французу, чтобы быть
счастливым, как бог». Было много споров по поводу возрастающего алкоголизма во
Франции. Оптимисты указывают, что пьянство существовало среди современников
Шекспира, как и среди современников Расина и Буало, по свидетельству герцога
Сен-Симона. По сравнению с дворянством и буржуазией того времени, говорят нам,
наши современные буржуа — образцы трезвости и умеренности. Допустим; но народ?
Как отрицать ужасающее распространение среди него алкоголизма? На это отвечают,
что алкоголь действует отупляющим и разрушающим образом на потомство тех,
которые злоупотребляют им, и что в конце концов останутся лишь одни
незлоупотребляющие. Может быть; но, в ожидании этого, общество наводнено
алкоголиками и сыновьями алкоголиков, у которых родительское наследие
проявляется эпилепсией, туберкулезом и другими болезненными изменениями, часто
заразительными. Население Вогезов и Нормандии когда-то славилось своей силой и
ростом; ныне рекрутские комиссии констатируют там быстрое уменьшение роста и
силы; они не без основания приписывают этот результат необычайному развитию
пьянства не только среди мужчин, но и среди женщин. Мы не видим, чтобы алкоголь
оказывался в этом случае, согласно мнению некоторых утопистов-докторов, полезным
фактором подбора.
С социологической точки зрения, история алкоголизма может быть разделена на три
периода, хорошо определенные Легрэном. Первый охватывает те времена, когда во
Франции употреблялись лишь естественно перебродившие напитки. В эту эпоху
«пьянство было скорее исключением, нежели правилом». Мужчина, «более
придерживавшийся чистой воды, чем это думают», пил только вино, когда он
отклонялся от своего обычного режима. Это вино, за исключением некоторых
областей, было «с небольшим содержанием алкоголя», и надо было поглотить
огромное количество жидкости, чтобы почувствовать опьяняющее действие. С другой
стороны, излишнее и даже умеренное питье вина было скорее «периодическим», чем
постоянным; употребление вина еще не признавалось первой необходимостью; многие
охотно обходились без него; следовательно это употребление было весьма
ограниченным, и люди не считали себя в смертельной опасности от того, что пили
воду. По всем этим причинам, случаи хронического алкоголизма, когда они
существовали, обнаруживались поздно, в том возрасте, когда воспроизводительные
способности ослабевают, и человек уже не оставляет потомства. В период
образования семьи мужчина был тогда в полной силе, и его дети рождались
незатронутыми наследственным пороком. Вот господствующий факт в истории древнего
алкоголизма. Его жертвы оставались «изолированными», и зло было всегда
«индивидуальным».
Второй период начинается около времен великого революционного движения и
заканчивается «появлением на торговой и промышленной сцене настоящих спиртных
напитков», Возникает «новый общественный орган» — кабак. Вначале он был скорее
следствием, чем причиной ложной потребности в спиртном возбуждении; но
мало-помалу, удовлетворяя ее, он ее разжигает, увеличивает и в конце концов
делается могучей причиной зла. Легрэн резюмирует этот второй период, говоря, что
он характеризуется введением в общее употребление спиртных напитков. С этого
именно времени возникает предрассудок, что спиртные напитки гигиеничны и
необходимы для человека, что гражданину, живущему в современном обществе,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

немотивированных, безотчетных страстей и чувств, общих всем людям известной
эпохи и известной страны. В толпе накапливается именно эта меновая часть
капитала в ущерб первой его части. Тем не менее, хотя чувствования толпы часто
бывают грубы, они могут быть также и великодушны; в последнем случае, однако,
это все-таки элементарные и непосредственные ощущения, пробуждающие самую основу
человеческой симпатии.
Организованные толпы всегда играли значительную роль жизни народов; но, по
мнению Лебона, эта роль никогда не была так важна, как в современных
демократиях. Если верить ему, то замена сознательной деятельности индивидов
бессознательной деятельностью толпы составляет одну из главных отличительных
черт текущего столетия и современных народов. Но хотя Лебон признает крайне
низким умственный уровень толпы, если даже она состоит из избранной части
населения, он все-таки считает опасным касаться ее современной организации, т.
е. ее избирательного права. Не в нашей власти, говорит он, вносить глубокие
преобразования в социальные организмы; одно время обладает подобной
способностью. Толпы, без сомнения, всегда останутся бессознательными, но в этой
бессознательности, быть может, и заключается тайна их могущества. В природе,
существа, руководящиеся исключительно инстинктом, совершают действия,
необычайная сложность которых вызывает в нас удивление; разум — слишком новое
явление в человечестве, чтобы он мог открыть нам законы бессознательного, а
особенно заменить собой бессознательную деятельность. Но он должен, по крайней
мере, руководить ей, прибавим мы. Впрочем мы не можем согласиться с Лебоном, что
с психологической точки зрения толпа составляет «особое существо», слившееся на
более или менее короткое время из разнородных элементов «совершенно так же, как
клетки, составляющие живое тело, соединяясь вместе, образуют новое существо,
отличающееся совсем другими свойствами, чем те, которыми обладает каждая из
них». Мы думаем, что это значит идти слишком далеко. Между простой суммой или
средним арифметическим характеров и «созданием новых характеров» существует
промежуточная ступень, а именно — взаимодействие, не равносильное творению, но
и не представляющее простого суммирования. Это взаимодействие порождает не новое
«психологическое бытие», хотя бы даже и «временное», а создает оригинальную и
более или менее прочную комбинацию.
В среде нации, этого рода взаимодействия несравненно сложнее и не носят того
мимолетного характера, каким отличаются порывы толпы или страсти собрания. В
этом именно смысле, — и вовсе не в метафизическом, — нацию можно назвать
«постоянным существом». Нельзя составить себе понятие о народе, изучая
последовательно составляющих его в данное время индивидов: необходимо понять
само сложное тело, а не только его отдельные составные элементы. Несомненно,
последние являются необходимым условием образования сложного тела; но их
соприкосновение, их взаимные отношения вызывают особые явления и специальные
законы, что конечно вовсе не значит, что ими создается новое существо.
Чтобы выяснить, в чем именно заключаются социальные взаимодействия, Гюйо и Тард
настаивали на явлениях внушения, более или менее аналогичного гипнотизму,
происходящих в среде всякого рода обществ: толпы, законодательных собраний,
народов. Тард, согласно Тэну1, определяет человеческий мозг, как своего рода
мультипликатор: каждое из наших восприятий и каждая из наших мыслей
воспроизводятся и распространяются по всем изгибам серого вещества, так что
мозговая деятельность может быть рассматриваема, как «непрестанное
самоподражание». Если индивидуальная умственная жизнь состоит из подражательного
внушения, действующего среди клеток, то социальная жизнь состоит из внушений,
оказываемых одними лицами на другие. Следовательно, общество или нация могут
быть определены, как «собрание существ, в среди которых происходит процесс
взаимного подражания»2. Едва родившись, ребенок уже подражает отцу и формируется
по его подобию; по мере того как он растет и, по-видимому, становится
независимее, в нем все более и более развиваются потребности подражания: к
первоначальному «гипнотизеру», который ранее один действовал на него,
присоединяются другие бесчисленные гипнотизеры; в то же время и независимо от
своей воли он сам становится гипнотизером по отношению к бесчисленным
гипнотизируемым. Тард называет это переходом от одностороннего влияния к
взаимному. «Общественная жизнь, подобно гипнотическому состоянию, — лишь особая
форма сна… Иметь лишь одни внушенные идеи и считать их своими собственными,
такова иллюзия, свойственная сомнамбулам так же, как человеку, живущему в
обществе».
Не идя так далеко и не предполагая, чтобы между членами известной нации
действительно происходило гипнотическое внушение и чтобы почти все в этой нации
совершалось как бы в состоянии сна, можно, однако, и должно допустить, что между
мозговыми центрами отдельных лиц происходит ряд взаимных влияний, приводящих к
установлению чувств и идей, источник которых лежит уже не в одном индивидууме и
не в простой сумме индивидов, а во взаимной зависимости одних из них по
отношению к другим, а также и по отношению к их предшественникам. Только в этом
смысле, по нашему мнению, и можно говорить о национальном «организме», как о
такой солидарности, каждая часть которой объясняется целым, так же, как целое —
его составными частями.
Те или другие состояния сознания отдельных лиц могут отозваться на общем
сознании, но не непосредственно: они сначала действуют одни на других в силу
отношений, ставящих их в соприкосновение между собой, и только в результате
этого взаимодействия может получиться большее или меньшее изменение
национального характера. Причинами, влияющими непосредственно на последний,
являются условия, в которые поставлено общественное тело в его целом; а эти
условия не тождественны частным условиям, в которые поставлены индивиды.
Необходимо, следовательно, тщательно отличать национальные условия от
индивидуальных; национальный характер зависит непосредственно от первых и лишь
косвенно от вторых. Таким образом существует целая градация различных степеней
сложности среди сил, под влиянием которых возникает данная социальная
комбинация, настолько же отличная от своих составных элементов, как и вода от
составляющих ее кислорода и водорода.
В известном смысле, у всякой нации существует свое сознание и своя воля. Эта
социологическая истина слишком игнорируется односторонними системами, как
политико-экономическими и политическими, так психологическими и моральными, —
системами, которые, группируясь под знаменем индивидуализма, приходят в конце
концов к настоящему социальному атомизму. Мы вовсе не намерены придавать
конкретного значения абстракциям, приписывать народу особую «душу», особое «я»,
как это делают некоторые социологи, вроде Вормса или Новикова; мы даже не будем
касаться этого философского или скорее метафизического вопроса. Но подобно тому
как в каждом индивидууме складывается известная система идей-чувствований и в то
же время идей-сил, проявляющихся в его сознании и руководящих его волей, — эта
система существует также и у нации. Некоторые из руководящих идей индивидов

тесно связаны с жизнью общества, членами которого они состоят, с тем целым,
часть которого они составляют. Эти идеи — результат и воспроизведение в каждом
из нас тех общественных взаимодействий, которые мы, с своей стороны, оказываем
на других и испытываем на самих себе. У всякого француза — своя собственная
роль в жизни нации; но как бы ни были индивидуальны его интересы или
обязанности, они всегда более или менее связаны с интересами и обязанностями
Франции; мы не можем, следовательно, не иметь в нашем мозгу идей, относящихся к
общему благу, общему идеалу, более или менее верно понятому, более или менее
приуроченному к нашему я, как к исходной точке. Отсюда получается во всей
совокупности голов и сознаний система идей, служащая отражением социальной
среды, так же, как существует система идей, отражающая физическую среду. Это —
коллективный детерминизм, часть которого в нас самих, а остальная часть — во
всех других членах общества. Эта система взаимно связанных, взаимно
обусловленных идей составляет национальное сознание, пребывающее не в каком-либо
одном коллективном мозгу, а в совокупности всех индивидуальных мозговых центров,
— и однако же не равняющаяся сумме индивидуальных сознаний.
Этой систематизацией взаимосвязанных идей-сил объясняется, кроме национального
сознания, также и «национальная воля», которой, как всякой волей, более или
менее осуществляется нравственный идеал. Только путем явной узурпации избиратели
какой-либо страны или — что еще хуже — какого-либо одного округа придают своим
голосованиям значение народной воли. Это не более как суррогат ее, частичный и
неполный, которым пока приходится довольствоваться, но который вовсе не носит
характера мистического «суверенитета». В действительности, национальный характер
далеко не всегда выражается наилучшим образом толпой, ни даже наличным
большинством. Существуют избранные натуры, в которых лучше, чем во всех
остальных, отражается душа целого народа, его глубочайшая мысль, его
существеннейшие желания. Это слишком часто забывается нашими политиками. Сам
Руссо однако учил их, что «часто бывает огромная разница между волей всех и
общей волей»: первая представляет сумму отдельных хотений, каждое из которых
может стремиться к удовлетворению частных интересов; одна вторая соответствует
общему интересу. По меньшей мере можно сказать, что она выражает собой
стремления целой нации, вызванные системой идей и чувств, которые руководят ей.
Отдельные умы суть факторы национальной воли, но ни один из них не воплощает ее
в себе. Действительно, никакой индивидуум никогда не сознает вполне даже своей
собственной воли, если понимать под ней всю систему его руководящих идей и
чувств; тем менее он может сознавать национальную волю, слагающуюся из взаимного
влияния одно на другое всех индивидуальных желаний и составляющую известную
равнодействующую этих желаний. Эта равнодействующая всегда идет далее
предвидений и желаний каждого отдельного индивидуума. Следовательно национальная
воля никогда не может вполне сознавать себя, даже в лице избранных натур, даже в
лице величайшего гения, будь то сам Наполеон. Одно будущее открывает, в конце
концов, истинное направление национального движения, которое можно только
предвидеть с большей или меньшей вероятностью на основании прошлой истории и
настоящего состояния нации.
II. — Огюст Конт рассматривал отдельного индивидуума, как абстракцию; это
составляло также один из основных принципов Гегеля. Экономисты с своей стороны
настаивают на основной солидарности интересов, потребностей, способов
производства, распределения и потребления данного народа, — солидарности,
приводящей, согласно Марксу, к историческим формам собственности и организации
труда. Но еще теснее та солидарность, в силу которой, как мы только что видели,
устанавливается взаимная зависимость идей, чувств и побуждений. Таким образом
понятие о национальности не может быть ни чисто физиологическим и
этнографическим, ни чисто экономическим. Национальная индивидуальность
проявляется прежде всего психологическими признаками: языком, религией, поэзией
и искусствами, монументами, мнениями нации о самой себе или мнениями о ней
других; наконец, она проявляется в ее героях и исторических представителях.
История данного народа также открывает его характер, но при том условии, чтобы
после тщательного изучения ее различных моментов была выведена так называемая
«историческая средняя». В самом деле, в течение долгого существования народа,
бывают периоды, когда, благодаря особому стечению обстоятельств, продукты его
умственной, моральной и артистической жизни не вполне соответствуют его
национальному характеру; но если вы выведете среднюю арифметическую из большого
числа различных исторических периодов, то в результате получится верное
отражение данных национальных свойств.
Один язык еще не может служить точным показателем, народного характера, так как
язык может быть занесен извне. Однако даже и в таком случае сравнение
первоначального языка с его позднейшими формами позволяет определить
национальные тенденции, так как нация всегда кладет свой отпечаток на язык.
Lazarus справедливо говорит, что язык для ума народа — то же, что
земля-кормилица для его тела.
Если язык представляет собой совокупность названий, данных тому, что
воспринимается нашими чувствами, то мифологию можно назвать совокупностью
названий, данных всему неизвестному, что подозревается или предполагается
таящимся за видимым миром; но языки представляют гораздо более разнообразия,
нежели мифы, которые тем менее отличаются один от другого, чем ближе мы подходим
к первобытным временам.
Более или менее выработанные представления народа о происхождении Вселенной, о
значении и ценности жизни необходимо воздействуют на его нравственность, на его
понятия о счастье и на его характер; этим объясняется влияние не только религий,
но также философии и литератур; отсюда их важность для психологии наций.
Поэзия часто открывает нам душу народа, по крайней мере его глубочайшие
стремления. Однако она не всегда дает возможность угадать его характер, его
поведение и его судьбу. Английская поэзия показывает нам мечты, чувства,
характер воображения англичан; но кому они позволили бы предугадать английскую
историю? Если же вы сосредоточите ваше внимание на поэзии какого-нибудь
полстолетия или четверти века, вы еще менее того будете в состоянии вывести из
нее заключения относительно целой нации и ее будущего, как это хотят,
по-видимому, делать нынешние пророки «латинского упадка».
В национальном характере необходимо различать чувствительность, ум и волю.
Чувствительность, насколько она объясняется физиологическими причинами, зависит
главным образом от наследственного строения и темперамента. Она играет огромную
роль в жизни групп и индивидов. Не менее отличаются друг от друга различные
нации и в умственном отношении. Существует национальная логика; каждый народ,
более или менее сознательно создает для себя свое собственное рассуждение о
методе. Один отдает предпочтение наблюдению, как например англичане, другой —
рассуждению, как например французы; один любит дедукцию, другой — индукцию. У
каждого народа существуют даже свои излюбленные заблуждения, свои логические
погрешности, своя национальная софистика. Таким образом мы обязаны своему народу
не только известным числом установленных идей, но также и формами мысли,
готовыми рамками, служащими для классификации идей; готовыми категориями, к
которым мы их относим и которые являются для нас априорными. Национальный язык,
кристаллизующий идеи и методы мышления, навязывает эти формы каждому индивидууму
и не позволяет ему выйти из общих рамок. Согласно Лебону, можно классифицировать

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

какой-либо великой идеи и вызываемого ею чувства. Измените идею и дайте уму
другое направление, представивши новые соображения, и направление чувства также
изменится, потому что оно было не столько проявлением внутреннего бытия, сколько
результатом идейного стимула.
Второй чертой французской впечатлительности является и до настоящего времени ее
центробежный, экспансивный характер; это, по-видимому, главным образом кельтское
свойство. Впрочем оно довольно часто встречается у нервно-сангвинического
темперамента, который характеризуется не замкнутостью и интенсивностью чувства,
а скорее стремлением к его израсходованию, его внешнему проявлению. Отсюда можно
вывести важное следствие. Соедините вместе большое число людей, обладающих
такого рода впечатлительностью, требующей внешнего исхода, необходимым
результатом этого будет их быстрое и интенсивное воздействие друг на друга; это
значит, что между ними быстро установится взаимная симпатия, и все эти люди
будут охвачены одними и теми же чувствами. Сильное развитие социального
инстинкта во Франции, без сомнения, объясняется также интеллектуальными и
историческими причинами, но его первоначальнй зародыш следует искать, по нашему
мнению, в быстрой заразительности экспансивной чувствительности, при которой
способность поддаваться влиянию и оказывать влияние на других доходит до высшей
степени. В самом деле, существует ли на свете народ, на которого сильнее бы
влияла коллективная жизнь, чем на французов, постоянно ощущающих потребность в
общении и гармонии с окружающими? Одиночество тяготит нас: единение составляет
нашу силу и в то же время наше счастье. Мы не способны думать, чувствовать и
наслаждаться в одиночку; мы не можем отделить довольства других от нашего
собственного. Вследствие этого мы часто имеем наивность предполагать, что то,
что делает счастливыми нас, способно осчастливить мир, и что все человечество
должно думать и чувствовать, как Франция. Отсюда наш прозелитизм, заразительный
характер нашего ума, часто увлекающего другие нации, несмотря на прирожденную
флегму одних из них н на недоверчивую осторожность других. Обратную сторону
этого свойства составляет известная доброжелательная тирания по отношению к
окружающим, заставляющая нас во что бы то ни стало добиваться, чтобы они
разделяли наши чувства и мысли. Часто также те из нас, кто обладает менее
властной натурой, выбирают наиболее краткий путь и, недолго думая, начинают сами
разделять мысли и чувства других.
Народы бывают оптимистами, когда они обладают очень развитым
мускульно-сангвиническим темпераментом, а также когда они окружены веселой,
радующей сердце природой; они склонны тогда жертвовать будущим, в котором они
никогда не сомневаются, ради настоящего момента. Эти черты характера часто
встречаются во Франции и теперь. Вместе с хорошим расположением духа мы легко
проникаемся надеждой, верим в себя, во всех и во все. Француз любит смеяться.
Впрочем веселость в высшей степени общественное чувство. Она предполагает два
условия: во-первых, преобладание экспансивности над сосредоточенностью; немец и
англосакс не отличаются смешливостью; второе условие — возможность смеяться и
даже смеяться над другими, не опасаясь с их стороны злопамятства и мести; иногда
шутки обходятся слишком дорого; испанец и итальянец не любят смеяться.
Воля сохранила у французского народа тот порывистый, центробежный и
прямолинейный характер, каким она отличалась уже у галлов. Физиолог сказал бы,
что импульсивный механизм берет в нем верх над задерживающим. Как и у наших
предков, храбрость часто доходит у нас до дерзости, а любовь к свободе до
недисциплинированности; но так как наша воля проявляется скорее в виде внезапных
порывов, нежели медленных усилий, то мы скоро устаем хотеть и в конце концов
возвращаемся к заведенному порядку, к повседневной рутине. Недостаток
непосредственной воли заключается в чрезмерной внезапности решений, отсюда
иногда то легкомыслие и сумасбродство, в которых нас упрекают. Зато наша
непосредственная и экспансивная воля имеет то преимущество, что всегда следуя
первому движению, приводит к правдивости. Притворство требует размышления и
сдержанности; хитрые планы предполагают предусмотрительность и настойчивость;
нам недостает этих способностей. Француз, согласно своему традиционному типу,
искренен и откровенен по темпераменту. Одно воображение или желание блеснуть
перед толпой может заставить его более или менее сознательно извратить истину:
он фантазирует и прикрашивает; чаще всего это не расчет, а избыток веселья. Он
всегда немного гасконец, даже когда по происхождению кельт или франк.
У натур, характеризующихся живой впечатлительностью и порывистой волей, можно
ожидать встретить ум также решительный и прямолинейный, который, подобно лучу
света, устремляется вперед, не оглядываясь вокруг себя. Наше первое
интеллектуальное качество — понятливость. Оно имеет свои достоинства и
недостатки; ею обусловливается быстрота усвоения, но последнее иногда бывает
недостаточно прочно; она сообщает уму как бы ковкость, которая при изменчивых
обстоятельствах может влечь за собой непостоянство; она иногда мешает также
углубляться в подробности, позволяя слишком быстро схватить общие стороны.
Сент-Эвремон говорил: «Нет ничего недоступного уму француза, лишь бы он захотел
дать себе труд подумать»; но он, по природе своей, мало склонен к этому:
уверенный в гибкости своего ума, всегда торопящийся достигнуть цели, он
произносит слишком поспешные суждения. Если последние редко бывают не верны во
всех частях, то они часто неполны и односторонни. А так как сторона, наиболее
доступная первому взгляду — внешняя, то нельзя удивляться, что средние умы во
Франции часто оказываются поверхностными. Их спасает верность и точность первого
взгляда, позволяющие в одно мгновение разглядеть то, для чего более
тяжеловесному уму потребовался бы час.
В умах, отличающихся быстротой и понятливостью, любовь к ясности является
неизбежно: все туманное составляет для них препятствие, стесняет их естественный
размах и потому антипатично им. Равным образом, круг идей, благоприятствующих их
естественным свойствам, должен особенно нравиться им. Французы особенно склонны
ко всякому упрощению. Эта любовь к упрощению в свою очередь вполне согласуется с
отвлеченными и общими идеями, имеющими в наших глазах еще и то преимущество, что
они наиболее легко передаваемы и, так сказать, наиболее социальны. Мы любим
ясность до того, что устраняем все, что может лишь наводить на мысль;
неопределенное, смутное представление не имеет для нас никакой цены, хотя бы оно
вызывало известные чувства и даже зачатки идеи. «Истина, — сказал Паскаль, —
тонкое острие»; только это острие и ценится нами. Это было бы хорошо, если бы мы
всегда могли точно попасть в математическую точку; но для всякого несовершенного
ума неопределенная и широкая идея часто заключает в себе больше истины, чем
точная и узкая.
Свойствами ощущения и чувств определяется характер воображения: француз, вообще
говоря, лишен сильного воображения. Его внутреннее зрение не отличается
интенсивностью, доходящей до галлюцинации, и неистощимой фантазией германского и
англосаксонского ума: это скорее интеллектуальное и отдаленное представление,
чем конкретное воспроизведение, соприкосновение с непосредственной

действительностью и обладание ей. Склонный к выводам и построениям, наш ум
отличается не столько способностью восстанавливать в воображении
действительность, сколько открывать возможное или необходимое сцепление явлений.
Другими словами, это — логическое и комбинирующее воображение, находящее
удовольствие в том, что было названо отвлеченным абрисом жизни. Шатобриан, Гюго,
Флобер и 3оля — исключения среди нас. Мы более рассуждаем, нежели воображаем, и
мы всего лучше рисуем в нашем воображении не внешний, а внутренний мир чувств и
особенно идей.
Любовь к рассуждению часто мешает наблюдению. Сказанное Миллем об Огюсте Конте
приложимо ко многим французам: «Он так хорошо сцепляет свои аргументы, что
заставляет принимать за доказанную истину доведенную до совершенства связность и
логическую устойчивость его системы. Эта способность к систематизации, к
извлечению из основного принципа его наиболее отдаленных последствий и
сопровождающая их ясность изложения кажутся мне преобладающими свойствами всех
хороших французских писателей. Они связаны также с их отличительным недостатком,
представляющимся мне в следующем виде: они до такой степени удовлетворяются
ясностью, с какой их заключения вытекают из их основных посылок, что не
останавливаются на сопоставлении этих заключений с реальными фактами… и я
думаю, что этот именно недостаток позволил Конту придать своим идеям такую
систематичность и связность, что они принимают вид позитивной науки».
Характер чувствительности и воли определяет собой не только форму и естественные
свойства ума, но также и выбор предметов, на которые направляется мысль: можно
поэтому предвидеть, что французскому уму наиболее отвечают общественные и
гуманитарные идеи. В применении к обществу, общие идеи становятся возвышенными и
великодушными; они-то именно и имели всегда во Франции наиболее шансов на успех.
Гейст и Лазарус, занимавшиеся психологией народов, констатировали эту склонность
отрываться от своей личности ради идеи, иногда даже ради «идейного существа». Мы
все представляем себе и всего желаем, без сомнения, не в форме вечного, как
Спиноза, но, по меньшей мере, в форме универсального. Ради этого мы подвергаем
наши идеи тройной операции: немедленно же по их зарождении мы объективируем их
на основании того картезьянского и французского принципа, что «все ясно мыслимое
истинно»; затем, так как всякая истина должна быть универсальной, мы возводим
наши идеи в законы; наконец, так как сама всеобщность неполна, если не
охватывает собой фактов, мы обращаем наши идеи в действия. Эта потребность в
объективной реализации — настоятельна; наше интеллектуальное нетерпение не
мирится ни с какими компромиссами. Мы никогда не удовлетворяемся одним
платоническим созерцанием: мы догматичны и вместе с тем практичны. Когда наш
догмат оказывается истинным, получается наилучшая возможная комбинация, и мы
способны тогда на великие дела; но если, на несчастие, наши раз суждения ложны,
мы идем до последних пределов нашего заблуждения и в конце концов разбиваем лбы
о неумолимую действительность.
Эти врожденные свойства расы в соединении с латинской культурой должны были
повести к французскому рационализму. Уже у римлян «рассудок» играл руководящую
роль, приняв у них форму универсального законодательства; но там это делалось с
целью господства: римский космополитизм гораздо более заставлял мир служить
Риму, нежели Рим миру. Католицизм поднялся на более общечеловеческую точку
зрения. Наконец, под действием римского и христианского влияния, Франция
оказалась способной поставить рационализм на его высшую ступень, отделив его от
политических и религиозных интересов и придав ему философское значение.
Французский рационализм основан на убеждении, что в мире действительности все
доступно пониманию, если не для настоящей несовершенной науки, то, по крайней
мере, для будущей. Немецкий ум, напротив того, всюду усматривает нечто
недоступное пониманию и предполагает, что этим нечто можно овладеть лишь
чувством и волей; он допускает в мире действительного внелогическое или нечто,
стоящее выше логики. Ниже разума стоит нечто более основное, а именно —
природа; отсюда германский натурализм; выше разума, стоит божественное; отсюда
германский мистицизм. Кроме того, так как стоящее ниже и выше разума сливается в
один непроницаемый мрак, то в конце концов натурализм и мистицизм также
сливаются в германском уме. Французскому уму, напротив того, чужды натурализм и
мистицизм; не удовлетворяясь грубым и темным фактом, он не удовлетворяется также
и еще более туманными чувством и верой; он более всего любит разум и аргументы.
Немцы и англичане горячо упрекают французов за их веру в идеал, в рациональную
организацию общества, за их любовь к идеям, а особенно — ясным и отчетливым.
Этого рода упреки нашли отголосок в Ренане и Тэне. По их мнению, человек,
обладающий одними ясными идеями, никогда не постигнет ничего в сфере жизни и
общества, где преобразования совершаются глухо и смутно и где необходимые
действия не всегда могут быть обоснованы доказательствами. Без сомнения; но одно
дело довольствоваться в области науки или жизни уже имеющимися ясными идеями, не
ища ничего более, и другое дело — добиваться ясности даже в самых туманных
областях и желать все увидеть при ярком свете. Все простое и ясное находится не
на поверхности, а на самой глубине; осуждению должна подвергнуться не эта
истинная, а та мнимая ясность, которой наша нация несомненно слишком часто
довольствуется. Полурешение кажется ей яснее полного решения, и она думает, что
поняла часть, не успевши понять всего; это — двойная иллюзия, являющаяся
результатом французского нетерпения и особенно опасная в сфере общественной
жизни. Мы могли бы с еще большим основанием, нежели немец Гёте, вскричать:
«Света, более света!23».
Разум «необходимо стремится к единству», как говорил Платон. Наша любовь к
единству еще более сближает нас с древними, а особенно с римлянами, которые
развили ее в нас. Она порождает известную интеллектуальную нетерпимость по
отношению ко всему, что отдаляется от господствующего мнения, а иногда даже и от
нашего собственного, которое мы естественно склонны признавать единственно
рациональным. Наш ум по инстинкту доктринерский. К счастью, наше стремление
приобрести симпатию других заставляет нас делать им многие уступки.
Предположите умственные свойства французов достигнувшими высшей степени
развития, и вы получите ту способность анализа, которая иногда разрешает самые
запутанные вопросы, не уступает в утонченности самим явлениям, разлагает их на
элементы, доступные пониманию, определяет их, классифицирует и подводит под ярмо
законов. Вы получите также тот талант дедукции, который позволяет следить за
развертывающеюся нитью аргументации через все лабиринты, не упуская ни одного
звена из цепи причин и следствий; вы получите диалектику, напоминающую
диалектику греков, но более здравомыслящую и менее софистическую. Вы получите,
наконец, дар упрощать действительность, сводя ее, как делают математики, к ее
существенным элементам и получая таким образом ее верное, хотя и отвлеченное
воспроизведение, яркую проекцию на плоскость нашего ума. Присоедините к этому
умению разложить на составные элементы и объяснить существующее еще более редкую
способность угадать возможное и долженствующее быть, и вы получите способность
математического и логического творчества, так часто встречавшуюся во Франции.
Математика всегда была одной из наук, в которой Франция особенно отличалась;
даже и теперь наша школа геометров стоит в первом ряду. Геометрический ум не
мешает умственной утонченности: разве не были Декарт и Паскаль одновременно
строгими математиками и тонкими мыслителями? Способностью открывать соотношения,
характеризующей французский ум, объясняется, что мы находим удовольствие в том,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

национальные умы по различным степеням их ассимилирующей и творческой
способности. Первая позволяет понять, удержать в памяти и утилизировать
различные явления, совокупность которых составляет искусства, науки,
промышленность, словом — цивилизацию; «некоторые цивилизованные народы, а
именно азиатские, обладают этой способностью в высокой степени, но обладают
только одной ей». Вторая способность позволяет беспрерывно расширять поле
человеческой деятельности; ей мы обязаны всеми открытиями, на которых покоится
современная цивилизация; «эта способность встречается лишь у некоторых из
европейских народов». Но следует остерегаться в этом случае преждевременных
обобщений: недостаток творческой способности может объясняться и другими
обстоятельствами, а не только свойствами национального ума.
Самой основной чертой национального, так же, как и индивидуального характера,
является воля. Под волей мы разумеем общее направление наклонностей, врожденное
или приобретенное. Совокупность всех стремлений, в конце концов, получает скорее
то, нежели иное направление, вследствие чего у каждой нации, в различных
обстоятельствах народной или международной жизни, оказывается свой обычный
способ самоопределения. Можно ожидать с ее стороны скорее одного, нежели другого
поступка, симпатии или недоброжелательства, мстительности или способности забыть
прошлое, бескорыстных или эгоистических наклонностей. Semper idem velle atque
idem nolle (всегда тождествен в своих желаниях как и в нежеланиях), говорили
стоики, желая указать на привычный способ хотения, в котором выражается
настоящий характер. Даже если нация очень непостоянна, у нее имеется свой
сравнительно неизменный способ хотения, состоящий именно в стремлении непрерывно
изменять свои решения. Ее воля, так сказать, постоянно непостоянна. Итак,
истинный характер всегда определяется привычным способом желать или не желать.
Темперамент влияет главным образом на способ наслаждаться или страдать, а также
выражать в движениях чувства и желания; характер влияет преимущественно на форму
самого желания и на направление воли.
Общий темперамент и строение некоторых специальных органов составляют, так
сказать, статику коллективного характера; но у него имеется своя динамика,
которой определяется его развитие; она обусловлена географической и особенно
социальной средой, а также взаимодействиями между умами и волями. Наследственное
строение тела и различных органов, в которых проявляются прирожденные свойства
впечатлительности и деятельности, составляет как бы центростремительную силу
национального характера; ум и отраженная воля составляют его центробежную силу.
III. — Из предыдущего ясно, что физиология народов, показывающая, что есть
наследственного в самом их строении, составляет первую основу их психологии.
Прежде всего необходимо принять в соображение анатомическую структуру. Рост,
развитие груди, мускулов, нервной системы и особенно мозга служат для групп, так
же, как и для индивидов, признаками более или менее сильной организации и, кроме
того, большей или меньшей способности к физическому или умственному труду.
Какова наследственная организация, таковы и способности; мозг оказывается
приспособленным к такому-то движению и в таком то направлении, а не в другом.
Если даже не принимать в соображение веса исключительно тяжелых ее мозгов
(Кювье, Кромвеля, Байрона, Тургенева и др.), то все-таки окажется, что в среднем
мозг замечательных людей на 100 граммов тяжелее. Существует следовательно
известное отношение, но только общее, между умом и весом мозга. Однако это еще
очень недостаточный элемент оценки, так как разница в абсолютном весе мозга
может зависеть от многих причин и главным образом от общих размеров организма.
То же самое следует сказать относительно объема мозга. Средний объем мозга
полинезийцев на 27 кубических сантиметров превышает объем мозга парижан; но это
объясняется их высоким ростом. Вместимость черепа у бенгальцев, бедного и
обездоленного населения Индостана, благодаря их небольшому росту, равняется лишь
1.362 кубическим сантиметрам, в то время как для парижан эта цифра равняется
1.560, а для полинезийцев — 1.587. Меньшей массе организма соответствует
меньшая мозговая масса. В этом также главная причина меньшего объема женского
мозга. Несмотря на трудность измерений, объем, вес и особенно очертание мозга, а
также его еще малоизвестные химические и электрические свойства имеют
неоспоримое значение для общей оценки. Овальная и продолговатая форма мозга
(долихоцефальная), или же круглая и расширенная (брахицефальная) также имеют,
как мы это увидим, огромное значение при определении расовых подразделений. Они,
по-видимому, указывают на различные направления, в каких развивался мозг, что
может влечь за собой различия в умственных наклонностях. Даже среди
продолговатых черепов важно знать, произошло ли удлинение в области лба или
затылка: первое соответствует преимущественно развитию умственных способностей;
второе же — развитию чувственных страстей.
Кроме органического строения, главным образом мозгового, необходимо принять в
соображение темперамент народов. Антропологи, поглощенные всецело сравнениями и
измерениями в области анатомии, не уделяют ему достаточного внимания. Между тем
строение тела еще не составляет всего: важно знать способы и интенсивность его
функционирования. Известно, что темпераментом определяется самый темп
жизнедеятельности организма и ее направление в сторону накопления или
расходования. Это направление, приобретаемое силами, накопленными в организме,
определяет в то же время наследственное направление характера, т. е.
преобладающее направление впечатлительности и деятельности человека. Ясно, что,
выражая собой, таким образом, первоначальный способ функционирования, присущий
всему организму, а особенно нервной системе, темперамент должен стремиться
передаваться наследственно расе, как передаются «форма и строение организма.
Кроме того, изменения темперамента, вызванные возрастом, переменами в состоянии
здоровья или постоянным воздействием воли и ума на организм, должны оказывать
известное влияние на самые зародыши. Ребенок, родившийся от больного и
расслабленного отца, может быть сам поражен наследственной слабостью; сын,
зачатый в старости, не походит на детей, зачатых в зрелом возрасте или в
молодости; он наследует темперамент, изменившийся под влиянием лет. У народов,
так же как и у индивидов, темперамент не может не изменяться в зависимости от
количества крови, мускулов и особенно нервов, заведующих накоплением,
распределением и расходованием сил. Некоторые народы, взятые в массе, более
сангвиники, что зависит не только от климата, но также и от расы. Вообще говоря,
сангвиниками оказываются северные народы, хорошо питающиеся в силу
необходимости, обусловленной низкой температурой воздуха, но являющиеся также, в
большинстве случаев, потомками белокурой расы с румянцем на лице и быстро
обращающейся кровью; часто сангвиническая страстность умеряется у них известной
дозой флегмы. Юг изобилует желчными и нервно-желчными темпераментами, благодаря
усиленному обмену питательных веществ, вызываемому более ярким и горячим
солнцем. Нервный темперамент часто встречается также среди кельтов и славян;
известная нервозность даже составляет по-видимому их отличительную черту.
Нервность французов почти вошла в пословицу. Все сказанное нами о темпераментах

прилагается к группам, так же как и к индивидам.
IV. — Три главные причины, действующие в различных направлениях, формируют
нацию, способствуют образованию и поддержанию национального темперамента и
характера: наследственность, закрепляющая расовые признаки; приспособление к
физической среде; приспособление к моральной и социальной среде. С течением
времени, мало-помалу исчезают наименее приспособленные индивиды и переживают
преимущественно те, организация которых гармонирует с условиями совместной
жизни. Две первые причины представляют собой физические факторы национального
характера; третья причина составляет психический и социальный фактор. Но, под
влиянием общего развития, выясняется великий закон, который можно сформулировать
так: по мере того как народ приближается к новейшему типу, влияние общественной
среды берет перевес над влиянием физической; мало того: самые физические факторы
стремятся превратиться в социальные.
Некоторые приобретенные свойства, когда они проникают так глубоко в организм,
что видоизменяют темперамент и даже структуру индивидуума, особенно мозговую,
передаются по наследству и накопляются у потомков. Таким образом у народа, путем
подбора, происходит постепенно усиливающееся отклонение от первоначального типа,
и это отклонение может происходить в сторону прогресса или упадка. Предположим,
что у одного из индивидов какого-либо зоологического вида известный признак
получает усиленное развитие, переходящее нормальные пределы (но достаточно
впрочем установленные); это изменение создаст индивидуальную разновидность; если
эта разновидность сделается наследственной, она положит начало новому виду или
подвиду, подобно гороховому дереву без шипов (faux acacia), открытому в 1803
году Друэ в его питомнике в Сэн-Дени и сделавшемуся предком всех растений этого
вида, так часто встречающихся в наших садах. Аналогичные явления происходят в
человеческих обществах. То, что Брока так хорошо назвал социальным подбором,
представляет собой постоянного деятеля, стремящегося поддержать в одних
отношениях и изменить в других национальный характер путем непрерывного
приспособления и переприспособления новых элементов населения к старым условиям
физической и психической среды. Чтобы лучше понять этот важный закон, стоит
только обратить внимание на явления акклиматизации. Из среды новых поселенцев
одни умирают, другие выживают, смотря по способности перенести новый климат;
дети последних обнаруживают еще большую выносливость. В виде аналогии, указывают
на любопытный пример приспособления к новой среде крыс и кошек в Америке. Крысы
в конце концов акклиматизировались в помещениях, где хранится в замороженном
состоянии мясо, предназначенное для европейских рынков, и стали размножаться,
обратившись путем подбора в животное с густой шерстью. Тогда начали отыскивать
для борьбы с ними кошек; но последние плохо приспособлялись к температуре,
никогда не превышающей точки замерзания. Только одной ангорской кошке удалось
перенести эту температуру, а ее потомство так хорошо приспособилось к ней, что в
настоящее время его представители заболевают и гибнут при нормальной
температуре. Аналогичные же результаты получаются при акклиматизации
человеческих рас. Среди колонистов известной расы, переживают наиболее
приближающиеся к туземцам по органическим признакам, обеспечивающим
приспособление к данному климату. Тщетно целая серия очень различных рас сменяют
одна другую в какой-нибудь стране с резкими климатическими условиями; из среды
этих различных рас переживают только индивиды, наилучше воспроизводящие местный,
«областной тип». Переселяясь в Америку, англичане трансформируются и стремятся
приблизиться к краснокожим. Катрфаж утверждает, что американский англо-саксонец
уже со второго поколения приобретает черты индийского типа, делающие его похожим
на ирокеза. Система желез получает минимальное развитие; кожа делается сухой;
свежесть красок и румянец щек заменяются у мужчины землистым цветом, а у женщины
безжизненной бледностью; волосы становятся гладкими и темнеют; радужная оболочка
принимает темную окраску; взгляд делается острым и диким. По-нашему мнению, все
эти признаки указывают на превращение сангвинического типа в нервно-желчный,
являющееся результатом климатических условий, влияющих на внутренние процессы:
темперамент, в котором, преобладала прежде интеграция, приобретает склонность к
расходованию внутренних сил и к дезинтеграции. В конце концов этот результат
приводит к вторичным изменениям в самом строении органов: голова уменьшается,
округляясь или принимая остроконечную форму; лицо удлиняется, скулы и мускулы
щек развиваются; впадины на висках углубляются, челюсти делаются массивными; все
кости удлиняются, особенно верхних конечностей, так что Франция и Англия шьют
для Северной Америки особые перчатки с удлиненными пальцами. Гортань становится
широкой; голос хриплым и крикливым. Даже самый язык стремится к полисинтетизму
наречий краснокожих, воспроизводя их слова-фразы и фразы-формулы. Вкус к ярким
цветам, по-видимому, представляет еще одну сходную черту. Что касается
характера, то он необходимо отражает на себе изменения темперамента и
органического строения: это уже не англичанин, а янки. Когда такое изменение
англосаксонского типа в Америке не объясняется смешанными браками, оно указывает
на упадок и часто на «регрессию» в сторону низшего типа предков.
Аналогичные явления происходят в моральной сфере. Идеи и чувства эмигрирующих
рас принимают как бы окраску новых стран. Народы, поселившиеся во Франции,
приобрели как физические, так и нравственные черты, наилучше обеспечивавшие им
успех в этой стране, — черты наиболее ценившиеся, всего сильнее влиявшие на
общественное мнение, наиболее полезные с экономической, моральной, религиозной,
политической и др. точек зрения. Таким образом происходит подбор, поддерживающий
или видоизменяющий мало-помалу национальный характер.
V. — Изучить этнический состав народов и отсюда вывести их относительные
свойства, их шансы на успех в борьбе за существование, определить, если это
возможно, численно степень превосходства передовых наций земного шара, — такова
надежда современных антропологов.
Согласно Аммону, Лапужу и Клоссону, каждая нация, с этнической точки зрения,
представляет собой ряд наслоений, состоящих из тождественных элементов, но
только перемешанных между собой в различных пропорциях, меняющихся от основания
и до самого верха. Высшие антропологические элементы могут находиться в большем
количестве в самых верхних слоях. Морфологическое строение не только различно в
различных классах населения, но оно изменяется также и в зависимости от времени.
Наблюдение показывает, что одна и та же система наслоения не удерживается в
течение долгого времени. «Вообще говоря, эти элементы всегда располагаются в
одном и том же порядке по степени их плотности, но их пропорция изменяется в
каждом слое, смотря по эпохе. Если устранить гипотезу иммиграций и эмиграций, то
при изучении прогрессирующего народа можно констатировать обогащение верхних
слоев высшими элементами; если народ в периоде упадка, замечается стремление к
установлению однообразия в составе слоев, и высшие элементы стремятся исчезнуть
повсюду. В составе известного населения индивиды одной определенной расы могут
оказаться в таком значительном количестве, что все остальные индивиды могут быть
выкинуты из счета; «тогда говорят, ради упрощения, что это население — чистой
расы». При таком определении расы, она представляет собой понятие зоологического
порядка; она не имеет постоянной связи с каким-нибудь определенным наречием.
Следует также тщательно отличать ее от расы в историческом смысле, образуемой
индивидами различных рас, соединенных в течение веков в одно государство,
подчиненных одним и тем же учреждениям, руководимые однообразными верованиями.
Эти «вторичные» расы, для которых хорошо было бы найти другое название,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

чтобы играть самими идеями, комбинировать их на тысячи ладов, находить то
гармонию, то противоречие между ними. Если найденное соотношение одновременно
точно и неожиданно, то в этой способности уловить нечто трудноуловимое и
выразить его в изысканной форме заключается наше остроумие. В германском или
британском юморе с его едкостью и горечью выражается скорее независимость
чувства и воли, противопоставляющих себя другим; французское остроумие более
интеллектуального характера, и даже в его язвительности больше бескорыстия: это
не столько столкновение личностей, сколько столкновение идей, сопровождающееся
блестящими искрами. Когда сюда вносится личный элемент, он принимает форму
светского тщеславия; это — желание нравиться другим, забавляя их.
Уменьшите глубину и широту французского ума, но оставьте ему его ясность и
точность, и вы получите здравый смысл, одновременно теоретический и
практический, у одних изощренный, тогда как у многих других отличающийся
тупостью. Враг всего рискованного, а также слишком низменного, здравый смысл
составляет, по-видимому, скорее свойство кельто-славянских масс, чем
германо-скандинавской расы и даже расы Средиземного моря; вследствие этого он
особенно часто встречается среди наших крестьян и нашей буржуазии; он хорошо
согласуется с постоянными заботами о положительных и непосредственных интересах.
Прибавим к этому, что здравый смысл слишком часто вредит оригинальности. «Всякий
дерзающий во Франции думать и действовать иначе, чем все остальные, — говорит
Гете, — должен обладать большим мужеством. Ни у одного народа не развито в
такой степени чувство и боязнь смешного; малейшее отступление от гармонической,
а иногда и от условной формы оскорбляет его вкус». Все слишком индивидуальное
кажется эксцентричным и как бы проникнутым эгоизмом нашему в высшей степени
общественному уму.
В литературе и искусствах впечатлительность, уравновешенная разумом, составляет
вкус, а вкус имеет своим последствием критическое чувство. Всем известна
французская проницательность, когда дело идет о том, чтобы выяснить достоинства
и недостатки произведения, приняв за основу не личную фантазию, а общий разум и
общие условия общественной жизни.
Таковы традиционные черты французского ума. Мода, всегда властвующая над нами,
может вызвать у нас увлечение то славянским, то скандинавским направлением ума,
и мы становимся более доступными чуждым идеям и чувствам, но в глубине мы всегда
остаемся французами.
ГЛАВА ВТОРАЯ
ФРАНЦУЗСКИЙ ЯЗЫК И ФРАНЦУЗСКИЙ ХАРАКТЕР
Язык данного народа так же связан с его характером, как черты лица с характером
индивидуума: у филологии есть свое лицо.
Французский ум отпечатался на языке, полученном от римлян. Освободившись от
своих торжественных форм, этот легкий и гибкий язык стал вполне приспособленным
к мысли, слову и действию24.
Стараясь объяснить успешную пропаганду французских либеральных и республиканских
идей в Европе после революции, Жозеф до Мэстр видел в самом строении нашего
языка одну из главных причин заразительности этой демократической пропаганды.
«Так, как нация, — говорил он, — не может получить миссии, не будучи снабжена
орудием для ее выполнения, то вы получили это орудие в форме вашего языка,
которому вы гораздо более обязаны вашим господством, чем вашим армиям, хотя они
потрясли вселенную». Кому не знакомы страницы Ривароля, на которых он говорит об
универсальности и ясности нашего языка. «Другие языки, — читаем мы у него, —
были бы способны передавать и предсказания оракулов, наш же язык дискредитировал
бы их». Вместо предсказаний наш язык более удобен для формулирования
естественных и человеческих законов: это самый научный и юридический из языков.
Разве его не предпочитали всем другим, когда шло дело о редактировании трактатов
и законов?
Потребность в наречии, наиболее пригодном для общественных сношений, была одной
из причин, сделавшей французский язык до такой степени аналитическим, а
вследствие этого точным, что всякая фальшь слышна в нем, как на хорошо
настроенном инструменте. Это — язык, на котором всего труднее плохо мыслить и
хорошо писать. Француз выражает отдельными словами не только главные мысли, но и
все второстепенные идеи, часто даже простые указания соотношений. Таким образом
мысль развивается скорее в ее логическом порядке, нежели следует настроению
говорящего. Расположение слов определяется не личным чувством и не капризом
воли, под влиянием которых могли бы выдвигаться вперед то одни, то другие слова,
изменяя непрерывно перспективу картины: логика предписывает свои законы,
запрещает обратную перестановку, отвергает даже составные слова и неологизмы,
позволяющие писателю создавать свой собственный язык. В силу исключительной
привилегии, французский язык один остался верен прямому логическому порядку,
чужд смелых нововведений, вызываемых капризом чувства и страсти; он позволяет
без сомнения маскировать это рациональное строение речи путем самых
разнообразных оборотов и всех ресурсов стилистики, но он всегда требует, чтобы
оно существовало: «Тщетно страсти волнуют нас и понуждают сообразоваться с ходом
ощущений; французский синтаксис непоколебим». Можно было бы сказать, что
французский язык образовался по законам элементарной геометрии, построенной на
прямой линии, между тем как остальные языки складывались по формулам кривых и их
бесконечных видоизменений. Отсюда — эта ясность нашей прозы, представляющая
резкий контраст с туманностью прозы других языков и делающая французскую прозу
как бы точным «измерительным прибором» для выражения истин. Все прошедшее через
французский язык становится доступным всемирной республике умов. Даже чувство
проникает в него только через посредство идеи и обязано ограничиться оттенками
большей частью интеллектуального характера. Даже при выражении самых
индивидуальных мыслей французский язык требует известного рода безличности и как
бы доли универсальной симпатии. Он требует подъема на известную высоту с
обширными и светлыми горизонтами по сторонам. Отсюда — это чрезмерное
отвращение к столь дорогим для германского сердца «ноктюрнам» и
«трансцендентальному свету луны»; отсюда также эта боязнь слишком резких или
просто слишком сильных и слишком сжатых выражений, всего, что имеет дикий и
грубый, а потому противообщественный оттенок. Нашему языку свойственно
«приличие» и мягкость.
Но действительно ли он обладает той степенью безусловной «объективности», какая
ему обыкновенно приписывается? Нет, потому что, хотя мы и не вносим в
изображаемые объекты наших «субъективных» страстей, но мы придаем им известную
логическую и эстетическую форму, не всегда гармонирующую с реальной основой.
Действительно, наш язык не пользуется исключительно одними указанными нами
аналитическими приемами; ему свойствен также особого рода синтез, на который не
обращали достаточно внимания, и который состоит в слишком прямолинейном
характере, придаваемом французскими писателями идеям. Желая выразить известные
вещи, мы начинаем с их упрощения, хотя бы в действительности они были сложны (и

даже преимущественно, когда они сложны); затем мы располагаем их в
симметрическом порядке, являющемся уже нашим собственным изобретением. Мы строим
нашу фразу не из готового естественного материала, а придаем этому материалу
удобопонятную и изящную форму. Словом, мы являемся в построении наших фраз
логиками и артистами; вместо того, чтобы брать все, что предлагает нам
действительность, мы выбираем наиболее правильное или прекрасное; вместо того,
чтобы быть рабами действительности, мы идеализируем ее на свой манер. Отсюда до
пользования и злоупотреблений абстрактной логикой и риторикой один шаг;
тогда-то, по чисто французскому выражению Бюффона, «стиль является человеком»,
вместо того чтобы быть самой вещью, непосредственно представляющейся уму. Это
неудобство чувствуется в философии и моральных науках более, чем в чем-нибудь
другом. Это — обратная сторона наших положительных качеств: ясности, точности,
меры и изящества.
Если ум народа воплощается в его языке, и если последний, в свою очередь,
увековечивает ум народа; если правда, как замечает Гартманн, что «формы
национального языка управляют движениями мысли», то легко понять, какое влияние
должен был оказывать на французскую нацию ее язык, являющийся сам по себе целой
школой25.
Существуют тяжеловесные языки, позволяющие мысли влачиться по земле; существуют
языки, заставляющие мысль выпрямляться и даже стремиться в высшие области, как
бы придавая ей крылья. Эти крылья могут иметь больший иди меньший размах, могут
быть могучими у великих мыслителей и легкими у остроумных людей; но во всяком
случае они поднимают нас от земли. Язык народа составляет уже искусство, в
котором проявляются его артистические свойства. Французский язык, одновременно
здравомыслящий и остроумный, правильный и гибкий, соединяющий живость с
достоинством, естественность с изяществом, остался не без влияния на поддержание
тех свойств, которые французский народ всегда обнаруживал в своих художественных
произведениях и даже в промышленности: я имею в виду, прежде всего, вкус,
вносимый им во все свои произведения и представляющий собой не что иное, как
рассудок, регулирующий свободу, не порабощая ее, своего рода справедливость по
отношению к неодушевленным предметам, воздающую каждому из них должное и
отводящую им подобающее место; затем — грацию, тайна которой известна французам
более, чем другим народам, и которая является самопроизвольным выражением
любящего и доброжелательного чувства свободы и общественности, чуждающиеся
всякого условия, принужденности и резкости; наконец — эту заботу об изяществе,
проявляемую нашими простыми рабочими, особенно парижскими, во всех их работах,
превосходство которых неоспоримо; эта благородная забота не позволяет им
жертвовать прекрасным ради полезного или дешевого, достоинством ради удобства,
умственной свободой ради слепого машинного труда, почетным искусством ради выгод
индустриализма. Не есть ли это новое доказательство духовного бескорыстия,
свойственного нации и пробуждающего артиста даже в самом скромном ремесленнике?
Таким образом, путем искусств и промышленности, также, как путем национального
языка, каждый воспринимает и передает мысль всех; происходит воспитание целого
народа, посвящение каждого в то, что является универсальным и общечеловеческим,
распространяется вера во всемогущество истинного и справедливого.
В последнее время у наших писателей замечается нечто вроде реакции, слишком
часто впадающей в крайность обнаруживается стремление сделать наше наречие более
гибким, менее прямолинейным, иногда придавая ему более конкретности, иногда
внося в него символизм. Не смотря на смешные стороны недавних попыток этого
рода, нельзя не признать законности подобного стремления. Наш язык еще
достаточно прочен, чтобы не бояться даже писателей, называющих себя
«декадентами». Связанный с римскими традициями чудной преемственной цепью,
которую можно проследить через все века, он обладает бесчисленными
наследственными правами; никакая ночь 4 августа не уничтожила их, а наши лучшие
писатели ревниво оберегают их от внутренних варваров.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ФРАНЦУЗСКИЙ ХАРАКТЕР В СВЯЗИ С РЕЛИГИЕЙ, ФИЛОСОФИЕЙ И ПОЛИТИКОЙ
«Каков человек, таков его Бог»; это изречение, часто неприложимое к отдельным
лицам, гораздо вернее по отношению к народам, особенно когда они сами являются
творцами своих религий; но даже когда религия занесена извне, они всегда
изменяют ее по своему подобию. Перенесенное в Грецию, христианство
эллинизируется и принимает метафизический характер: созерцательная мысль
углубляется в тайны, между тем как душа может оставаться холодной, а сердце
безжизненным; на самых верхних ступенях, это — чистый разум со всеми
диалектическими утонченностями. Перенесенное в Рим, христианство романизуется,
обращаясь в теократическую организацию, в настоящую священническую «империю» с
первосвященником во главе; является безусловное подчинение авторитету,
дисциплина, ритуал, целый кодекс строгого формализма. В Германии христианство
стремится углубиться внутрь: греческий догмат теряет свой спекулятивный
характер; римская иерархия — свою административную централизацию, религиозный
индивидуализм сосредоточивается в самом себе. Во Франции, хотя она имеет также
своих великих мистиков, христианство приняло форму общественной религии и
общественной морали. Католицизм был особенно пригоден для такой трансформации.
Действительно, он не оставляет индивидууму полной свободы и относится с
недоверием к чисто личному религиозному вдохновению; он не доверяет даже
единичной совести и откровениям, обращенным к индивидууму; общее правило должно,
в его глазах, стоять выше всего остального; он считает самым главным согласие
каждого с универсальной церковью. Приняв католицизм, Франция сделала его более
внутренним и моральным, чем в Италии; но вместе с тем направила его в сторону
общественной жизни, справедливости, права, братства и милосердия. Во Франции,
главным образом, развилось рыцарство, так хорошо отвечавшее характеру самой
нации; из Франции исходил порыв крестовых походов с целью освобождения
угнетенных христиан. Наш девиз: gesta Dei per Francos и титул «старшей дочери
церкви» хорошо указывают на экспансивный, деятельный и как бы центробежный
характер религиозного чувства в нашей стране. Позднее, впрочем, французам
пришлось бороться с религией с тем же увлечением, с каким они защищали ее.
Критикуя догматы, они руководились отвлеченным и формальным «разумом», «логикой
чистого разума»; вместо того, чтобы иметь в виду всего человека, с его
чувствами, моральными свойствами, эстетическими и религиозными интуициями, они
брали исключительно его ум и хотели его полного удовлетворения. Германец склонен
думать, что в том, что было священно для его отцов, скрывается какая-то
драгоценная истина, — «даже когда его ум не способен познать ее», прибавляет
один немец; для француза никакие религиозные традиции не священны, как таковые.
Полумеры, переходные ступени, компромиссы не свойственны ему; он идет прямо к
цели. Один англичанин справедливо заметил, что если француз отрывается от
церкви, то только для того, чтобы принять другую религию, также социального
характера: религию чести. Это также очень простой кодекс, которому подчиняет
человека общество, не оставляя личной совести безусловной свободы оценки,
заставляя ее сообразоваться с правилами морали, как ее понимают все, с «мнением»
«порядочных людей». Это чувство чести, а особенно коллективной, настолько сильно
во Франции, что в ней часто люди жертвовали собой ради идеи, ложные стороны
которой они сознавали или предчувствовали, как например, дворяне времен
революции. Французы, говорит Гиллебранд, всегда заняты другими и всем обществом;

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39