Рубрики: ПСИХОЛОГИЯ

разнообразная литература по психологии

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

ребенка равносилен уплате налога. Действительно платеж налога составляет
денежное пожертвование в пользу защиты отечества или общего национального
прогресса; но это именно и делает отец, воспитывая ребенка. Так как поддержание
данной численности населения требует трех детей на каждую семью, то семья, не
воспитавшая троих детей (все равно, умышленно или нет), не принесла достаточной
жертвы ради будущего нации. Напротив того, семья, воспитавшая более трех детей,
понесла «дополнительные издержки», которые должны быть приняты во внимание при
распределении налогов и государственных льгот.
«Следовательно, вы хотите наказывать даже непроизвольное бесплодие?» — скажут
нам. Нисколько; это вы, не соразмеряя обложение со средствами плательщиков,
наказываете плодовитость. Когда вы стараетесь тронуть нас участью человека,
которому его нездоровье помешало, несмотря на все его желание, вступить в брак
или человека, несчастно полюбившего и оставшегося верным своим воспоминаниям, и
т. д., вы переносите вопрос совсем на другую почву. Лицо, которое не могло или
не должно было вступить в брак, оказывается тем не менее в более выгодном
материальном положении, чем отец семейства; следовательно, оно не может находить
несправедливым, чтобы было принято во внимание положение последнего. Закон, без
сомнения, должен уважать личную свободу, и мы не принадлежим к тем, кто желает
косвенными путями понуждать людей к деторождению; но мы хотим, чтобы при
распределении налогов не относились к людям, как к отвлеченным единицам, не
принимая во внимание их платежных способностей и их семейных обязанностей, как
будто можно, даже с математической точки зрения, поставить знак равенства между:
Павел +1 жена и 4 детей и Петр + 0 жены и 0 детей. Неужели вы будете отрицать,
что при равных доходах, семья, обремененная детьми, менее состоятельна?
Уменьшение налога, о котором идет речь, лишь восстановит равновесие, нарушаемое
в настоящее время фиском, обрушивающимся на многодетные семьи; оно имеет целью
равенство, а не неравенство.
Прямые и косвенные налоги, таможня, заставные пошлины, налог на движимость, на
двери и на окна, патентные сборы, пошлины при переходе имуществ из рук в руки и
при передаче наследства и т. д. падают тем тяжелее на семью, чем более в ней
детей. Для многодетных семей большая квартира не роскошь, а необходимость: нужны
особые комнаты для размещения детей, для отделения мужского пола от женского.
Соразмерять налог с квартирной платой как внешним признаком богатства, без
соответствующего вычета по числу детей, — значит побуждать отца семейства к
бездетности. В настоящее время единственные сыновья несут гораздо менее
издержек; они должны были бы нести их более. Все нотариальные расходы меньше для
них, чем для многочисленных наследников. Кроме того, последние могут уплачивать
их несколько раз: в самом деле, если один из осиротевших умрет (а вероятность
этого возрастает вместе с числом сирот), его братья и сестры должны будут снова
уплачивать пошлины с наследства. Эти двойные расходы не уравновешиваются
никакими дополнительными налогами на единственного наследника.
Существуют налоги на капитал, а именно взимающие 14% при известных случаях
передачи наследства. Наш гражданский кодекс не усматривает в этом посягательства
на право собственности. Все зависит от мотивов и цели этих налогов. Между тем
невозможно было бы оспаривать справедливости налога, имеющего целью уменьшить
платежи отцов семейств и увеличить платежи бездетных. В самом деле, дети еще не
граждане, подобно взрослым, пользующимся всеми правами; следовательно увеличение
прямых или косвенных налогов, падающее на отца из-за детей, не представляет
собой законного обложения этих последних, еще несовершеннолетних и
неправоспособных.
Таким образом, вы устанавливаете здесь мнимое равенство; заставляя платить по
столько-то с головы, как будто бы дело шло о рогатом скоте, вы смешиваете детей
с взрослыми людьми; вы приходите, в сущности, к тому, что наказываете отца за
имение детей. Если вы не можете выработать лучшей системы налогов, то должно, по
крайней мере, исправлять несправедливости существующей дополнительными мерами.
Принцип уменьшения обложения пропорционально числу детей был применен сначала
очень робко, а затем в немного более широких размерах нынешним министром
финансов. Следует открыто признать этот принцип42.
Что касается специального обложения холостяков, то эта мера окажет мало влияния.
Но по крайней мере будет найдено еще одно законное средство увеличить доход
казны.
Экономисты выставляют против этого законодательного и финансового воздействия на
рождаемость тот аргумент, что оно окажет очень мало влияния. Но оно будет иметь
косвенное моральное значение, напоминая каждому гражданину о его обязанности по
отношению к стране, заставляя его задуматься над потребностью для Франции
увеличить свое население, отрывая его от забот, навеянных необузданным эгоизмом.
Не следует пренебрегать никакой мерой, если только она справедлива; а в данном
случае справедливо, чтобы государство установило своего рода санкцию, хотя и
слабую материально, но поддерживающую право и истину. Было основательно указано,
что никакая печатная пропаганда не имеет такого влияния, как повестка сборщика
податей, и что если религиозные чувства в большом упадке во Франции, то
патриотическое чувство сохранилось в ней, хотя оно еще очень невежественно.
Надо, следовательно, обратиться к этому чувству и заставить понять всех, каково
истинное положение Франции, не входя ни в излишний пессимизм, ни в ложный
оптимизм.
Необходимо при этом, чтобы государство не считало себя собственником сумм,
которые будут получаться благодаря повышенному обложению бездетных семей; оно не
должно присваивать себе этот излишек, но обращать его в особый фонд, специальной
задачей которого будет оказывать помощь многодетным семьям, не в форме
благотворительности, а как должное им по справедливости. Таким образом можно
было бы, как это предлагал Грассери, обеспечить отцам и матерям больших семей
средства существования в их старости. Государство взыскивало бы эти издержки с
детей, когда это было бы возможно; в противном же случае оно черпало бы
необходимые средства из кассы, пополняемой налогами на семьи, не несущие
родительских забот. По этому случаю напоминали значительное влияние, оказываемое
на людей перспективой даже очень умеренной пенсии, ожидающей их в их старости.
До сих пор мы относились с одобрением к мерам, предлагающимся для поднятия
рождаемости; но некоторые идут дальше: они требуют поставить единственных
сыновей или дочерей, по отношению к наследству, в то же положение, в каком они
находились бы, если бы имели братьев или сестер. Если мы признаем принцип
справедливого уравновешения, то отсюда еще не следует, чтобы государство имело
право присваивать себе все, что получили бы несуществующие наследники. Очевидно,
что этот вывод заходит за пределы основной посылки. Мы не можем также
согласиться с мнением Бертильона, что «институт наследства не имеет другого
оправдания, кроме того, что он стимулирует труд». Наследство составляет частную
собственность, которую государство должно уважать, ибо тот, кто сберегал и
накоплял для своих детей, мог бы истратить все на самого себя. Не следует

только, чтобы забота о будущем детей доходила до того, что подрывала бы будущее
всей нации. Государство может вмешиваться здесь лишь в той мере, в какой
нарушаются его собственные права. Оно не представляет собой «не родившихся
братьев»; оно представляет коллективные интересы и права перед лицом
индивидуальных и семейных.
Для осуществления этого радикального и слишком социалистического проекта,
пришлось бы отменить всякий налог на наследство в тех случаях, когда родители
оставляют после себя четверых детей; установить очень слабый налог, например в
1%, когда родители оставляют троих детей, поднять его до тридцати процентов при
двух детях и до шестидесяти при единственном ребенке. Эти меры поставили бы
единственных наследников в то же положение, в каком они находились бы, если бы
имели братьев. Но подобная система равносильна конфискации, в форме пошлин с
наследства, трети имущества отца, оставляющего только двоих детей, и двух
третей, когда он оставляет лишь одного сына. Подобная конфискация государством
значительной части наследств, даже с похвальным намерением покровительствовать
повышению рождаемости, была бы и незаконна и недействительна. В Риме
изобретались тысячи уловок для обхода закона Паппия. Надо считаться с
значительными утаиваниями, всегда вызываемыми слишком высокими пошлинами на
наследство.
У нас перед глазами опыт Англии, где с 1894 г. установлены чрезмерные пошлины на
наследство, доходящие, при передаче даже по прямой линии, до 3, 4 и 6% со
средних наследств и до 7 и 8% с колоссальных (от 121/2 и до 25 миллионов
франков); этот пример говорит далеко не в пользу очень высокого обложения
наследств. Действительно, отчеты комиссаров по сбору внутренних доходов
свидетельствуют, что эти драконовские законы не достигают своей цели. В
последние годы общая стоимость наследств значительно понизилась в Англии
благодаря именно чрезмерному возвышению пошлин; цифру утаенного имущества
определяют в 600 миллионов и даже в миллиард франков в некоторые годы.
Следует также опасаться эмиграции движимых имуществ, которая будет неизбежно
вызвана всяким драконовским законом. Она уже началась недавно даже под влиянием
простого ожидания подоходного налога.
Существуют иные более надежные точки опоры для воздействия в пользу повышения
процента рождаемости. Отца четверых живых детей следовало бы освобождать от
всякой службы в запасе, даже в военное время. Бюджетных средств не хватает для
принятия на службу всего годового контингента рекрутов; нерационально поэтому
обращаться к жребию для назначения второго разряда этого контингента. «Это
значит, — говорит Гюйо, — обращаться к неравенству и милости под предлогом
равенства и права; будущее каждого общества зависит от уменьшения той роли,
которая предоставлена в нем несправедливой игре случая. Необходимо,
следовательно, распределить воинскую повинность, падающую на каждую семью,
сообразно числу ее детей. Всякий моралист согласится со справедливостью этого
принципа. Из него можно сделать еще тот вывод, что так как военному министру
приходится ежегодно увольнять после однолетней службы часть контингента армии,
то первыми должны увольняться женатые». По этому поводу указывают на то, с каким
ослеплением сыновья буржуазии набрасываются на переполненные кандидатами
либеральные профессии, чтобы сократить для себя срок военной службы; не лучше ли
было бы для самих заинтересованных и для всей страны, чтобы право на увольнение
давалось им браком, особенно — плодовитым? Таким образом, необходимо следовало
бы провести закон о сокращении военной службы до одного года для женатых
новобранцев. Требовали также, и не без основания, сокращения, по крайней мере
наполовину, двадцативосьмидневного и тринадцатидневного периодов, на которые
призываются состоящие в запасе, для отцов семейств, имеющих троих и более детей.

В другой области необходимо стремиться к расширению свободы завещания; Франция
— единственная из больших стран, в которой она до такой степени ограничена. Те,
кто усматривает социализм во всяком вмешательстве государства, должны были бы
спросить себя, по какому праву государство вмешивается в этом случае свыше того,
чего можно требовать от отца на воспитание ребенка и на необходимые затраты по
его первоначальному устройству. Известное ограничение воли завещателя в пользу
ребенка справедливо и необходимо; но нет никакой надобности доходить против воли
отца до обременительного дробления наследства и валового равенства в его
разделе. Можно понять, что закон заставляет делить между детьми крупную
собственность; но поддержание во всей их целости средней и мелкой представляет
большой общественный интерес. Следовательно, часть наследства, которой может
свободно располагать завещатель, должна была бы быть доведена по крайней мере до
половины, когда эта часть предназначается ребенку.
Другое, часто предлагавшееся средство заключается в обеспечении пропитания отцам
троих детей. Гюйо нарисовал трогательную картину старцев, вынужденных
выпрашивать у соседей или даже вымаливать по большим дорогам средства
существования, в которых им отказывают в их собственном доме; он показал, что
французский закон безоружен против сыновней неблагодарности, проявляющейся не в
побоях, а в простых оскорблениях. Закон уничтожает дарственные записи, сделанные
в пользу неблагодарных детей; «но он не может уничтожить того дара, каким
является само воспитание ребенка, и неблагодарные дети пользуются этим
положением». Отец должен был бы иметь право по крайней мере на минимум того,
чего можно требовать от детей, «каков бы ни был их характер». Гюйо желал бы,
чтобы закон способствовал даже искоренению из разговорного языка таких постыдных
выражений, как например: «быть на содержании у своих детей», особенно в
применении к тем, кто широко выполнил свои родительские обязанности. Он желал
бы, — и не без основания, — чтобы люди приучились смотреть на такого рода
заботы, не как на случайное бедствие для детей и несчастье, почти позор для
родителей, а как на последствия и на осуществление юридического права.
Одной из причин низкого процента рождаемости является все более и более поздний
возраст вступающих в брак, что кроме неизбежно вытекающего отсюда замедления
плодовитости, влечет за собой преувеличенную расчетливость и осторожность,
обыкновенно чуждые молодости. Законодатель является отчасти виновником такого
понижения числа браков, обусловливая их излишними формальными требованиями и
предоставляя родителям запрещающую власть. Для некоторого повышения рождаемости
было бы, быть может, достаточно простого покровительства бракам между молодыми
людьми. Во Франции очень многочисленны случаи самоубийств влюбленных от двадцати
до двадцатидвухлетнего возраста, которые умирают, потому что родители не
позволяют им вступить в брак. Еще больше число предающихся распутству и
следовательно пребывающих в бесплодии. Из боязни браков, которые позднее могли
бы повести за собой разводы, закон благоприятствует распутству и бесплодию.
Родители не желают, чтобы их дети женились молодыми, еще не заняв того
положения, какое они избирают для них; кроме того, родителям их дети всегда
кажутся моложе, чем они на самом деле; они смотрят на них, как на маленьких
детей, когда им уже по сорок лет. По этому поводу приводят слова столетнего
старца Шеврёля, который, потеряв сына, которому было уже семьдесят лет, сказал:
«Я всегда говорил, что этот мальчик не будет жить». Указывают также, что закон,
признающий двадцатиоднолетнего мужчину способным вотировать, оказывать влияние
на судьбы страны, делать займы, отчуждать и закладывать имущество, вести
торговлю, обогащаться или разоряться, не признает за ним права выбрать себе жену

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

При поверхностном исследовании, лингвистика, по-видимому, противоречит данным
этнологии в том, что касается древних обитателей Галлии. Но филологи, слишком
исключительно опирающиеся на кельтский язык, сделали много ошибочных выводов в
этом вопросе. Этнологи не без основания возражали им, что сходство языков еще не
предполагает сходства рас: бельгийцы, французы, итальянцы и испанцы говорят на
языках, происшедших от одного и того же латинского. Филология сама по себе не
может решить спора о нашем кельтском или германо-скандинавском происхождении.
Был ли кельтский язык, принадлежащий, как известно, к индоевропейской группе,
внесен в Галлию белокурыми долихоцефалами, или же на нем говорили первоначально
широкоголовые брюнеты? Эта проблема представляется с первого взгляда
неразрешимой, так как, хотя кельты и германцы Галлии составляли две отдельные
этнические единицы, но несомненно, что они говорили на одном и том же языке.
Ответ может быть однако основан на соображениях иного рода. В самом деле, среди
всех народов, в составе которых преобладает белокурая раса, вы не встретите ни
одного, который говорил бы не на арийском наречии; между тем как известная часть
смуглых брахицефалов пользовалась языками, принадлежащими к другим группам, а
именно к урало-алтайской; они пользовались ими в недалеком прошлом,
свидетельством чему служит часть России и Германии (центр и юг); они
пользовались ими также и в древности в Аквитании и Испании, где они говорили на
языке басков. Отсюда делается тот вывод, что арийские языки были внесены в среду
смуглых рас белокурой расой, но что они усвоили их только отчасти. Следовательно
кельтский язык является не первоначальным языком настоящих смуглых брахицефалов,
а занесен к ним белокурой расой. Кельты, подобно славянам, были «арианизированы»
длинноголовыми завоевателями, галлами в тесном значении слова, галатами,
кимрами, германцами и скандинавами; так называемый кельтский язык вернее было бы
называть галльским, так как он внесен в среду кельтов различными племенами
галлов, народа, родственного германцам и норманнам. Таким образом кажущееся
противоречие между антропологией и филологией разрешается в окончательном
выводе.
В общем, хотя раса Средиземного моря и кельты составляли более глубокие и
древние слои населения Галлии, особенно на юге, в центральной части и на западе,
но германский и скандинавский элементы были также весьма значительны, особенно
на востоке и севере. Англия, населенная сначала иберийцами и кельтами, сделалась
впоследствии германской и скандинавской в большей половине своего населения;
можно допустить, на основании всего, что было найдено в могилах, что почти то же
самое произошло и в Галлии. В очень давние времена наша страна представляла
смешанное население, в котором смуглые и белокурые долихоцефалы имели
преобладающее этническое влияние, а может быть даже преобладали и численно. Это
была почти та же этническая картина, какую в настоящее время представляют
Великобритания и Северная Германия, взятые в их целом: белокурые долихоцефалы
составляют там немного более половины всего населения.
II. — Если само происхождение европейских рас гипотетично, то в еще гораздо
большей степени это можно сказать о их умственном строении. Здесь мы можем лишь
делать догадки на основании исторической роли различных рас, которая в свою
очередь весьма недостоверна. Посмотрим, однако, что в этом случае считают себя
вправе утверждать ученые.
Физиология мозга еще слишком мало разработана, чтобы можно было с достоверностью
локализировать умственные способности, распределив их по различным областям
головного мозга; более или менее точные выводы достигнуты лишь по отношению к
способности речи; что касается способности мышления, то на этот счет мы имеем
лишь неопределенные сведения, что ее главные органы находятся в лобных лопастях.
Волевая энергия, быть может, зависит до известной степени от степени
продолговатости мозга и от отношения между его передними и задними частями, а
следовательно, — между его длиной и шириной.
Утверждают, что, в общем, раса Средиземного моря и семитская отличаются
умственными способностями; что по-своему моральному характеру, так же как и по
морфологическим свойствам, они приближаются к расе, которую принято называть
арийской; г. Лапуж утверждает однако, что в них менее высших свойств, не говоря
впрочем, на чем основано такое утверждение.
Что касается смуглого брахицефала, то ему приписываются следующие моральные
свойства: он миролюбив, трудолюбив, воздержан, умен, осторожен, ничего не
предоставляет случаю, склонен к подражанию, консервативен, но без инициативы.
Привязанный к земле и родной почве, он отличается узостью кругозора,
потребностью в однообразии, духом рутины, заставляющим его противиться
прогрессу. Послушный и даже любящий находиться под управлением других, он всегда
был как бы «прирожденным подданным» арийцев и семитов.
Белокурая и длинноголовая раса пользуется особым предпочтением
психологов-антропологов; она обладает, говорят они, большой впечатлительностью,
быстрым и проницательным умом, соединенным с активностью и неукротимой энергией.
Как раса беспокойная, не выносящая неравенства, предприимчивая, честолюбивая и
ненасытная, она ощущает все возрастающие потребности и непрерывно стремится к их
удовлетворению. Она более способна приобретать и завоевывать, чем сохранять свои
завоевания. Она приобретает только затем, чтобы более тратить. Ее
интеллектуальные и артистические способности часто возвышаются до таланта и
гениальности. У северных долихоцефалов, высокорослых и с крепкими мускулами,
воля, по-видимому, сильнее; она часто принимает бурный характер и в то же время
упорнее. В основе их натуры лежит известная дикость, зависящая, быть может, от
того, что затылочная область служит скорее седалищем сильных страстей и животной
энергии. Северный климат, способствуя развитию лимфатизма, умеряет эти страсти
известной медлительностью мысли и действия. Белокурый северянин, бывший долгое
время варваром, является по существу индивидуалистом; в нем сильнее развито его
«я». Он более способен отступать от средней мерки; эти уклонения бывают иногда
вверх, иногда вниз. В первом случае получаются необыкновенные люди
преимущественно с выдающейся предприимчивостью, сангвиники как в моральном, так
и в физическом отношении, рискующие всем и для всего; во втором случае
получаются люди низшего разряда с вялым умом и той степенью тяжеловесности и
лимфатизма, какая не встречается, например, среди кельтов-брахицефалов.
Вследствие этого последние достигают очень высокого среднего уровня, хотя, быть
может, дают менее индивидуальных порывов к высшим областям.
Прибавим к этому, что, согласно Ламброзо, Марро, Боно и Оттолонги, среди
кретинов и эпилептиков пропорция белокурых очень слаба. Среди пьемонтцев
количество смуглых преступников вдвое более, чем белокурых, хотя только треть
населения смуглолица. Если к белокурым присоединить рыжих, то явление выступит
еще резче, несмотря на пословицу о рыжих. Зато в преступлениях, связанных с
половой развращенностью, белокурые занимают высшее место. Несмотря на всю
неопределенность этой психологии рас, считают возможным придти к тому
заключению, что у цивилизованных народов деление на классы почти всегда

соответствует количеству длинноголовых элементов, входящих в состав правящих
классов.
Известно, что преобладающими чертами кельтов, принадлежащих вместе с славянами к
смуглым брахицефалам, признаются живость ума, подвижность характера, веселость,
преобладание ума над волевой энергией, известная овечья покорность, желание быть
управляемыми другими; Ф. Гальтон приписывает им вследствие этого стадные
наклонности. Но следует заметить, что последнее свойство связано с
господствующей чертой расы: общительностью, живой симпатией и восприимчивостью к
чувствам окружающих, потребностью в товариществе, в общении с другими. По нашему
мнению, это свойство является отчасти результатом сознания кельтами присущего им
недостатка волевой энергии. Кельт обыкновенно пополняет этот недостаток волевой
активности пассивным сопротивлением: это кроткий упрямец. Кроме того, не
чувствуя достаточно силы в самом себе, он инстинктивно стремится найти ее в
союзе, опереться на других, ощущать себя в общении с группой, часть которой он
составляет. По той же причине он по натуре миролюбив; раны и синяки не в его
вкусе. Благоразумный и предусмотрительный, он заботливо относится к самому себе
и к своему имуществу. Что касается ума, то кельты не уступают в этом отношении
германцам и скандинавам, по крайней мере в области собственно интеллектуальных
свойств, а не тех, которые зависят скорее от качеств воли: так, например,
способность понимания и усвоения, суждение, логика, память, воображение, все
это, по-видимому, развито у широкоголовых кельтов не менее, чем у длинноголовых
германцев; но что касается способности внимания, в значительной степени волевого
характера, то у первых она, по-видимому, слабее или менее устойчива. Точно так
же, все, требующее инициативы и решимости порвать привычную ассоциацию идей,
реже встречается у кельта, чем у северянина; он менее охотно подвергнет себя
случайностям неизвестного, опасностям открытий, не потому, чтобы он был менее
способен к изысканиям, а потому, что в нем менее смелости исследователя; он
более спокоен по натуре и не любит рисковать. Словом, здесь можно установить
различие, впрочем все еще очень проблематичное, скорее в характере чувства и
воли, чем в силе ума.
Житель Морвана (в центре Франции), хорошо изученный Говелаком, может служить
хорошим образчиком кельта: он трезв, экономен, мужествен, привязан к своей
стране, любопытен, хитер, подвижного ума, скрывающегося под наружной вялостью,
гостеприимен, обязателен без расчета. Достоинства и недостатки оверньята с его
упрямством, вошедшим в пословицу, хорошо известны. Овернь, в своей литературе,
«непоколебима и склонна к резонерству», Впрочем, для правильной оценки характера
оверньята необходимо принять во внимание влияние гор и привычек исключительно
сельской жизни, на которую были обречены кельты после своего удаления в горы. По
словам Топинара, брахицефалы всегда были «угнетенными жертвами долихоцефалов».
Последние, сварливые и беспокойные, вояки и грабители, отрывали их от полей и
заставляли следовать за собой в их безумных экспедициях то в Дельфы, то к
подножию Капитолия. Кельты не ощущают потребности рыскать по свету, пускать
стрелы в небеса и бороться с морем; они любят родную почву и привязаны к своей
семье; ими овладевает беспокойство, когда они не видят дыма, поднимающегося над
их крышей; они создают в воображении свой собственный мир, часто фантастический,
и путешествуют в нем, не покидая своего угла; они охотнее рассказывают о
приключениях, нежели бросаются в них. Будучи прозаиками, когда этого требуют
условия их жизни, они обладают однако мечтательной и волшебной поэзией; они
верят в фей, в духов, в постоянное общение живых с мертвыми. Верные религии
своих отцов, преданные часто до самоотвержения, они консервативны в политике,
пока их не доведут до крайности. Словом, они отличаются всеми достоинствами и
несовершенствами натур, скорее мягких, чем пылких, и скорее консервативных,
нежели революционных. Наша суровая и мечтательная Бретань, стоящая на краю
материка, окутанная туманами океана, населена кельтами более поэтического
характера, более склонными к меланхолии, с более интенсивным религиозным
чувством. Быть может, они обязаны своими особенностями, так же как в Ирландии,
Валлисе и Шотландии, смешению кельтской крови с известной долей крови белокурых
кимров и влиянию туманного и влажного климата. Бретонцы — сильная раса,
неукротимая в своем «консерватизме», а иногда также и в радикализме; обыкновенно
очень религиозные, они доходят порой в своем отрицании до святотатства. Их
единодушно изображают идеалистами, мечтателями, более склонными к поэзии, нежели
к живописи, со взором, устремленным во внутренний мир. Цветок Арморики, сказал
один из их поэтов, служит символом бретонской расы:
Золотое сердце, окруженное дротиками.
Абелар, Мопертюи, Ламеттри, Бруссэ, Шатобриан, Ламеннэ, Ренан, Леконт де Лиль
(подобно Ренану отчасти бретонец по происхождению), Лоти, родившийся в
провинции, соседней с Вандеей, служат выразителями различных сторон бретонского
духа. Быть может, бретонский идеализм объясняется отчасти соседством туманного и
дикого моря, видом ланд и друидических памятников, живучестью традиций,
кельтским наречием, религией, недостаточно частыми сношениями с остальной
Францией. Часто указывали на контраст между Бретанью и Нормандией. Эта
последняя, богатая и живописная страна, населенная преимущественно
предприимчивыми и смелыми скандинавами, любящая одерживать победы, а вследствие
этого — воевать или вести процессы, отличается скорее материалистическим духом.
По словам Стендаля, Нормандия если не самая умная, то, быть может, наиболее
цивилизованная часть Франции; вместе с тем она одна из наиболее преступных,
между тем как Бретань, а особенно Морбиган, окрашена гораздо бледнее на карте
преступности. Не следует искать в Нормандии глубокого поэтического настроения
Бретани. Г. Тьерсо, изучавший народные песни Франции, тщетно искал от Авранша до
Дюнкирхена песни, выражающей «чувство». Нормандцам, «большим мастерам выпить» и
любителям амурных похождений, знакомы лишь песни на темы о вине и любви. У них
есть свои поэты, среди которых Корнель служит «величавым представителем всего,
что существует прекрасного в гордом нормандце, индивидуалисте, не нуждающемся в
других» (Гавелок Эллис). Они особенно богаты великими живописцами, начиная с
Пуссэна и Жерико до Миллэ, и живописцами в прозе, каковы Бернардэн де Сен-Пьерр,
Флобер и Мопассан. У них есть также ученые, как Фонтенелль, Лаплас и Леверрье. В
нормандце не все может быть объяснено кровью белокурых германцев; сюда надо
присоединить еще традиции завоевания и отважных предприятий, свойственных
впрочем этой расе, а также влияние богатой страны, более быстрой и легче
достигнутой цивилизации.
Со всеми их достоинствами и недостатками, кельты составляли очень хороший сырой
материал для состава нации, — прочный и устойчивый, полезный даже своей
инертностью и тяжеловесностью; но они нуждались в том, чтобы более
индивидуалистическая, властная и стремительная нация дала им толчок и вместе с
тем дисциплинировала бы их. Поэтому для кельтов нашей страны было большим
счастьем, что в их среду были внесены скандинавский и германский элементы
сначала кимрами и галатами, потом визиготами и франками и наконец норманнами, —
всеми этими страшными товарищами, мешавшими им заснуть.
Что касается средиземноморского элемента, также по преимуществу длинноголового,
то он должен был доставить французам драгоценные качества. Мы видели, что в
психологическом отношении эта раса характеризуется умственной проницательностью
в соединении с известной южной страстностью. Кроме того, она обладает очень
важными признаками воли: внутренней энергией, умеющей сдерживаться и выжидать,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

немцев, носящим глубоко личный характер; все, что музыка может выразить одними
своими средствами, Германия передала в совершенстве; она создала симфонию. Дело
в том, что чистая музыка — наименее интеллектуальное из искусств. В своих
низших формах она ограничивается тем, что ласкает чувство; в своих высших формах
она выражает сокровеннейшие глубины воли и чувства; но она почти неспособна
передавать мысли. Если она и символизирует мир, то лишь «как волю», а не как
«представление». Шопенгауэр и Вагнер поняли это. Тем не менее у музыки есть своя
интеллектуальная, потому и экспрессивная сторона, особенно в опере, где она
связана со словами, а следовательно с определенными идеями и чувствами. Вот
почему можно было ожидать, что в этой области Франция проявит свой собственный
гений. До конца ХVI века наша музыка не подвергалась никакому иностранному
влиянию; напротив того, она служила образцом для германских и итальянских
музыкантов. Своим контрапунктом, хотя еще и неправильным, наши дисканторы
подготовили канон, фугу и всю теорию гармонии. Уже с 1250 г. являются первые
попытки французской музыкальной драмы в виде Даниэля Лудуса Илэра, положженного
на музыку с соло, хорами и оркестром, и Робена и Марион Адама Галльского (1260
г.), настоящей небольшой комической оперы. ХVI век был блестящей эпохой для
французской музыки: Франция явилась питомником великих музыкантов и мастеров
гармонии; она, с знаменитым Гардимелем, основала в самом Риме музыкальную школу,
учеником которой был потом Палестрина. В ХVI веке во Франции возникает настоящая
большая опера. Поэту Перрэну приходит счастливая мысль сочинять «особого рода
пьесы, в которых, говорит он, человеческому чувству придавалось бы больше
выразительности и действия силой музыки». Вот прекрасная формулировка сущности
французской музыкальной трагедии. Вступив в соглашение с музыкантом Камбером,
Перрэн поставил в Париже первую «французскую оперу, слушатели которой платили за
свои места; опера называлась Pastorale de Pomone (1671 г.). В 1672 г. Камбер
ставит третью оперу, les Peines et les Plaisirs de l’amour. Тогда Люлли, «почуяв
выгодное дело», оттесняет Камбера и Перрэна, развивает их начинание и, пользуясь
мелодическим гением Италии, доводит до совершенства французскую идею
экспрессивной музыки, вполне подчиненной драматическим чувствам и мыслям;
правдивость декламации становится основным принципом музыкальной трагедии,
развивавшейся параллельно корнелевской и расиновской. Могучий гений Рамо придает
новую жизнь этому искусству; а Глюк соединяет наконец немецкую глубину с
правдой, ясностью стиля, точностью и трезвостью, требовавшимися французским
умом. Мегюль (Mйhul) и Лесюер (Lesueur) остаются верными французской традиции;
закон драматической экспрессии становится обязательным даже для иностранных
композиторов, как Спонтини и Россини. Таким образом, Франции или ее влиянию
обязаны своим появлением истинная музыкальная трагедия и музыкальная комедия.
Так же как и наша поэзия, наша музыка не метафизическая и не чувственная, она
прежде всего человечна, ее главное отличие от немецкой музыки в том, что она
никогда не существовала в чистом виде, сама по себе: она по существу своему
драматическая.
В новейшую эпоху мы не только не проявили упадка в этой области, но, напротив
того, следовали по пути, открытому Глюком, Моцартом и Бетховеном, даже более: в
лице Берлиоза и Цезаря Франка мы расчистили новые пути. Берлиоз не остался без
влияния на самого Вагнера. В общем, мы внесли интеллектуальный элемент и в
сенсуализм итальянской мелодии, и в мистицизм немецкой гармонии. В этом случае
французский ум также стремился к ясности формы и драматической экспрессии
содержания; он всегда требовал говорящей и действующей музыки, внешнего
проявления души, ее общения с окружающими.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
МНЕНИЕ ИНОСТРАНЦЕВ О ФРАНЦУЗСКОМ УМЕ
Суждение соседних наций, а особенно соперничающих с нами, является необходимым
контролем нашего собственного суждения о нас самих. Кроме того, оно позволяет
нам отдать себе отчет в переменах к лучшему или худшему, происшедших в нашем
национальном характере. При этом, разумеется, приходится отвести известную долю
(часто очень значительную) международным страстям, антипатиям и зависти.
«Французы, — говорит Маккиавель в своей биографии Кастракани (это сочинение
теперь находится в обращении среди итальянской учащейся молодежи), — французы
по своей натуре более неустрашимы, чем сильны и ловки; если только устоять
против стремительности их первого удара, то они скоро слабеют и теряют мужество
до такой степени, что делаются трусливыми, как женщины»; а это немало значит! «С
другой стороны они плохо переносят голод и усталость, впадая в конце концов в
уныние; тогда нет ничего легче, как напасть на них и разбить». В пример этого
Маккиавель приводит сражение при Гарильяно. «Таким образом, чтобы победить
французов, необходимо гарантировать себя от их первого стремительного удара,
если удастся затянуть дело, то победа обеспечена». Маккиавель упрекает
тогдашнего французского солдата в том, что он грабитель и тратит «чужие деньги с
такой же расточительностью, как и свои». «Он украдет, чтобы поесть, чтобы
промотать, чтобы повеселиться даже с тем, кого он обокрал». Не указывает ли
последняя, тонко подмеченная черта на потребность в симпатии и обществе,
характеризующую француза? За неимением лучшего, он братается с человеком,
которого только что готов был убить. «Это полная противоположность испанцу,
который закопает в землю то, что он у вас похитил». Другая черта рисует
нервно-сангвинический характер французов: «Они так поглощены хорошим или дурным
настоящей минуты, что одинаково забывают оскорбления и благодеяния, полученные
ими; будущее добро или зло не существуют для них». Можно оспаривать, что мы с
такой быстротой забываем благодеяния (впрочем благодеяния, оказанные нам другими
нациями, нетрудно перечесть); но как отрицать легкость, с какой мы забываем
оскорбления, если только с ними не связан вопрос права или гуманности? Мы не
способны восходить ко временам Конрадина или Бренна, чтобы создать теорию в
оправдание своей ненависти. Если бы немцы победили нас, не искалечивая нашего
отечества, вопреки международному праву, франко-германская война была бы уже
забыта, как забыты в настоящее время крымская война против России и даже войны с
англичанами. Впрочем, оттенок галльского и вместе с тем французского характера
узнается в следующем замечании Маккиавеля: «Они рассказывают о своих поражениях,
как если бы это были победы!» Это вполне напоминает французское воображение,
экзальтированное, чувствующее потребность в излиянии, в привлечении внимания
других. Маккиавель прибавляет к характеристике нашего оптимизма: «У них
преувеличенное представление о их собственном счастии, и они плохого мнения о
счастии других народов». Наконец он упрекает нас в легкомыслии и изменчивости:
«Они держат свое слово» как держит его победитель. Первые обязательства,
заключенные с ними, всегда оказываются наиболее верными». Это обвинение, кроме
того, что оно малозаслужено, не может не удивить со стороны итальянца, да еще
Маккиавеля.
Иностранцы единодушно констатируют нашу традиционную способность удовлетворяться
прекрасными словами вместо фактов и аргументов. В то время как итальянец играет

словами, говорил аббат Галиани, француз одурачивается ими. Один немецкий
психолог сказал про нас, что риторика, простое украшение для итальянца,
составляет для француза аргумент.
Одним из самых язвительных наших критиков был Джиоберти. В своей знаменитой
книге о Первенстве Италии, он упрекает французов в легкомыслии, тщеславии и
самохвальстве. Если верить ему, то наши книги, «написанные легковесно и
поверхностно, вечно гоняются за остроумием». Это было сказано в начале ХIХ-го
века; но разве это достаточная причина, чтобы забыть о Декарте, Паскале и
Боссюэ? «Величайшее достоинство человека, — прибавляет Джиоберти, — воля; а у
французов она слаба и изменчива». Гений Наполеона, «вполне итальянский», нашел в
лице Франции самое послушное и подходящее орудие для своих грандиозных замыслов;
французы, «действующие всегда скачками и прыжками и поддающиеся первому порыву»,
тем более ценят в других «настойчивость, которой они лишены» и которая
необходима, чтобы хорошо управлять ими. «Известно, что горячие и инертные натуры
всего легче подчиняются сильным и упорным». «Через несколько лет, — прибавляет
Джиоберти, — успех опьянил Наполеона»; в то время, как в начале карьеры
Бонапарт руководился в своем поведении «итальянским методом, т. е. соединял
большую осторожность с огромной смелостью», позже, ослепленный успехом, он
захотел управлять с французской запальчивостью, «порывисто, увлекаясь,
непоследовательно, беспорядочно»; и тогда, чтобы потерять корону, ему
потребовалось меньше месяцев, чем число лет, которое он употребил на ее
приобретение. Джиоберти утверждает, что французы «совершенно лишены» двух
качеств, которые необходимы, чтобы «господствовать над миром», и которыми,
разумеется, обладает Италия: «творческой силы, соединенной с глубиной мысли, в
сфере идей; верной оценки, настойчивости, терпения и воли в сфере действия». В
то время как итальянцы составляют, так сказать, «аристократическую нацию»,
француз — плебей по натуре, так как он походит на толпу «легковесностью и
подвижностью ума, изменчивостью и непостоянством». Точно так же, «тщеславие, эта
дочь легкомыслия, — недостаток, присущий низшим существам: детям, женщинам,
народу. Римляне не занимались болтовней; они действовали; между тем французы,
первые лгуны на земном шаре, проявляют забавное фанфаронство: они называют свои
революции мировыми». Джиоберти упрекает нас за то, что мы заменяем любовь к
отечеству «любовью к антиподам» и заявляем о своем обожании человеческого рода.
В заключении этого обвинительного акта, дышащего ненавистью, говорится, что
Франция пользуется в Европе, а особенно в Италии, «фальшивой репутацией, которой
она обязана отчасти французскому языку, бедному, жалкому, лишенному гармонии и
рельефности; а отчасти искусству, с которым французы умели воспользоваться
чужими идеями и открытиями, накладывая на них печать своего легкомыслия и своей
пустоты».
Леопарди, ненавидевший нас не менее Джиоберти, говорит о «чрезвычайно
поверхностной и шарлатанской Франции», которую он называет в знаменитом стихе la
Francia scelerata e nera (злодейская и черная Франция). Кавур, как известно,
держался более умеренных взглядов: по его мнению, французский ум можно было
характеризовать, как «логику, подчиненную страсти». Господствующая же черта
французской логики, иронически прибавляет итальянский дипломат, состоит в том,
чтобы с особенным упорством настаивать на своем решении, когда обстоятельства
уже изменились.
Согласно Жозефу де Мэстру, если преобладающим свойством французского характера
является прозелитизм по отношению к идеям, то его главным недостатком надо
признать нетерпение, мешающее ему остановиться на каждой отдельной идее,
тщательно взвесить ее и уже только после этого строить общую теорию. Прием
французов, говорит он, диаметрально противоположен единственному хорошему
философскому методу, а именно индуктивному. «Они начинают с установления так
называемых общих истин, основанных на очень беглом взгляде, на проблесках идей,
часто являющихся при размышлении, и затем выводят из этих общих истин
отдаленнейшие заключения. Отсюда — эти выражения, так часто употребляющиеся в
их языке: великая мысль, великая идея, рассматривать явления с их главных сторон
(voir, penser en gpand)». Это свойство французов заставляет их всегда начинать с
«результатов»; они привыкли считать этот недостаток признаком гениальности;
«вследствие этого нередко можно слышать, как они говорят о какой-нибудь системе:
Быть может, это заблуждение, но тем не менее это великая идея, предполагающая в
авторе крупный гений». Вспомнив о Ньютоне, который в течение двадцати дет
обдумывал теорию всемирного тяготения, наш сатирик прибавляет: «Подобный пример
терпения и мудрости невозможен во Франции». Ему не были известны Леверрье, Клод
Бернар и Пастёр.
Мнение Бонапарта имеет огромное значение, так как, в сущности, это — мнение
итальянца, сначала ненавидевшего Францию28, а в конце концов проникнувшегося ее
национальным духом. «Вы, французы, — говорит Бонапарт своим современникам, —
не умеете ничего серьезно хотеть, за исключением, быть может, равенства. Даже и
от него вы охотно отказались бы, если бы каждый из вас мог льстить себя мыслью,
что он будет первый. Надо дать каждому надежду на возвышение. Необходимо всегда
держать ваше тщеславие в напряженном состоянии. Суровость республиканского
образа правления наскучила бы вам до смерти…».
Свобода — только предлог. Свобода — потребность немногочисленного класса,
привилегированного по природе, в силу более высоких способностей, чем какими
обладают средние люди; следовательно этот класс можно принудить безнаказанно;
равенство же, напротив того, нравится толпе. Эти глубокие размышления,
заканчивающиеся практическими выводами в духе Маккиавеля, знакомят нас с одним
из главнейших приемов наполеоновской политики.
Гораздо более справедливые отзывы мы находим у немецких философов, за
исключением Шопенгауэра, бросившего, как известно, такую фразу: «у других частей
света имеются обезьяны; у Европы имеются французы». Но Шопенгауэр говорил
гораздо худшие вещи о своих соотечественниках. Истинный обновитель немецкой
философии, поклонник Руссо и французской революции, Кант29, не ограничился
поверхностными наблюдениями; он проник вглубь и характеризовал французов как «в
высшей степени сообщительных, не из расчета, а по непосредственной склонности»,
вежливых по натуре и воспитанию, особенно по отношению к иностранцам, словом,
преисполненных «духа общественности». Отсюда — «радость при оказании услуги»,
«благорасположение и готовность помочь», «универсальная филантропия»; все это
делает подобную нацию «в общем достойной любви». С своей стороны, француз
«любит, вообще говоря, все нации»; так, например, «он уважает английскую нацию,
тогда как англичанин, никогда не покидающий своей страны, вообще ненавидит и
презирает француза». Еще Руссо сказал: «Франция, эта кроткая и доброжелательная
нация, которую все ненавидят и которая ни к кому не питает ненависти». Обратной
стороной медали, по мнению немецкого философа, являются «живость характера, не
руководимая хорошо обдуманными принципами, и, несмотря на проницательный ум,
легкомыслие (Leichtsinn)» действительно очень часто встречавшееся в ХVIII веке;
затем «любовь к переменам, вследствие которой некоторые вещи не могут долго
существовать единственно потому, что они или стары, или были чрезмерно
восхваляемы»; наконец еще: «дух свободы, который увлекает своим порывом даже
самый разум» и порождает в отношениях народа к государству «энтузиазм, способный
поколебать все, переходящий все пределы».
По мнению Канта, все главные заслуги и достоинства французской нации связаны с

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

Альфред Фуллье
Психология французского народа
По изданию:
А. Фуллье. «Психология французского народа», издательство Ф. Павленкова, СПб.,
1899 г.,
ПРЕДИСЛОВИЕ
В настоящей книге мы намерены представить очерк не только психологии, но также и
физиологии французского народа. В самом деле, национальный характер тесно связан
с темпераментом, в свою очередь обусловленным наследственной организацией и
этническими особенностями не менее, чем географической средой.
Но в этом случае необходимо избегать крайностей. Под влиянием политических
предубеждений, сначала в Германии, а потом и во Франции, вопрос о
национальностях смешивается с вопросом о расах. Отсюда получается своего рода
исторический фатализм, отождествляющий развитие данного народа с развитием
зоологического вида и заменяющий социологию антропологией. Писатели,
превращающие таким образом войны между обществами в расовые войны, думают найти
в этом научное оправдание права сильного в среде зоологического вида Ноmо.
Некоторые антропологи, как бы находя недостаточной «борьбу за существование»
между человеком и животными, между различными человеческими расами, между белыми
и черными или желтыми, изобрели еще борьбу за существование между белокурыми и
смуглыми народами, между длинноголовыми и широкоголовыми, между истинными
«арийцами» (скандинавами или германцами) и «кельто-славянами». Это — новая
форма пангерманизма. Даже цвет волос становится знаменем и объединяющим
символом: горе смуглолицым! Войны, происходившие до сих пор, оказываются простой
забавой по сравнению с грандиозной борьбой, подготовляющейся для будущих веков:
«люди будут истреблять друг друга миллионами, — говорит один антрополог, —
из-за одной или двух сотых разницы в черепном показателе». Это будет своего рода
библейский шибболет, по которому станут распознавать национальности. Некоторые
социологи, как например, Гумплович и Густав Лебон, также воспевают гимны войне.
Таким образом даже во Францию проникает немецкая теория, стремящаяся, во имя
расового превосходства, превратить политическое или экономическое соперничество
в кровавую ненависть и тем придать войне еще более преступный характер. В самом
деле, война уже не является, как прежде, поединком между профессиональными
солдатами, руководимыми профессиональными политиками, — поединком, вызванным
более или менее отвлеченными, отдаленными и безличными мотивами: это —
восстание одного народа на другой во имя воображаемой органической и
наследственной неприязни. В области политики эти теории отражаются то
трагическим, то комическим образом, так как для политиков все аргументы хороши.
Лет пятнадцать тому назад албанские делегаты были посланы представить
европейским кабинетам протест против уступки Эпира греческому правительству. В
их меморандуме, составленном под внушением Италии, которая считает Албанию в
числе своих невозвращенных провинций, можно было прочесть следующие строки:
«Чтобы понять, что греки и албанцы не могут жить под одним и тем же
правительством, достаточно исследовать совершенно различное строение их черепов:
греки — брахицефалы, между тем как албанцы — долихоцефалы и почти лишены
затылочной выпуклости». В этой, так сказать, «ученой» политике были упущены из
вида лишь два пункта: во первых, что сами итальянцы, в общем нация брахицефалов,
а во вторых, что и албанцы, не в обиду им будь сказано, также брахицефалы! Но
для политика две ошибки равняются одной истине.
Может ли психология смешивать физическое и умственное, строение человеческой
расы с приобретенными и прогрессивно-развивающимися национальными признаками?
Этот важный вопрос необходимо исследовать прежде всего в эпоху, когда
цивилизация по-видимому готова признать своим идеалом новый вид варварства. В
нашем введении мы постараемся определить, в чем заключаются различные основы
национального характера, и какова та законная часть, которая должна быть
отведена в нем расам. Это исследование приведет нас еще раз к тому заключению,
что человеческая история не может быть сведена к естественной. Показав значение
психологических и социологических факторов, а также их преобладание,
прогрессирующее вместе с ходом истории, мы приступим к изучению французского
характера. Мы будем искать источников его в характере галлов и римском влиянии;
затем нами будут прослежены разнообразные проявления его в языке, религии,
философии, литературе, искусствах. Мы будем проверять наши наблюдения отзывами о
Франции иностранцев. Наконец мы выставим на вид два главнейших бича, которые
могут при более или менее продолжительном действии оказать разрушительное
влияние на национальный темперамент и даже на национальный характер французов, а
именно: систематическое бесплодие и алкоголизм. Исследование моральной и
общественной стороны французского характера мы откладываем до следующего тома.
Слова Декарта, говорившего, что надо уметь справедливо отнестись к своим
достоинствам и недостаткам еще более приложимы к нациям, чем к индивидуумам.
Психологический и исторический фатализм, во всех его формах, и преимущественно в
наиболее угнетающих, — вот что особенно распространяется в настоящее время и с
чем необходимо бороться. Правда ли, как это охотно утверждают наши противники,
что нам, в силу нашего национального характера, присуща низшая форма ума,
угрожающая нашей стране более или менее быстрым упадком; или же, напротив того,
несмотря на недостатки и пороки, которых нам не только не следует скрывать от
себя, но необходимо выставлять на вид, мы остаемся, даже в период «fin de
siиcle» и нашего воображаемого разложения, достаточно одаренными природой и
многовековой наследственностью, чтобы быть в состоянии, а следовательно и
обязанными занимать высокое положение в мире? Нам кажется, что Франция — одна
из наций, которым надлежит помнить, что noblesse oblige.
ВВЕДЕНИЕ
ФАКТОРЫ НАЦИОНАЛЬНОГО ХАРАКТЕРА
I. Коллективный детерминизм и идеи-силы в национальном сознании. — II.
Различные проявления национального характера. — III. Физические основы
национального характера. Органическое строение и темперамент. — IV. Расы. — V.
Естественный и общественный подборы. — VI. Среда и климат. — VII. Социальные
факторы. — VIII. Предвидения в области психологии народов.
I. — Мы уже далеки от тех времен, когда Юм писал: «Если вы хотите знать греков
и римлян, изучайте англичан и французов; люди, описанные Тацитом и Полибием,
походят на окружающих нас людей». Ссылаясь на Тацита, Полибия и Цезаря для
доказательства того, что человек повсюду остается одним и тем же, Юм не замечал,
что даже народы, описанные этими историками, поразительно отличались один от
другого. У каждого из них, вместе с присущими ему достоинствами, были известные
недостатки, которые могли бы навести на мысль об «упадке и разложении», в то
время как дело шло еще только о начале исторической жизни. Тацит описывает нам
германцев, как людей высокого роста, флегматичных, с свирепыми голубыми глазами
и рыжими волосами, с геркулесовской силой и ненасытными желудками, упитанных

мясом, разгоряченных спиртными напитками, склонных к грубому и мрачному
пьянству, любящих азартные игры, с холодным темпераментом, медленно
привязывающихся к людям, отличающихся сравнительной чистотой нравов (для
дикарей), культом домашнего очага, грубыми манерами, известной честностью,
любовью к войне и свободе, верных товарищей, как в жизни, так и в смерти, что не
устраняли однако кровавых ссор и наследственной ненависти в их среде.
Несомненно, что Тацит дал это несколько романическое описание германцев с тайным
намерением оказать известное влияние на римлян; но тем не менее мы узнаем в его
картине оригинальную расу, которую он характеризовал словами: propriam et
sinceram et tantum sui similem gentem (прямодушный и постоянный народ, всегда
похожий на самого себя). Совершенно иной портрет находим мы у Цезаря, когда он
рисует нам галлов высокими и белокурыми, с теми же светлыми и дикими глазами, с
той же физической силой, но людьми более смешанной расы; в нравственном
отношении, «впечатлительными и непостоянными на совещаниях, склонными к
революциям», способными, под влиянием ложных слухов, увлечься и совершать
поступки, о которых они после жалеют, решающими опрометчиво самые важные дела;
падающими духом при первом несчастии и воспламеняющимися от первой обиды; легко
затевающими без всякого повода войну, но вялыми, лишенными энергии в годины
бедствий; страстно любящими всякие приключения, вторгающимися в Грецию или Рим
из одного удовольствия сражаться; великодушными, гостеприимными, откровенными,
приветливыми, но легкомысленными и непостоянными; тщеславными, пристрастными ко
всему блестящему, обладающими тонким умом, уменьем шутить, любовью рассказывать,
ненасытным любопытством по отношению ко всему новому, культом красноречия,
удивительной легкостью речи и способностью увлекаться словами. Возможно ли
отрицать, после подобных описаний, что национальные типы сохраняются в течение
истории? Дело в том, что всякий характер определяется в значительной степени
наследственным строением, которое в свою очередь зависит от расы и окружающей
среды.
Без сомнения, невозможно включить целый народ в одно и то же определение, так
как в каждом народе замечаются не только индивидуальные различия, но также
провинциальные и местные. Фламандец не похож на марсельца, а бретонец на
гасконца. С другой стороны, благодаря смешению рас и идейному общению между
народами, в каждой нации можно встретить индивидов, которые могли бы в такой же
степени служить представителями соседнего народа, как по физическому, так и по
моральному типу. Но психология народов занимается не индивидами, а средними
характерами; что же касается средних определений и характеристик, то можно ли
отрицать, что, в общем, даже на основании самых поверхностных признаков, вы
всегда отличите англичанина по его физиономии? Но в таком случае каким же
образом могла бы не существовать внутренняя физиономия французского иди
английского ума? Можно ли отрицать, что, с точки зрения коллективных свойств, у
всех французов имеются некоторые общие черты, будь то фламандцы или марсельцы?
Существует следовательно национальный характер, к которому более или менее
причастны все индивиды, и существование которого не может быть оспариваемо, даже
если нельзя будет обнаружить его у тех или иных индивидов и групп.
Национальный характер не представляет собой простой совокупности индивидуальных
характеров. В среде сильно сплоченного и организованного общества, каким
является, например, французская нация, отдельные индивиды необходимо оказывают
взаимное влияние друг на друга, вследствие которого вырабатывается известный
общий способ чувствовать, думать и желать, отличный от того, каким
характеризуются ум отдельного члена общества или сумма этих умов. Национальный
характер не представляет также собой среднего типа, который получился бы, если
бы можно было применить к психологии способ, предложенный Гальтоном для
фотографирования лиц, и получить коллективное или «родовое» изображение. Черты
лица, воспроизводимые фотографией, не могут действовать и не являются причинами;
между тем как действие национального ума отлично от индивидуальных действий и
способно оказать своего рода давление на самих индивидов: он является не только
следствием, но и в свою очередь причиной; он не только слагается из
индивидуальных умов, но и влияет на умственный склад индивидов. Кроме того,
коллективный или средний тип современных французов, например, не может служить
верным отражением французского характера, так как каждый народ имеет свою
историю и свои вековые традиции; согласно известному изречению, его составными
элементами являются в гораздо большей степени мертвые, нежели живые. Во
французском характере резюмированы физические и социальные влияния прошлых
веков, и независимые от настоящих поколений и действующие на них самих лишь
через посредство национальных идей, чувств и учреждений. На индивиде в его
отношениях к согражданам тяготеет вся история его страны. Таким образом, подобно
тому как существование нации, как определенной общественной группы, отлично
(хотя неотделимо) от существования индивидов, национальный характер выражает
собой особую комбинацию психических сил, внешним проявлением которой служит
национальная жизнь.
Можно составить себе понятие о прочных взаимодействиях, происходящих в среде
известного народа, изучая, как это пытаются делать многие психологи в настоящее
время, скоропреходящие и мгновенные проявления этого взаимодействия в среде
многолюдного собрания или толпы. Когда индивиды, живущие в различных психических
условиях, действуют одни на других, между ними происходит, по словам Тарда,
частичный обмен, приводящий к усложнению внутреннего состояния каждого индивида:
если же они и одушевлены одной и той же страстью и обмениваются тождественными
впечатлениями, как это бывает в толпе, то эти впечатления, усиливаясь взаимным
влиянием, достигают большей интенсивности; вместо усложнения индивидуального
внутреннего состояния является усиление одного и того же настроения у всех
индивидов. Это переход от аккорда к унисону. «Толпа, — говорит Тард, —
обладает простой и глубокой мощью громадного унисона». Если секты и касты
отличаются всеми характерными свойствами толпы в их наиболее сильном проявлении,
то это именно потому, что члены подобных замкнутых групп «как бы складывают в
одно общее достояние совокупность своих сходных идей и верований», и которые в
силу такого нарастания принимают бесконечные размеры. Можно было бы прибавить,
что когда какое-нибудь общее чувство, как, например, национальной чести или
патриотизма, одушевляет целые народы, то оно может принять форму болезненного
припадка.
Кому не известно, что коллективное умственное настроение не измеряется простым
суммированием индивидуальных настроений. В человеческих группах всего легче
обнаруживаются и оказывают преобладающее влияние на решения чувствования, общие
всем данным лицам; но такими чувствованиями являются обыкновенно наиболее
простые и примитивные, а не ощущения, отвечающие позднейшим наслоениям
цивилизации. Согласно Сигеле, Лебону и Тарду, человек в толпе оказывается ниже в
умственном отношении, чем каким он является, как отдельная личность.
Интеллигентные присяжные произносят нелепые вердикты; комиссии, составленные из
выдающихся ученых или артистов, отличаются «странными промахами»; политические
собрания вотируют меры, противоречащие индивидуальным чувствам составляющих их
членов. Дело в том, говорит Тард, что наш умственный и нравственный капитал
разделяется на две части, из которых одна не может быть передана другим или
обменена и, будучи разной у разных индивидов, определяет собой оригинальность и
личную ценность каждого из них; другая же; подлежащая обмену, состоит из

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

по своим наклонностям и держит его под опекой родителей, часто не превосходящих
его своей мудростью.
Среди фактов, противоположных всем предшествующим, фактов, на которые опираются
предсказания, благоприятные для нашей страны, указывают на заметное уменьшение
смертности во Франции. В начале этого столетия у нас насчитывалось ежегодно по
26 смертных случаев на каждую 1000 жителей; в настоящее время их насчитывается
лишь 22. Таблицы смертности констатируют чувствительное повышение средней
продолжительности жизни за последние сто лет. Страховые компании убедились в
этом, понеся известные убытки, и должны были изменить свои тарифы. Врачи
гордятся такими результатами; но им можно заметить, что, несмотря на прогресс в
медицине и гигиене, эти результаты не могли бы обнаружиться, если бы мы были
такой вырождающейся нацией, какой они любят выставлять нас. Во всяком случае
почти повсюду происходит, благодаря повышению продолжительности жизни, некоторое
уравновешение предполагаемого понижения жизнеспособности. Правда, остается
вопрос: не было ли бы выгоднее жить менее долго, но лучше? Но если бы мы жили
лучше, мы жили бы еще дольше.
Несмотря на свое понижение по сравнению с прошлым, смертность во Франции
остается еще очень значительной, если сопоставить ее со смертностью в других
странах. Она гораздо выше, например, чем в Англии и Бельгии. У нас ежегодно
умирает до 850.000 человек, а иногда и более; в Великобритании, число жителей
которой сравнялось в настоящее время с нашим, умирает лишь от 730.000 до
750.000; следовательно наша смертность превышает смертность Соединенного
Королевства почти на 200.000 случаев. Если бы нам удалось понизить нашу
смертность до того же уровня, то, даже и при настоящем проценте рождаемости,
наше население увеличивалось бы ежегодно на 180.000 душ. Таким результатом не
следует пренебрегать и необходимо стремиться к нему. В Бельгии смертность также
слабее нашей: она равняется 18—20 или 21 на 1.000 душ; это составило бы для
Франции от 760.000 до 800.000 смертных случаев в год, т. е. все еще экономию в
90.000 и 50.000 смертных случаев, по отношению к настоящему положению.
Найти объяснение этим цифрам довольно трудно. Некоторые утверждают, что так
называемая арийская или европейская раса превосходит по долговечности, так же
как и по силе, «альпийскую» или «кельто-славянскую», а особенно различные
помеси, которые повсюду отличаются меньшей жизнеспособностью. Согласно этому
взгляду, долговечие и жизнеспособность преобладают именно в наиболее
долихоцефальных странах. Но необходимо принять во внимание также и климат, а
особенно гигиену, уже значительно повлиявшую на уменьшение смертности в Англии,
Бельгии и у нас.
Законодатель может многими способами оказывать влияние на процент смертности, и
гораздо более действительное, чем на процент рождаемости. Укажем на законы,
касающиеся охранения общественного здоровья, гигиенических условий мастерских,
квартирных помещений и их удешевления, борьбы с пьянством и надзора за кабаком,
организации общественного призрения в деревнях, репрессивных мер против
обольщения, развития сберегательных касс и пр. Серьезная охрана беременных
женщин и детского возраста была бы одной из наиболее надежных мер, ведущих к
увеличению населения43.
Чрезмерная смертность среди детей уменьшает почти на четверть нашу рождаемость.
Но чем объясняется эта смертность? Бедностью? Нет; тем, что в большинстве
департаментов кормилицы плохо ухаживают за детьми, выкармливают их на зловредных
рожках и освобождены от всякого надзора. Чтобы противодействовать этой
варварской беспечности, Руссель провел в 1874 г. превосходный закон: но он не
был сделан обязательным. Отсюда произошло то, что он соблюдается лишь в
некоторых департаментах; большинство же их поступают так, как будто бы его и не
существовало. В первых детская смертность уменьшилась на две трети; во вторых
она по-прежнему ужасающих размеров. Думаете ли вы, что такая смертность царит
лишь на окраинах, в гористых областях и отсталых кантонах? Нет, она встречается
вблизи центра. Париж ежегодно высылает из своих стен до 20.000 новорожденных,
которые остаются, в среднем, около двух лет вдали от своих родителей; таким
образом до 40.000 маленьких парижан постоянно нуждаются в защите. Те из них,
которые отдаются на воспитание в Сенский департамент, пользуются
покровительством закона Русселя, за исполнением которого наблюдает полицейская
профектура; но до 30 или 35 тысяч их, отсылаемые в более отдаленные
департаменты, попадают в царство административной спячки и вследствие этого
мрут. В департаменте Эры-и-Луары, где в 1895 г. 3.400 этих парижских детей
значились в охранительных списках, 390 были возрастом от одного дня до четырех
месяцев; из этого числа умерло 253, т. е. 64%. Если бы соблюдался закон Русселя,
умерших было бы менее. Если бы, как требует этого медицинская академия, закон
Русселя применялся всюду, где это нужно, было бы спасено ежегодно приблизительно
около 150.000 младенцев.
Неужели мы так богаты людьми, что можем уничтожать столько детских жизней?
Неужели этот вопрос не достоин внимания наших великих людей палаты депутатов44?
Детская смертность особенно свирепствует в фабричных городах. Как показал
Шейссон, это зависит отчасти от того, что женщины слишком рано принимаются за
работу после родов. Следуя прекрасному примеру, поданному в Мюльгаузене Жаном
Дольфусом, значительное число хозяев выдают теперь своим работницам субсидии,
спасающие одновременно и мать, и ее ребенка и позволяющие ей являться в
мастерские лишь по восстановлении своих сил. Повсюду заводятся ясли,
обеспечивающие внимательный уход новорожденным, в то время как их матери заняты
работой. Лучшим решением было бы в этом случае конечно такое, при котором
женщина оставалась бы у своего очага, чтобы исполнять обязанности матери и жены;
но к несчастью этому еще противятся экономические условия современной жизни45.
Что касается смертности в городах, то ее двумя главнейшими факторами являются
нездоровые жилища и алкоголизм. «Лачуга, — говорил Жюль Симон, — поставщик
кабака». Улучшение народных жилищ всегда сопровождается уменьшением смертности.
В новых домах Пилоди в Лондоне смертность детей упала почти на половину ниже
своей средней цифры; в Бирмингаме, при средней смертности для всего города в
2,4%, она понизилась до 1,5% для жильцов Metropolitan Society. «Лишь только
смертность в каком-нибудь квартале или уголке английского города превысит
известный процент, — говорит Шейрон, — городские власти приходят в движение и
путем установленной законом процедуры добиваются разрушения старых домов в этой
части города».
Остается рассмотреть последнее средство для увеличения нашего народонаселения:
натурализацию. Этим путем, как и уменьшением смертности, можно было бы многое
выиграть. Мирная инфильтрация иностранцев предпочтительнее военного нашествия.
Если мы не можем населить Францию французами, то лучше населить ее иностранцами,
чем оставить ненаселенной и безоружной. Без сомнения, слишком быстрый прилив
новых элементов имеет свои неудобства этнического и даже физиологического
характера (как мы видели выше); но дело значительно меняется при медленной

инфильтращи; ее хорошие последствия превышают дурные в стране, которой угрожает
массовое обезлюдение. Нам нужны прежде всего люди, работники и солдаты.
В конце концов, закон Спенсера, противополагающий индивидуацию, особенно
интеллектуальную, плодовитости, содержит в себе значительную долю истины. Но он
указывает лишь на одну сторону вопроса. Движение народонаселения определяется не
одной причиной, а сложным соотношением между тремя факторами: 1)
индивидуальностью; 2) обществом или человеческой средой; 3) средствами
существования, доставляемыми естественной средой. Нормальный прирост населения
предполагает равновесие между силами индивидуации, силами обобществления и
силами производства. Когда слишком развивается индивидуальная жизнь, без
соответствующего развития коллективной, рост населения падает ниже нормы, если
только естественная среда не доставляет в изобилии орудий труда и средств
существования и не обращается таким образом в своего рода специальный
общественный фонд, широко открытый для всех. Последнее условие невозможно в
наших старых и переполненных странах; в них крайняя индивидуация, ничем не
уравновешиваемая, приводит к личному или семейному эгоизму, угрожающему иссушить
источники коллективной жизни. Следовательно, необходимо поднять уровень
общественной жизни; а для этого необходимы общественные меры. В этом смысле
вопрос о народонаселении является не исключительно экономическим, а социальным,
так как он разрешается соотношением между индивидуальными и общественными
двигателями, причем последние должны получить перевес. Сами мораль и религия
являются средствами вызвать в индивидууме соответствующую долю коллективной
жизни; там же, где этих внутренних средств оказывается недостаточно, приходится
прибегать к внешним или социальным мероприятиям. Последние несомненно очень
трудно осуществимы и требуют крайней осторожности; но осторожность — не значит
равнодушие. Что делаем мы в настоящее время для борьбы против уменьшения роста
нашего населения, угрожающего самому отечеству и составляющего, вместе с
алкоголизмом, величайшую из всех национальных опасностей, так как она касается
существования и могущества нации? Ничего, абсолютно ничего. Мы стоим с
опущенными руками перед надвигающейся на нас лавиной. Такая апатия настолько же
преступна, насколько нелепа. Нет ни одного политического, ни даже экономического
вопроса, который мог бы сравняться по важности и неотложности с вопросом,
всецело резюмирующимся в выражении: primo vivere (прежде всего будем жить).
Утверждать, что мы находимся в периоде фатального вырождения, — значит
обнаруживать, хотя бы и в ученой форме, глубокое неведение бесконечной сложности
и неизмеримости подобной проблемы. Кроме того, это значит становиться на точку
зрения, крайне опасную для страны, перед глазами которой ее собственное будущее
рисуется таким образом в самых мрачных красках. Но, с другой стороны, оставаться
пассивными, верить в какую-то счастливую звезду, которая без содействия нас
самих должна обеспечить судьбы отечества, — значит забывать, что отечество
таково, каким его делают его дети. Другие нации далеко опередили нас, и нам не
следует слишком медлить, чтобы снова занять прежнее военное, политическое и
промышленное положение. Хорошие законы, имеющие целью повышение рождаемости и
справедливое распределение общественных повинностей между семьями, вызвали бы не
одни материальные последствия; они, как мы видели, оказали бы также моральное
воздействие, влияя на общественное мнение и на нравы. В современных обществах,
все более и более усложняющихся, нравы и законы — одинаково необходимые факторы
и взаимно действуют друг на друга: это как бы жизненный круговорот, все фазисы
которого необходимы для коллективного организма.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
АЛКОГОЛИЗМ ВО ФРАНЦИИ
I. — Где то время, когда Иоганна Шопенгауэр писала: «нет нации трезвее
французской. В Германии простолюдин нуждается по меньшей мере в пиве, табаке и
кегельбане, чтобы ощущать праздник. Во Франции — ничего подобного.
Прогуливаться среди толпы в праздничной одежде с женой и детьми или с милой
подругой, раскланиваться с знакомыми, быть изысканно-вежливым с женщинами (ибо
здесь женщина — все), преподносить цветы той, кого предпочитает сердце, и
получать в награду благосклонный взгляд, вот все, что нужно французу, чтобы быть
счастливым, как бог». Было много споров по поводу возрастающего алкоголизма во
Франции. Оптимисты указывают, что пьянство существовало среди современников
Шекспира, как и среди современников Расина и Буало, по свидетельству герцога
Сен-Симона. По сравнению с дворянством и буржуазией того времени, говорят нам,
наши современные буржуа — образцы трезвости и умеренности. Допустим; но народ?
Как отрицать ужасающее распространение среди него алкоголизма? На это отвечают,
что алкоголь действует отупляющим и разрушающим образом на потомство тех,
которые злоупотребляют им, и что в конце концов останутся лишь одни
незлоупотребляющие. Может быть; но, в ожидании этого, общество наводнено
алкоголиками и сыновьями алкоголиков, у которых родительское наследие
проявляется эпилепсией, туберкулезом и другими болезненными изменениями, часто
заразительными. Население Вогезов и Нормандии когда-то славилось своей силой и
ростом; ныне рекрутские комиссии констатируют там быстрое уменьшение роста и
силы; они не без основания приписывают этот результат необычайному развитию
пьянства не только среди мужчин, но и среди женщин. Мы не видим, чтобы алкоголь
оказывался в этом случае, согласно мнению некоторых утопистов-докторов, полезным
фактором подбора.
С социологической точки зрения, история алкоголизма может быть разделена на три
периода, хорошо определенные Легрэном. Первый охватывает те времена, когда во
Франции употреблялись лишь естественно перебродившие напитки. В эту эпоху
«пьянство было скорее исключением, нежели правилом». Мужчина, «более
придерживавшийся чистой воды, чем это думают», пил только вино, когда он
отклонялся от своего обычного режима. Это вино, за исключением некоторых
областей, было «с небольшим содержанием алкоголя», и надо было поглотить
огромное количество жидкости, чтобы почувствовать опьяняющее действие. С другой
стороны, излишнее и даже умеренное питье вина было скорее «периодическим», чем
постоянным; употребление вина еще не признавалось первой необходимостью; многие
охотно обходились без него; следовательно это употребление было весьма
ограниченным, и люди не считали себя в смертельной опасности от того, что пили
воду. По всем этим причинам, случаи хронического алкоголизма, когда они
существовали, обнаруживались поздно, в том возрасте, когда воспроизводительные
способности ослабевают, и человек уже не оставляет потомства. В период
образования семьи мужчина был тогда в полной силе, и его дети рождались
незатронутыми наследственным пороком. Вот господствующий факт в истории древнего
алкоголизма. Его жертвы оставались «изолированными», и зло было всегда
«индивидуальным».
Второй период начинается около времен великого революционного движения и
заканчивается «появлением на торговой и промышленной сцене настоящих спиртных
напитков», Возникает «новый общественный орган» — кабак. Вначале он был скорее
следствием, чем причиной ложной потребности в спиртном возбуждении; но
мало-помалу, удовлетворяя ее, он ее разжигает, увеличивает и в конце концов
делается могучей причиной зла. Легрэн резюмирует этот второй период, говоря, что
он характеризуется введением в общее употребление спиртных напитков. С этого
именно времени возникает предрассудок, что спиртные напитки гигиеничны и
необходимы для человека, что гражданину, живущему в современном обществе,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

упорством, не забывающим о своей цели. Это черты желчного темперамента, скорее
сосредоточенного, нежели экспансивного, темперамента, который, в соединении с
нервностью, удерживает последнюю внутри. Эти черты проявляются все сильнее и
сильнее по мере приближения к Африке. Первоначальных обитателей Лигурии (позднее
занятой брахицефалами) римляне называли неукротимыми; испанские иберы оказали
римлянам наиболее отчаянное и продолжительное сопротивление: кто не помнит
героизма жителей Нуманции? Иберийская раса, упрямая, терпеливая и мстительная,
менее общительна, нежели другие, более любит уединение и независимость. Иберийцы
охотно держались в стороне или оставались разделенными на мелкие горные племена.
Провансальские и итальянские представители расы Средиземного моря были менее
нелюдимы и сосредоточены, чем испанские; они обладали и еще обладают гибкостью
ума, веселым и живым нравом, большей потребностью в товариществе и совместной
жизни. Утверждали даже, что эти средиземноморцы — «горожане по преимуществу»,
т. е. чувствуют влечение к городской жизни и глубоко ненавидят сельское
существование: они ощущают потребность говорить, вступать во всякого рода
сношения, вести дела, обращаться с деньгами; в них есть что-то общее с
родственными им семитами. По мнению Лапужа, средиземноморец — Homo Arabicus
Бори, бербер, ибер, семит произошли от смешения европейского человека с черными
племенами северной Африки, очень умными и также долихоцефалами. Несомненно во
всяком случае, что от смешения иберийца с кельтом произошел гасконец, искрящийся
весельем, изящный и остроумный, насмешливый и говорливый. «Пылкий и сильный»
Лангедок составляет галльскую Испанию или даже Африку; Прованс, «горячий и
трепещущий, олицетворение грации и страсти», представляет собой экспансивную,
веселую и легкомысленную Италию, так сказать, элленизированную и
кельтизированную одновременно. Влияние расы Средиземного моря или, если хотите,
южан было, в общем, значительнее в Галлии, нежели в Германии. Мы уже говорили,
что по ту сторону Рейна и на Дунае раскинулись толстые слои кельтов,
сохраняющиеся и разрастающиеся по настоящее время; белокурый элемент там
преобладал когда-то, элемент же смуглых долихоцефалов часто отсутствовал. Отсюда
в Германии (если хотят непременно этнологических формул) состав населения можно
назвать германо-кельтским, тогда как в Галлии он
кельто-германо-средиземноморский.
Это слияние трех рас должно было произвести у нас очень удачную гармонию, своего
рода полный аккорд, в котором кельт послужил основным тоном, средиземноморец —
терцией, а германец — верхней квинтой.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ЭТНОГРАФИЯ И ПСИХОЛОГИЯ НАРОДОВ
На этнографии Европы и Франции хотят построить новую историческую концепцию. Вся
задача, говорят нам, состоит в том, чтобы определить относительное значение двух
главных элементов цивилизованных народов, — долихоцефального и брахицефального,
так как общая история сливается с историей их соотношений. Некоторые антропологи
пытались доказать, что прогресс права и религии соответствовал успехам
длинноголовой расы. Во Франции область господства обычного права совпадала с
районом наибольшего преобладания белокурого населения, чистого или смешанного.
Там именно настоящий галльский элемент, т. е. белокурый, был всего плотнее во
время римского завоевания и удержался (подвергнувшись изменению) до германского
нашествия. Подобным же образом все белокурое население — протестантское, за
исключением Бельгии и части прирейнской Пруссии; кельтская Ирландия, Франция,
снова ставшая в значительной степени кельтской, южная Германия, переполненная
кельтами, Италия, сделавшаяся короткоголовой, Испания с ее кельто-иберами,
Богемия, Польша и ее славяне-католики. Во Франции белокурый элемент, очень
многочисленный в галльскую эпоху, удержался, в уменьшающейся пропорции, в
аристократических семьях и в некоторой части народных масс; но в настоящее время
он почти уничтожен вследствие преобладания короткоголового типа в скрещивании и
влияния условий среды, более благоприятствующих расе брахицефалов.
Бессознательная борьба этих двух рас должна, по мнению Лапужа, объяснить почти
всю историю нашей страны; французская революция является в его глазах «высшим и
победоносным усилием туранской народности». Но мы дорого заплатим за эту победу:
согласно этим зловещим пророкам, нас ожидает самое мрачное будущее. В Англии,
напротив того, короткоголовый элемент почти исчез. Счастливая Англия! Военная и
промышленная гегемония — в руках арийского населения северной Германии; но
масса германцев принадлежит к брахицефалам; поэтому их благоденствие
«искусственно». Высший элемент, т. е. белокурый, настолько отличается там от
туранских масс, что падение произойдет «быстро и неизбежно» в тот день, когда
масса поглотит избранную часть населения. Вопрос будущего зависит главным
образом от социального подбора, и его решение предопределяется следующим общим
законом: «из двух соперничающих рас низшая вытесняет высшую». Повсюду, и где
белокурые долихоцефалы смешаны с смуглолицыми, их число постепенно уменьшается.
Чтобы избежать этого результата, необходим «целесообразно-организованный
подбор», который, по крайней мере в Европе, невозможен при нашем двойном
стремлении к плутократии и социализму. Механическое существование
социалистического общества наиболее благоприятно для наших европейских китайцев.
Варвар, по учению антропологов аристократической школы, не у границ
цивилизованного мира; он гнездится в «нижних этажах и мансардах». Будущее
человечества зависит не от возможного торжества желтых народов под белыми; оно
зависит всецело от исхода борьбы двух типов: «благородного и рабочего».
Возможно, что Европа попадет в руки желтокожих и даже чернокожих путем военного
завоевания или иммиграции, вызванной экономическими причинами; но еще ранее
этого великая борьба будет закончена.
Так некоторые антропологи после апофеоза арийцев в прошлом предрекают их
исчезновение в будущем. Если бы они ограничились тем, что приписали бы важную
роль в истории северным европейцам, то их теория могла бы выдержать критику:
вторжения так называемых арийцев хорошо известны. Но они идут далее: они хотят
установить в одной и той же стране расовые перегородки между различными
классами. Их задняя мысль та, что белокурый долихоцефал, Homo Europaeus Линнея,
не одного и того же «вида» и даже не одного первоначального происхождения с
другими расами и именно с Alpinus; таким образом не только белые считаются
неродственными неграм, но и белокурые становятся вполне чуждыми смуглолицым. По
нашему мнению это совершенно произвольное и в высшей степени неправдоподобное
предположение. Нет ни одной области, как бы мала она ни была, где один из этих
предполагаемых «видов» существовал бы без другого. Длинные, широкие и средние
черепа встречаются в каждом из крупных разветвлений, известных под
неопределенным и не вполне научным названием белых, желтых и черных рас; они
живут один возле другого во всех частях земного шара. В Европе долихоцефалы
появились впервые в лице средиземноморцев; то же самое вероятно пришлось бы
сказать и о других частях света, если бы не было установлено (впредь до новой
теории), что короткоголовые типы полинезийского негритоса и африканского негра

(характерным представителем которого являются аккасы) обладают физиономией очень
древних типов. Возможно ли поэтому придавать такое значение удлинению черепа,
наблюдаемому среди всех главнейших человеческих рас и во всех странах? Это не
более как две мало расходящиеся разновидности одного и того же типа. Нет,
возражают нам, так как скрещивание, продолжавшееся в течение бесконечного ряда
веков, не могло произвести слияния этих разновидностей. Но, напротив того, это
слияние наблюдается постоянно: принимая во внимание существование всевозможных
вариаций черепного показателя, необходимо придти к заключению, что вы имеете
перед собой на одном конце шкалы «долихоцефалов», на другом — «брахицефалов», а
в середине все промежуточные степени, происходящие от слияния двух типов. Зная о
существовании всевозможных носов, длинных, коротких, широких, тонких, орлиных и
т. д., а также разного цвета глаз, то черных, то голубых, серых и т. д., вы не
можете создать теорию отдельного первоначального происхождения, основанную на
крайних формах носа или наиболее резких цветах глаз. Во всех этих явлениях вы
имеете дело лишь с семейной наследственностью, среди одного и того же вида, а
иногда даже просто с игрой случая. Желая объяснить одновременное существование
повсюду длинных и коротких черепов, нас уверяют, что обладатели первых,
деятельные и воинственные, влекли за собой в своих передвижениях обладателей
вторых, пассивных и трудолюбивых; одни составляли главный штаб, другие играли
роль простых солдат. Но это лишь гипотеза, не подтверждаемая ни одним
достоверным историческим фактом. Примем ее однако; но следует ли отсюда, что
генеральный штаб и солдаты, походящие друг на друга во всем, за исключением
черепного показателя и цвета волос или глаз, составляют две расы и даже два
неизменных вида? «Диморфизм» является в этом случае гораздо более естественным
объяснением, и его следует держаться, пока не будет доказано противное, а
доказать это должны поклонники белокурой расы. Если термин арийский —
«псевдоисторический», то этикетки Homo Europaeus и Homo Alpinus —
псевдо-зоологические, и мы сильно опасаемся, не поддались ли в этом случае
Линней и Бори страсти к классификации, доведенной до крайности.
Далее, имеет ли различие в длине черепов то огромное психологическое значение,
какое желают ему приписать? Многие осторожные антропологи, как например
Мануврие, отрицают это. Если бы удлиненная форма головы оказывала такие
последствия на ум и волю, то чем объяснить, что негры в большинстве случаев
долихоцефалы, те самые негры, в которых мы не хотим признать наших братьев. Быть
может и тут станут обвинять Homo Alpinus, кельта или славянина, в том, что он
«заморозил» их цивилизацию? Нам отвечают, что негров следует считать
«отклонением» от первоначального длинноголового типа, но в таком случае они
все-таки же остаются нашими братьями, несчастными без сомнения, но все же
братьями. Утверждают также (хотя другие говорят противное), что ребенок более
долихоцефал, а равно и женщина; согласно антифеминистским теориям, пользующимся
благосклонностью большинства ученых, это должно было бы служить признаком низшей
расы, Говорят даже, что длинноголовость некоторых преступников указывает на
возврат к первобытной дикости; но каким же образом та же самая долихоцефалия
может служить признаком превосходства среди аристократических классов? А
обезьяны, принадлежат ли они к брахицефалам? «Несколько лишних сотых» в черепном
показателе — очень грубая мерка. Черепной показатель брюссельцев выражается
дробью 0,77 и 0,78; они более длинноголовы, чем пруссаки, черепной показатель
которых равен 0,79; но превосходят ли они последних вследствие этого на «одну
сотую»? Сардинцы очень длинноголовы (0,728); черепной показатель алжирских
арабов равен 0,74, корсиканцев — 0,752, испанских басков — 0,776; но мы не
видим, чтобы это удлинение черепа принесло им большую пользу. Сардинцы, с такой
чудесной головой, отличались особой скудостью во всех областях творческой
деятельности. Шведы представляют собой наиболее чистую скандинавскую расу; при
всем их уме, они, однако, не господствуют над миром. Различия в длине или ширине
черепов, встречающиеся, как мы видели, среди всех человеческих рас и во всех
странах, не могут быть основной причиной превосходства и нравственного
прогресса. Кроме того, Коллиньон утверждает, что черепной показатель может
изменяться на десять сотых среди одной и той же расы; следовательно он один еще
не составляет достаточного признака.
Обратите внимание на подробности в характеристике предполагаемых трех отдельных
рас, главные черты которых уже были указаны нами. Прежде всего, антропологи
согласны, что раса Средиземного моря и семиты настолько приближаются к
гиперборейцам, что отличаются от них лишь в оттенках. В самом деле, если
героические греки Гомера были, вообще говоря, белокуры, то где доказательства,
что позднее величайшие гении Греции были также белокуры? Были ли блондинами
Софокл, Эсхил, Эврипид, Пиндар, Демосфен, Сократ, Платон, Аристотель, Фидий? Что
касается длины черепа, то на бюстах великих людей, сохранившихся от древности,
мы видим головы всевозможных форм. Сократ, в особенности, в значительной степени
брахицефал. Среди средиземноморцев почетное место, по общему мнению, принадлежит
семитам в тесном значении слова, и вполне естественно, что мы не можем
относиться пренебрежительно к расе, которой обязаны своей религией. Вследствие
этого, в то время, как одни предрекают окончательное торжество арийцам, а другие
их неизбежное подавление массой кельто-славян и туранцев, третьи (Дюпон)
предвещают нам «всемирную республику, управляемую евреями, как высшей расой».
Одни евреи, говорят нам, могут жить во всех климатах, нисколько не теряя своей
«удивительной плодовитости». Доктор Будэн заявляет в своем Трактате по
медицинской географии и статистике, что евреи не подвержены эпидемиям. Они
занимают также привилегированное положение в умственной области, причем
обнаруживают превосходство не только в денежных делах, но успевают во всем, за
что берутся. Уже г. Gougenot des Mousseaux возвестил о «иудэизации современных
народов». Что же произойдет с арийцами, если мечта Дюма в la Femme de Claude
сбудется по отношению к израильскому племени? Все эти предположения исходят
однако из представления о евреях, как о чистой расе; но в действительности не
существует ничего подобного. Евреи уже в древности представляли различные типы:
палестинцы были смешением арийцев и семитов; в настоящее время встречаются
белокурые и смуглые евреи, долихоцефалы и брахицефалы, высокого и низкого роста.
Португальские евреи отличаются от немецких или польских. Тип с орлиным носом так
же распространен среди них, как и среди других народов. Ренан допускал не два, а
десять иудейских типов. Если евреи представляют некую сущность, говорит Топинар,
то эта сущность — не «естественная раса», а простая «историческая или
религиозная группа». Когда-то ошибочно говорили о лингвистических расах;
параллелью им могли бы служить религиозные расы, а также и психологические.
Истинную силу евреев составляет не длина черепа, а еврейский дух, сидящий под
этим черепом, еврейское воспитание, их согласие между собой, их союз,
позволяющий им всюду проникать и упрочивать свое положение.
Мы уже видели, что согласно некоторым измерителям черепов, только одни
брахицефалы являются париями белого человечества. В то время как раса
Средиземного моря, семиты и арийцы признаются стоящими почти на одном и том же
уровне, кельто-славяне оказываются гораздо ниже всех остальных. Почему это? По
мнению Грант Аллена, кельт обладает «железным организмом, страстной энергией,
неукротимой жаждой опасности и приключений, лихорадочным воображением,
неистощимым и немного цветистым красноречием, нежностью сердца и неиссякаемым
великодушием». Может ли этот портрет, нарисованный англосаксом и внушенный

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

женщиной. «Во Франции, — говорит он, — женщина могла бы иметь более
могущественное влияние на поведение мужчин, чем где-либо, побуждая их к
благородным поступкам, если бы хоть немного заботились о поощрении этой
национальной черты». Затем, сожалея, что французская женщина того времени не
умела поддержать традиций Жанны д’Арк и Жанны Гашетт, он прибавляет: «жаль, что
лилии не могут прясть». Тем не менее Кант верил в будущность женского влияния и
в благотворное действие, какое женщина способна оказать на нашу национальную
нравственность. В заключении он говорит: «за золото всего мира я не желал бы
сказать того, что осмелился утверждать Руссо, а именно — что женщина всегда
остается большим ребенком».
Гран-Картрэ, пренебрегший свидетельством Канта, написал очень интересную книгу
по поводу суждений немцев о Франции. Последние слишком часто довольствуются тем,
что заимствуют у французских же писателей их отзывы о нашей стране, — прием,
часто вводящий в заблуждение. Согласно замечанию Гран-Картрэ, немцы, не без
некоторого основания обвиняющие французов в преувеличении, не принимают в расчет
этого недостатка, когда они читают их и «самым добросовестным образом
придерживаются буквального смысла, счастливые тем, что нашли документальное
подтверждение их собственных взглядов». Словом, «они побивают французов их же
оружием, что очень трудно было бы сделать по отношению к ним самим, так как у
немцев существует превосходная привычка почти или даже совсем не критиковать
самих себя». Берне сказал о своем времени: «Если Франция всегда ложно судила о
Германии, если она даже вовсе не судила о ней, то глаза Германии были всегда
устремлены на Францию, хотя это не помогало ей лучше узнать ее».
Суждения Фридриха II, встречающиеся в его переписке с д’Аламбером и Вольтером,
особенно интересны, хотя великий политик иногда немного излишне отождествляет
французов с самим Вольтером. Фридрих пишет последнему 9 сентября 1739 г.: «Мне
нравится приятная мания французов быть вечно в праздничном настроении;
признаюсь, я с удовольствием думаю, что четыреста тысяч жителей большого города
поглощены исключительно прелестями жизни, почти не зная ее неприятностей; это
показывает, что эти четыреста тысяч людей счастливы». В 1741 году, во время
первой силезской кампании он писал из Мольвица, когда граф Белль-Иль только что
приехал к нему в качестве посла: «Маршал Белль-Иль прибыл сюда с свитой очень
благоразумных людей. Я думаю, что на долю французов почти не осталось
благоразумия после того, что получили на свою часть эти господа из посольства. В
Германии считают за редкость увидеть француза, который не был бы совсем
сумасшедшим. Таковы предубеждения одних наций по отношению к другим; некоторые
гениальные люди умеют освободиться от них; но толпа всегда остается погрязшей в
болото предрассудков». В апреле 1742 г., когда французы участвовали в кампании
вместе с пруссаками, оп писал: «Ваши французы, сильно скучающие в Богемии,
по-прежнему любезны и остроумны. Это, быть может, единственная нация, умеющая
находить даже в несчастии источник шуток и веселья». Позднее, когда узнали, что
прусский король вступил в отдельные переговоры с Марией Терезой, в Париже, как и
в Версале, раздались всеобщие жалобы. Фридрих писал по этому поводу Вольтеру:
«Меня очень мало беспокоят крики парижан: они всегда жужжат, как пчелы; их
остроты — то же, что ругательства попугаев, а их суждения так же серьезны, как
мнения сапажу о метафизических вопросах». Отступление французских войск было
злополучно. Фридрих в Истории моего времени строго осуждает по поводу этого
беспечность французов: «Во всякой другой стране, — пишет он, — подобное
отступление вызвало бы всеобщее уныние; во Франции, где с важностью рассуждают о
мелочах и легкомысленно относятся к крупным вещам, оно только вызвало смех и
дало повод сочинить несколько шансонеток на маршала Бель-Иля». Но так как
Вольтер писал ему, что не следует судить о французских воинах по событию в
Линце, то Фридрих снова пишет на эту тему: «Наши северные народы не так
изнежены, как западные; мужчины у нас менее женоподобны и вследствие этого
мужественнее, более способны к труду и терпению и, говоря по правде, быть может,
менее любезны. Та самая жизнь сибаритов, которую ведут в Париже и о которой вы
отзываетесь с такими похвалами, погубила репутацию ваших войск и ваших
генералов». Тем не менее Фридрих с восхищением говорит о французах, выигрывающих
сражения с смертью на устах и совершающих бессмертные дела во время агонии.
Фридрих предвидел последствия французской политики. «Эти безумцы, — говорил он
о министерстве Шуазёля, — потеряют Канаду и Пондишери, чтобы доставить
удовольствие венгерской королеве и царице». «Что касается вашего герцога, —
дело шло о Шуазёле, — то он недолго будет министром. Подумайте только, что он
оставался им две весны. Это чудовищно для Франции и почти беспримерно. Министры
в это царствование не пускают корней на своих местах». «Я еще не решаюсь
высказать своего мнения о Людовике ХVI. Необходимо время, чтобы увидеть ряд его
действий; надо проследить его поступки за несколько лет». «Если партия подлости
(l’infamie)30 возьмет верх над философской, то я жалею бедных кельтов. Они
подвергнутся опасности очутиться под управлением какого-нибудь ханжи в рясе или
в сутане, который будет стегать их плетью одной рукой и бить распятием другой.
Если это случится, то придется проститься с изящными искусствами и наукой;
ржавчина суеверия окончательно погубит этот любезный народ, созданный для
общественной жизни». По поводу воображаемых чудес янсенистского диакона Пари, он
писал: «Говорят, что конвульсионисты снова кувыркались на могиле аббата Пари;
говорят, что в Париже жгут все хорошие книги, что там более, чем когда-либо,
страдают безумием, но уже не веселым, а мрачным и молчаливым. Ваша нация самая
непоследовательная из всех европейских наций; в ней много ума, но никакой
последовательности в мыслях. Такой она является во всей своей истории». В письме
от 28 февраля 1775 г. он говорит: «У вас действительно есть несколько философов;
но подавляющее большинство суеверных. Наши немецкие священники, как католики,
так и гугеноты, признают только свои интересы; над французами господствует
фанатизм. Эти горячие головы невозможно образумить: они считают за честь
доходить до исступления». В письме от 9 июля 1777 г.: «Как жалко, что французы,
столь впрочем вежливые и любезные, не могут совладать с своим варварским
неистовством, так часто заставляющим их преследовать невинных. Говоря по правде,
чем более анализируешь нелепые басни, лежащие в основе всех религий, тем более
жалеешь людей, беснующихся по поводу таких пустяков». «Я не могу сказать, до
какой степени меня забавляют ваши французы, — писал он д’Аламберу 7 мая 1771 г.
— Эта нация, столь жадная до новостей, беспрестанно доставляет мне новые
зрелища: то изгоняются иезуиты, то требуются свидетельства об исповеди, то
разгоняется парламент, то снова призываются иезуиты; министры меняются через
каждые три месяца; французы одни доставляют темы для разговоров всей Европе.
Если Провидение думало обо мне, создавая мир (а я допускаю такое предположение),
то оно сотворило этот народ для моего развлечения». Немецкая спесь не уступает в
этом случае французскому «тщеславию».
В другом письме он говорит: «Я боюсь, что мы покроемся ржавчиной, если Париж,
движимый великодушием, не пришлет кого-нибудь пообчистить нас. Холодные идеи

Балтики леденят умы, как и тела, и мы замерзли бы, если бы время от времени
какой-нибудь галльский Прометей не приносил небесного огня, чтобы оживить нас».
«Ваши французы, которых всегда можно утешить водевилем, поднимают крик, — писал
он 25 июля 1771 г., — когда война вызывает новые налоги, но какая-нибудь шутка
заставляет их забыть обо всем. Таким образом, благодаря превосходному действию
их легкомыслия, склонность радоваться берет у них верх над всеми соображениями,
могущими заставить их печалиться». Несколькими месяцами позднее он писал: «Если
у нас нет ничего совершенного, то зато у нас имеются два учителя, разгоняющих
все наши печали: во-первых, — надежда, а во-вторых, — запас природного
веселья, которым особенно богаты ваши французы: песня или удачно сказанное слово
разгоняют все их невзгоды. В неурожайный год преподносится куплет Провидению;
если возвышаются налоги, горе откупщикам, имена которых могут попасть в стихи.
Таким образом они находят утешение во всем, и они правы; я присоединяюсь к их
мнению. Смешно огорчаться по поводу тленных вещей мира сего; если Гераклит
проливал слезы, то Демокрит смеялся. Будем же смеяться, любезный д’Аламбер».
Непостоянство французского характера вызвало новые замечания с его стороны, при
восшествии на престол Людовика ХVI он писал: «про него рассказывают чудеса; вся
кельтская империя поет хвалебные гимны. Тайна заслужить популярность во Франции
заключается в новизне. Наскучив Людовиком ХIV, ваша нация задумала наругаться
над его похоронным поездом; Людовик ХV также слишком долго царствовал; покойный
герцог Бургундский заслужил похвалы, потому что умер, не успев взойти на
престол; последнего дофина хвалили по той же причине. Чтобы угодить вашим
французам, им надо доставлять нового короля каждые два года; новизна — божество
вашей нации; как бы хорош ни был их государь, они в конце концов найдут в нем
недостатки и смешные стороны, как будто король перестает быть человеком».
Считая, что будущее Франции связано в значительной степени с блеском наук и
искусств, он говорит: «В Париже должны помнить, что когда-то Афины привлекали к
себе все нации и даже своих победителей-римлян, выражавших уважение к афинской
науке и получавших там свое образование. Теперь этот невежественный город не
посещается никем. Та же участь грозит и Парижу, если он не сумеет сохранить
преимущества, которыми пользуется».
В своем рассказе Мой поход 1792 г., Гёте вспоминает, что французы, зная, до
какой степени немцы нуждались в съестных припасах, доставили им их, как будто
они были их товарищами, и вместе с тем прислали брошюры на французском и
немецком языках, излагавшие все преимущества свободы и равенства. Это —
типичная черта французского прозелитизма. Гёте признает, что такое дружеское
хлебосольство, стремление побрататься и «строгое соблюдение республиканской
армией перемирия» должны быть отнесены к чести французов. В своих Беседах с
Эккерманном, Гёте, называвший Вольтера наиболее французским писателем и любивший
говорить: «никогда не будет узнано все, чем мы обязаны Вольтеру», перечисляет
достоинства, которых французы ищут в литературе. «Глубина, гений, воображение,
возвышенность, естественность, талант, благородство, ум, остроумие,
здравомыслие, чувствительность, вкус, умение, точность, приличие, хороший тон,
сердце, разнообразие, обилие, плодовитость, теплота, обаяние, грация, живость,
изящество, блеск, поэзия стиля, правильная версификация, гармония и т. д.».
Признавая особенность стиля у каждой нации, Гёте прибавляет, что французы,
«общительные по натуре, стараются быть ясными, чтоб убедить читателя, и украшают
свои произведения, желая понравиться ему»; но, с другой стороны, он объявляет
область нашей литературы слишком ограниченной. «Напрасно упрекают нас, немцев, в
некотором пренебрежении формой, — пишет он, — мы все-таки превосходим
французов глубиной». «Французам всего более нравится наш идеализм;
действительно, все идеальное служит революционной цели». Глубокая мысль,
делающая понятным сочетание во Франции идеалистического направления с
новаторским духом. Гёте признает за французами «ум и остроумие», но «у них нет,
— говорит он, — ни устоев, ни уважения к религии». «Они хвалят нас, —
прибавляет он, — не потому, что признают наши заслуги, а единственно потому,
что могут сослаться на нас в подтверждение какого-нибудь партийного мнения». Это
значит, что Гёте часто находил французов слишком «субъективными».
Суждение о французах Гейне хорошо известны; они «любят войну ради войны,
вследствие чего их жизнь, даже в мирные времена, наполнена шумом и борьбой»; они
смотрят на любовь к отечеству, как на высшую добродетель, соединяют в себе
легковерие с величайшим скептицизмом, «примешивают к тщеславию погоню за
наиболее прибыльными местами», обнаруживают непостоянство в своих
привязанностях, обладают «общей манией разрушения», вечно сохраняют
«сумасбродство юности, ее легкомыслие, беззаботность и великодушие». «Да,
великодушие и не только общая, но даже детская доброта, проявляющаяся в прощении
обид, составляет основную черту характера французов, и я не могу не прибавить,
что эта добродетель исходит из одного источника с их недостатками: отсутствия
памяти. Действительно, понятию о прощении соответствует у них слово забыть:
забыть обиды». Объяснение Гейне слишком просто: великодушие состоит не из одних
отрицательных качеств.
Ida Kohl указывает на следующие главнейшие черты французского национального
характера: патриотизм, склонность прощать, откровенность, любовь к разговору,
остроумие, грация, вежливость. «Одной евангельской заповеди французы следуют
буквально: заповеди прощения. Они постоянно говорят: без всякого зла; это
забыто. Они все — bons enfants, и действительно: каждый из них одновременно и
добр, и ребенок». Они очень откровенны: «у них ничто не скрывается и ни о чем не
умалчивается намеренно. Все, даже слезы, принимаются ими за чистую монету». По
сравнению с французскими слезами немецкие являются, если можно так выразиться,
«стоячей водой». Разговор во Франции — целый мир. «Здесь действительно не щадят
усилий, и французы чрезвычайно ценят умение выражаться. Разговаривать — значит
для них думать вслух. Франция — это ум, грация, вежливость, восторженность; она
напоминает стакан пенящегося шампанского. Французы во всем находят хорошую
середину, почти не оставляющую места крайностям». Что касается французской
дружбы, то «ей нет равной; я часто имела случай убедиться, что французы защищают
своих друзей, не жалея крови».
Галльская любовь к разговору поражает всех немецких путешественников: «Французу,
— говорит Иоганна Шопенгауэр, — необходимо болтать, даже когда ему нечего
сказать. В обществе он считает неприличным хранить молчание, хотя бы только в
течение нескольких минут». Поэт Арндт писал в конце восемнадцатого столетия: «Мы
слишком много рассуждаем, а француз желает лишь разговаривать и всего касаться
слегка; глубокомысленный немецкий разговор для него настоящая мука. Он говорит с
одинаковой легкостью о новой победе, о последнем происшествии или о дающейся в
театре пьесе. Горе нам, если мы будем говорить с ним более нескольких минут, не
вставив какой-нибудь шутки!»
По мнению C. J. Weber’a, автора Демокрита, судящего о Франции также по ХVIII
веку, «французы имеют право занять первое место среди народов и составляют
действительно высшую нацию по своей живости и быстроте ума. Умеренный климат,
превосходное вино, белый хлеб, чрезвычайная общительность со всеми окружающими,
с женщинами, так же как со стариками и молодыми людьми, — все у них, даже их
coin du feu (уголок у огня) указывает на непреодолимую склонность к веселью и
увлечению. Когда другие плакали бы или корчились от бешенства, они смеются, и
так было всегда, до, во время и после революции, вчера, как сегодня». «Их

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

немотивированных, безотчетных страстей и чувств, общих всем людям известной
эпохи и известной страны. В толпе накапливается именно эта меновая часть
капитала в ущерб первой его части. Тем не менее, хотя чувствования толпы часто
бывают грубы, они могут быть также и великодушны; в последнем случае, однако,
это все-таки элементарные и непосредственные ощущения, пробуждающие самую основу
человеческой симпатии.
Организованные толпы всегда играли значительную роль жизни народов; но, по
мнению Лебона, эта роль никогда не была так важна, как в современных
демократиях. Если верить ему, то замена сознательной деятельности индивидов
бессознательной деятельностью толпы составляет одну из главных отличительных
черт текущего столетия и современных народов. Но хотя Лебон признает крайне
низким умственный уровень толпы, если даже она состоит из избранной части
населения, он все-таки считает опасным касаться ее современной организации, т.
е. ее избирательного права. Не в нашей власти, говорит он, вносить глубокие
преобразования в социальные организмы; одно время обладает подобной
способностью. Толпы, без сомнения, всегда останутся бессознательными, но в этой
бессознательности, быть может, и заключается тайна их могущества. В природе,
существа, руководящиеся исключительно инстинктом, совершают действия,
необычайная сложность которых вызывает в нас удивление; разум — слишком новое
явление в человечестве, чтобы он мог открыть нам законы бессознательного, а
особенно заменить собой бессознательную деятельность. Но он должен, по крайней
мере, руководить ей, прибавим мы. Впрочем мы не можем согласиться с Лебоном, что
с психологической точки зрения толпа составляет «особое существо», слившееся на
более или менее короткое время из разнородных элементов «совершенно так же, как
клетки, составляющие живое тело, соединяясь вместе, образуют новое существо,
отличающееся совсем другими свойствами, чем те, которыми обладает каждая из
них». Мы думаем, что это значит идти слишком далеко. Между простой суммой или
средним арифметическим характеров и «созданием новых характеров» существует
промежуточная ступень, а именно — взаимодействие, не равносильное творению, но
и не представляющее простого суммирования. Это взаимодействие порождает не новое
«психологическое бытие», хотя бы даже и «временное», а создает оригинальную и
более или менее прочную комбинацию.
В среде нации, этого рода взаимодействия несравненно сложнее и не носят того
мимолетного характера, каким отличаются порывы толпы или страсти собрания. В
этом именно смысле, — и вовсе не в метафизическом, — нацию можно назвать
«постоянным существом». Нельзя составить себе понятие о народе, изучая
последовательно составляющих его в данное время индивидов: необходимо понять
само сложное тело, а не только его отдельные составные элементы. Несомненно,
последние являются необходимым условием образования сложного тела; но их
соприкосновение, их взаимные отношения вызывают особые явления и специальные
законы, что конечно вовсе не значит, что ими создается новое существо.
Чтобы выяснить, в чем именно заключаются социальные взаимодействия, Гюйо и Тард
настаивали на явлениях внушения, более или менее аналогичного гипнотизму,
происходящих в среде всякого рода обществ: толпы, законодательных собраний,
народов. Тард, согласно Тэну1, определяет человеческий мозг, как своего рода
мультипликатор: каждое из наших восприятий и каждая из наших мыслей
воспроизводятся и распространяются по всем изгибам серого вещества, так что
мозговая деятельность может быть рассматриваема, как «непрестанное
самоподражание». Если индивидуальная умственная жизнь состоит из подражательного
внушения, действующего среди клеток, то социальная жизнь состоит из внушений,
оказываемых одними лицами на другие. Следовательно, общество или нация могут
быть определены, как «собрание существ, в среди которых происходит процесс
взаимного подражания»2. Едва родившись, ребенок уже подражает отцу и формируется
по его подобию; по мере того как он растет и, по-видимому, становится
независимее, в нем все более и более развиваются потребности подражания: к
первоначальному «гипнотизеру», который ранее один действовал на него,
присоединяются другие бесчисленные гипнотизеры; в то же время и независимо от
своей воли он сам становится гипнотизером по отношению к бесчисленным
гипнотизируемым. Тард называет это переходом от одностороннего влияния к
взаимному. «Общественная жизнь, подобно гипнотическому состоянию, — лишь особая
форма сна… Иметь лишь одни внушенные идеи и считать их своими собственными,
такова иллюзия, свойственная сомнамбулам так же, как человеку, живущему в
обществе».
Не идя так далеко и не предполагая, чтобы между членами известной нации
действительно происходило гипнотическое внушение и чтобы почти все в этой нации
совершалось как бы в состоянии сна, можно, однако, и должно допустить, что между
мозговыми центрами отдельных лиц происходит ряд взаимных влияний, приводящих к
установлению чувств и идей, источник которых лежит уже не в одном индивидууме и
не в простой сумме индивидов, а во взаимной зависимости одних из них по
отношению к другим, а также и по отношению к их предшественникам. Только в этом
смысле, по нашему мнению, и можно говорить о национальном «организме», как о
такой солидарности, каждая часть которой объясняется целым, так же, как целое —
его составными частями.
Те или другие состояния сознания отдельных лиц могут отозваться на общем
сознании, но не непосредственно: они сначала действуют одни на других в силу
отношений, ставящих их в соприкосновение между собой, и только в результате
этого взаимодействия может получиться большее или меньшее изменение
национального характера. Причинами, влияющими непосредственно на последний,
являются условия, в которые поставлено общественное тело в его целом; а эти
условия не тождественны частным условиям, в которые поставлены индивиды.
Необходимо, следовательно, тщательно отличать национальные условия от
индивидуальных; национальный характер зависит непосредственно от первых и лишь
косвенно от вторых. Таким образом существует целая градация различных степеней
сложности среди сил, под влиянием которых возникает данная социальная
комбинация, настолько же отличная от своих составных элементов, как и вода от
составляющих ее кислорода и водорода.
В известном смысле, у всякой нации существует свое сознание и своя воля. Эта
социологическая истина слишком игнорируется односторонними системами, как
политико-экономическими и политическими, так психологическими и моральными, —
системами, которые, группируясь под знаменем индивидуализма, приходят в конце
концов к настоящему социальному атомизму. Мы вовсе не намерены придавать
конкретного значения абстракциям, приписывать народу особую «душу», особое «я»,
как это делают некоторые социологи, вроде Вормса или Новикова; мы даже не будем
касаться этого философского или скорее метафизического вопроса. Но подобно тому
как в каждом индивидууме складывается известная система идей-чувствований и в то
же время идей-сил, проявляющихся в его сознании и руководящих его волей, — эта
система существует также и у нации. Некоторые из руководящих идей индивидов

тесно связаны с жизнью общества, членами которого они состоят, с тем целым,
часть которого они составляют. Эти идеи — результат и воспроизведение в каждом
из нас тех общественных взаимодействий, которые мы, с своей стороны, оказываем
на других и испытываем на самих себе. У всякого француза — своя собственная
роль в жизни нации; но как бы ни были индивидуальны его интересы или
обязанности, они всегда более или менее связаны с интересами и обязанностями
Франции; мы не можем, следовательно, не иметь в нашем мозгу идей, относящихся к
общему благу, общему идеалу, более или менее верно понятому, более или менее
приуроченному к нашему я, как к исходной точке. Отсюда получается во всей
совокупности голов и сознаний система идей, служащая отражением социальной
среды, так же, как существует система идей, отражающая физическую среду. Это —
коллективный детерминизм, часть которого в нас самих, а остальная часть — во
всех других членах общества. Эта система взаимно связанных, взаимно
обусловленных идей составляет национальное сознание, пребывающее не в каком-либо
одном коллективном мозгу, а в совокупности всех индивидуальных мозговых центров,
— и однако же не равняющаяся сумме индивидуальных сознаний.
Этой систематизацией взаимосвязанных идей-сил объясняется, кроме национального
сознания, также и «национальная воля», которой, как всякой волей, более или
менее осуществляется нравственный идеал. Только путем явной узурпации избиратели
какой-либо страны или — что еще хуже — какого-либо одного округа придают своим
голосованиям значение народной воли. Это не более как суррогат ее, частичный и
неполный, которым пока приходится довольствоваться, но который вовсе не носит
характера мистического «суверенитета». В действительности, национальный характер
далеко не всегда выражается наилучшим образом толпой, ни даже наличным
большинством. Существуют избранные натуры, в которых лучше, чем во всех
остальных, отражается душа целого народа, его глубочайшая мысль, его
существеннейшие желания. Это слишком часто забывается нашими политиками. Сам
Руссо однако учил их, что «часто бывает огромная разница между волей всех и
общей волей»: первая представляет сумму отдельных хотений, каждое из которых
может стремиться к удовлетворению частных интересов; одна вторая соответствует
общему интересу. По меньшей мере можно сказать, что она выражает собой
стремления целой нации, вызванные системой идей и чувств, которые руководят ей.
Отдельные умы суть факторы национальной воли, но ни один из них не воплощает ее
в себе. Действительно, никакой индивидуум никогда не сознает вполне даже своей
собственной воли, если понимать под ней всю систему его руководящих идей и
чувств; тем менее он может сознавать национальную волю, слагающуюся из взаимного
влияния одно на другое всех индивидуальных желаний и составляющую известную
равнодействующую этих желаний. Эта равнодействующая всегда идет далее
предвидений и желаний каждого отдельного индивидуума. Следовательно национальная
воля никогда не может вполне сознавать себя, даже в лице избранных натур, даже в
лице величайшего гения, будь то сам Наполеон. Одно будущее открывает, в конце
концов, истинное направление национального движения, которое можно только
предвидеть с большей или меньшей вероятностью на основании прошлой истории и
настоящего состояния нации.
II. — Огюст Конт рассматривал отдельного индивидуума, как абстракцию; это
составляло также один из основных принципов Гегеля. Экономисты с своей стороны
настаивают на основной солидарности интересов, потребностей, способов
производства, распределения и потребления данного народа, — солидарности,
приводящей, согласно Марксу, к историческим формам собственности и организации
труда. Но еще теснее та солидарность, в силу которой, как мы только что видели,
устанавливается взаимная зависимость идей, чувств и побуждений. Таким образом
понятие о национальности не может быть ни чисто физиологическим и
этнографическим, ни чисто экономическим. Национальная индивидуальность
проявляется прежде всего психологическими признаками: языком, религией, поэзией
и искусствами, монументами, мнениями нации о самой себе или мнениями о ней
других; наконец, она проявляется в ее героях и исторических представителях.
История данного народа также открывает его характер, но при том условии, чтобы
после тщательного изучения ее различных моментов была выведена так называемая
«историческая средняя». В самом деле, в течение долгого существования народа,
бывают периоды, когда, благодаря особому стечению обстоятельств, продукты его
умственной, моральной и артистической жизни не вполне соответствуют его
национальному характеру; но если вы выведете среднюю арифметическую из большого
числа различных исторических периодов, то в результате получится верное
отражение данных национальных свойств.
Один язык еще не может служить точным показателем, народного характера, так как
язык может быть занесен извне. Однако даже и в таком случае сравнение
первоначального языка с его позднейшими формами позволяет определить
национальные тенденции, так как нация всегда кладет свой отпечаток на язык.
Lazarus справедливо говорит, что язык для ума народа — то же, что
земля-кормилица для его тела.
Если язык представляет собой совокупность названий, данных тому, что
воспринимается нашими чувствами, то мифологию можно назвать совокупностью
названий, данных всему неизвестному, что подозревается или предполагается
таящимся за видимым миром; но языки представляют гораздо более разнообразия,
нежели мифы, которые тем менее отличаются один от другого, чем ближе мы подходим
к первобытным временам.
Более или менее выработанные представления народа о происхождении Вселенной, о
значении и ценности жизни необходимо воздействуют на его нравственность, на его
понятия о счастье и на его характер; этим объясняется влияние не только религий,
но также философии и литератур; отсюда их важность для психологии наций.
Поэзия часто открывает нам душу народа, по крайней мере его глубочайшие
стремления. Однако она не всегда дает возможность угадать его характер, его
поведение и его судьбу. Английская поэзия показывает нам мечты, чувства,
характер воображения англичан; но кому они позволили бы предугадать английскую
историю? Если же вы сосредоточите ваше внимание на поэзии какого-нибудь
полстолетия или четверти века, вы еще менее того будете в состоянии вывести из
нее заключения относительно целой нации и ее будущего, как это хотят,
по-видимому, делать нынешние пророки «латинского упадка».
В национальном характере необходимо различать чувствительность, ум и волю.
Чувствительность, насколько она объясняется физиологическими причинами, зависит
главным образом от наследственного строения и темперамента. Она играет огромную
роль в жизни групп и индивидов. Не менее отличаются друг от друга различные
нации и в умственном отношении. Существует национальная логика; каждый народ,
более или менее сознательно создает для себя свое собственное рассуждение о
методе. Один отдает предпочтение наблюдению, как например англичане, другой —
рассуждению, как например французы; один любит дедукцию, другой — индукцию. У
каждого народа существуют даже свои излюбленные заблуждения, свои логические
погрешности, своя национальная софистика. Таким образом мы обязаны своему народу
не только известным числом установленных идей, но также и формами мысли,
готовыми рамками, служащими для классификации идей; готовыми категориями, к
которым мы их относим и которые являются для нас априорными. Национальный язык,
кристаллизующий идеи и методы мышления, навязывает эти формы каждому индивидууму
и не позволяет ему выйти из общих рамок. Согласно Лебону, можно классифицировать

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

воспоминаниями о кельте Тиндалле, относиться к обездоленной расе? Согласно
Ренану, кельты одновременно вдумчивы и наивны; без сомнения, благодаря
историческим и географическим причинам, они привязаны к традициям; но они
обладают горячей любовью к нематериальному и прекрасному, склонностью к
идеализму, умеряемой фатализмом и покорностью судьбе. Робкий и нерешительный
перед лицом великих сил природы, бретонец находится в тесном общении с духами
высшего мира: «Лишь только он заручился их ответом и поддержкой, ничто не может
сравниться с его преданностью и героизмом». Даже антропологи, создавшие эпопею о
белокурых, не могут отказать кельто-славянам в уме, часто «равняющемся уму самых
способных арийцев». Трудно в самом деле утверждать, что Абеляру, Декарту,
Паскалю, Мирабо, Лесажу, Шатобриану, Ламеннэ, Ренану (если говорить только о
французах) недоставало ума. Среди славян Петр Великий, в жилах которого впрочем
текла также и немецкая кровь, имел очень смуглый цвет лица, очень черные глаза и
волосы, выдающиеся скулы, жидкие усы и бороду, словом тип, напоминавший
монгольский; это не мешало ему однако обладать большим умом и многими пороками,
как обладала ими и белокурая ангальтская уроженка, Екатерина II. Несмотря на все
это, утверждают, что, в общем, кельты и славяне выставили менее гениальных
людей, а особенно людей с могучей волей. Это утверждение трудно, если не
невозможно проверить. Если кельтский или славянский ум может часто равняться
скандинавскому или германскому, то весьма вероятно, что в действительности
скорее исторические, географические и прочие обстоятельства более
благоприятствовали одной расе, нежели другой в том, что касается талантов. Так,
например, Бретань, Овернь и Савойя не представляли собой центров, удобных для
проявления гениальности, что однако не помешало появлению в них крупных
талантов. Что касается могучей воли, то кто может указать, как она
распределялась? В Бретани родились Оливье де Клиссон, Дюгесклен, Моро, Камбронн,
Латур де Овернь, Сюркуф, Дюгэ-Труен, Ламот-Пике, Дюкуёдик; разве этим людям
недоставало воли? А если даже долихоцефалы в общем и обладают более сильной
волей, если брахицефалы более терпеливы и упрямы, то может ли это служить
основой для «зоологической» классификации? Баран ни вообще, ни в частности не
похож на волка; потому они и считаются зоологически отличными один от другого.
Если бы даже история доказывала, что гении и энергичная воля чаще встречаются
среди людей с продолговатыми черепами, то наиболее естественное объяснение этому
факту следовало бы искать не в различии рас или первоначального происхождения.
Завоеватели были несомненно смелыми и часто свирепыми людьми; но они утвердились
повсюду не в силу действительного умственного и нравственного превосходства, а
очень часто в силу именно своей грубости. Раз утвердившись, они и их потомство
составляли господствующие классы; а так как эти последние имели все средства
проявить содержавшиеся в них таланты, то удивительно ли, что в течение многих
веков гении рождались преимущественно в среде аристократии? Отсюда еще нельзя
заключить, что это обусловливалось формой их черепа.
Согласно де Кандоллю, карта, показывающая распределение в Европе людей с
гениальными способностями, окрашена наиболее слабым пунктиром по сравнению со
всеми остальными признаками; но густота окраски видимо сосредоточивается около
линии, идущей от Эдинбурга к Швейцарии. Другой, менее заметной осью служит
линия, начинающаяся у устьев Сены, направляющаяся вкось к берегам Балтики и
пересекающая первую линию около Парижа. Вне этих двух больших продолговатых
пятен, отдельные точки разбросаны на большем или меньшем расстоянии одна от
другой по всей Европе. Верхняя и средняя Италия, долина Роны, южная Германия и
Австрия представляют слабые признаки второстепенных центров, как, например,
место, где родились Гайдн и Моцарт; но северное пятно одно занимает четыре пятых
всего окрашенного пространства. По этому поводу антропологи замечают, что карта
белокурых долихоцефалов почти соответствует карте распределения гениальных
людей. Мы возразим однако на это, что в Шотландии существует кельтический слой,
что в Швейцарии число талантов гораздо выше пропорции долихоцефалов. Правда,
последний факт объясняют огромным количеством талантливых семей, внесенных в
Швейцарию французскими эмигрантами. Третья карта, показывающая распределение
главных центров цивилизации и густоту населения, также совпадает приблизительно
с двумя первыми; главное пятно на ней охватывает Лондон, Париж, Бельгию,
Голландию, Нижнюю Германию и Берлин. Прекрасно, скажем мы еще раз; ее конечная
цель заключается в том, чтобы узнать, где причина и где следствие. Потому ли
проявляется более талантов, что цивилизация и населенность достигли своего
максимума, а вместе с ними культура и доступ ко всякого рода поприщам; или же
цивилизация достигла наибольшего развития вследствие появления большого числа
талантов? Потому ли в данной стране замечается развитие промышленности,
торговли, науки и т. д., что там господствуют белокурые, или же потому, что
цивилизация, бывшая сначала южной и восточной, передвигается в настоящее время к
западу и северу, переходя к менее истощенным расам? Статистика также полна
«миражей», и всякое заключение здесь преждевременно.
Когда эллины только начали расселяться по обоим берегам Эгейского моря, а Рима
еще не существовало; когда жилищами для германцев служили лишь «темные леса», о
которых говорит Тацит, желтокожие могли считать себя первой расой в мире. По их
владениям проходила «ось» всякого рода превосходств. Позднее она проходила через
Афины, Малую Азию и Сицилию; где была тогда знаменитая ось Лондон — Париж —
Берлин? Разве греки не могли признать себя расой, отличной от нас,
гиперборейских варваров? И они на самом деле думали так. Еще позднее ось гениев
прошла через Рим. Куда передвинется она через тысячу лет? Мы не знаем этого.
Из 89 новаторов, революционеров и т. д. нам называют лишь двадцать брахицефалов:
Сен Винцент де Поля, Паскаля, Гельвеция, Мирабо, Верньо, Петиона, Марата,
Демулэна, Дантона, Робеспьера, Массену и т. д.; и противопоставляют им более или
менее достоверный список 69 долихоцефалов, смуглолицых и особенно белокурых:
Франсуа I, Генрих IV, Людовик ХIV, Жанна д’Арк, Байярд, Конде, Тюреннь, Вобан,
Лопиталь, Сюлли, Ришелье, Ларошфуко (бывший, впрочем, очень смуглолицым),
Мольер, Корнель, Расин, Буало, Лафонтен, Малэрб, Боссюэ, Фенелон, Ле-Пуссен,
Дидро, Вольтер, Бюффон, Руссо, Кондорсе, Лавуазье, Бертолле, Лагранж, Сен-Жюст,
и Шардота Кордэ, Наполеон I (имевший голубые глаза) и т. д. Но скольких Кондорсе
или Сен-Жюстов стоил один Паскаль? Кроме того, Декарт был брюнет с широкой
головой, со всеми отличительными признаками кельта. Подобные списки, смешанный
характер которых слишком бросается в глаза, оставляют огромное место фантазии.
Предполагается (ибо это простая гипотеза), что сила характера зависит от длины
мозга. Когда череп, говорят нам, не достигает 19 сантиметров или около того,
сообразно росту индивидуума и толщине кости, то расе не достает энергии,
инициативы и индивидуальности. Напротив того, умственная сила связана с шириной
передней части мозга. Но в таком случае брахицефалы должны обладать большим умом
и давать больше талантов, по крайней мере в интеллектуальной области. Отношение
двух измерений черепа, если исключить крайние и анормальные случаи,
представляется нам очень грубым способом оценки, особенно когда речь идет об

одной или двух сотых. Весьма вероятно, что развитие цивилизации требует
одновременно известной нормальной длины и известной нормальной ширины мозга, и
если ширина будет возрастать, а нормальная длина не будет уменьшаться, то мы
получим приближение к брахицефалии, совместимое с умственным превосходством.
В Европе, говорят нам еще, исключая Францию, с точки зрения количества
выставляемых талантов, один человек высшего класса равняется, согласно де
Кандоллю, восьми среднего и шестистам низшего. Во Франции он равняется двадцати
первых и только двумстам вторых.
Следовательно, два крайних класса выше во Франции соответственных классов в
остальной Европе; средний класс во Франции ниже и падает все более и более в
течение последних ста лет; французская буржуазия ХVIII века вчетверо
превосходила талантами современную; между тем наша современная буржуазия
обладает всем необходимым для проявления своих талантов, когда они окажутся у
нее. Допустим; но если она не проявляет их, то потому ли это, что ее череп стал
менее продолговатым, а не потому ли скорее, что в силу исторических условий
своего развития она должна была слишком привязаться к деньгам, стать менее
бескорыстной, менее возвышенной в своих стремлениях. Что касается французского
народа, то, если он, будучи значительно выше народных масс других стран, все еще
проявляет в «двести раз менее таланта», чем высшие классы, то не объясняется ли
это всего проще теми затруднениями, которые встречают его таланты для своего
проявления? Легко ли какому-нибудь каменщику обнаружить таящегося, быть может, в
нем «мертворожденного поэта», а жестянщику или столяру выказать талант оратора,
мыслителя или государственного человека? Гений проявляется не там «где он
хочет», а там, где может. Даже существующая пропорция талантов в наших народных
массах должна быть отнесена всецело к их чести, хотя бы они были «кельтические»
или даже туранские.
Утверждают еще, что люди с длинной головой и особенно белокурые отличаются очень
религиозным характером, что объясняется какой-то «случайностью в их развитии».
Напротив того, кельто-славяне, несмотря на их общий «более низкий уровень»,
обладают, как уверяют нас, тем частным превосходством, что они оказываются
гораздо менее религиозными. Как не заметить еще раз всей произвольности этой
психологии? Прежде всего, мы не можем допустить предполагаемого превосходства
менее религиозных рас, если таковые существуют. Религия — это первая ступень
идеализма, первое усилие человека выйти из своих собственных рамок, раздвинуть
узкий горизонт видимого мира. Кроме того, распределение религиозных рас в Европе
— вещь очень спорная. Менее ли религиозны кельты нашей Бретани, чем их соседи
нормандцы? Слывут ли русские славяне за неверующих? Точно так же, наблюдаются ли
кельтические легкомыслие и веселость в мечтательной и созерцательной Бретани,
которую нам описал Ренан, или в Юверни, а также у брахицефалов Эльзаса и кротких
и тяжеловесных кельтов Баварии? А вот другой пример: настоящие бретонцы в
Арморике, говорят нам, долихоцефалы и высокого роста; носы у них длинные и
узкие, цвет лица «свежий, глаза и волосы светлые; таков по крайней мере тип
чистого бретонца IV века, тип кимра, прекрасные образчики которого еще
встречаются и в настоящее время; кельты Арморики, напротив того, приземисты,
отличаются широкими, плоскими и короткими лицами, с резко обозначенными дугами
бровей. Но замечается ли хоть малейшее различие между этими двумя этническими
наслоениями нашей Бретани в области характера, нравов и верований?
Вслед за религиозностью или нерелигиозностью, считаемых антропологами признаками
превосходства или низшей расы, сообразно их личным взглядам, ссылаются на
воинственный дух и любовь к приключениям северян, как на уже несомненный признак
превосходства. Но, во-первых, кельты также имеют на своем счету крупные
нашествия и завоевания: мы видели, какое обширное пространство охватывала
древняя Кельтика (не говоря уже о Китае). Подобная территория не могла быть
захвачена трусами или «пассивными» людьми. Покорив Галлию, которая была занята
тогда «неукротимыми» лигурами, кельты оттеснили последних к юго-востоку,
придвинулись к Гаронне, завоевали Испанию, утвердились на Эльбе и к VII в. до
Рождества Христова основали Кельто-Иберию. Равным образом они заняли Арморику и
Великобританские острова. Если, следовательно, признать воинственный дух,
встречающийся впрочем повсюду и у всех народов, несомненным признаком
превосходства, то нет оснований ставить кельто-славян ниже скандинавов или
германцев. Что же касается до утверждения, что эти огромные массы кельтов
необходимо должны были иметь своими предводителями белокурых долихоцефалов, то
это значит заменять историю поэмой о белокурых людях. История говорит нам о двух
нашествиях, из которых первое было кельтским и по всей вероятности нашествием
смуглолицых людей, а второе — галльским и следовательно нашествием белокурой
расы.
Кроме того кельто-славянская или туранская психология заключает в себе следующее
основное противоречие: если массы азиатских монголов представляют собой
«запоздавших савойяров», то чем объяснить, что савойяры, оверньяты и
нижне-бретонцы так мало походят на своих кочевых предков? Название туранцы
означает неарийских номадов, а слово тура выражает быстроту всадника;
спрашивается, кто же был менее привязан к земле, менее «миролюбив» и «спокоен»,
чем эти туранские номады? Ришпэн, считающий их своими предками (хотя он родился
в семье, живущей в департаменте Aisne), так передает нам их «Песню крови»:
Ранее арийцев, возделывающих землю,
Жили кочевники и губители — туранцы.
Они шли, грабя все, пожирая время и пространство,
Не жалея о вчерашнем, не думая о будущем.
Они ценили лишь момент настоящего,
Которым можно наслаждаться, имея его под рукой.
Да, это мои предки, ибо, хотя я и живу во Франции,
Но я ни француз, ни латинянин, ни галл;
У меня тонкие кости, желтая кожа, медовые глаза,
Корпус всадника, и я презираю законы.
Каково же будет разочарование искусного версификатора и ритора, певца туранцев,
когда он узнает, на каком плохом счету находятся в настоящее время «савойяры,
запоздавшие в своем переселении»13. Что бы ни думали об этом, но трудно
согласить спокойствие и миролюбие савойяров, бретонцев и оверньятов с
историческими документами, относящимися к свирепым монгольским племенам, их
завоеваниям и грабежам. Впрочем завоевания, сами по себе, ничего не доказывают.
Вскоре после Саламина, Греция вторглась в Азию и перешла Инд; Тирская колония
чуть не привела Италию на край гибели; вандалы, неведомые дотоле миру, прошли
победоносно всю Европу, угрожали Риму и Византии; арабы чуть не овладели
Европой. Всевозможные расы, с самой разнообразной формой черепа, вели войны и
одерживали победы. Ничто так не заурядно, как быть победителем или побежденным.
Существенным затруднением для теории, считающей арийцев выходцами из северных
стран, является необходимость объяснить происхождение арийской цивилизации.
Несомненно, что она не могла возникнуть ни в Скандинавии, ни в Германии, ни в
Сибири; естественно предположить, что ранние цивилизации развились в более
теплых странах, более благосклонных к человеку, и мы знаем, что с севера всегда
появлялись варвары. Чтобы обойти затруднение, приходится допустить, что
цивилизация, которой воспользовались белокурые долихоцефалы северо-запада, была
создана кельто-славянами, переселившимися из Азии. Но в таком случае почему

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39

Психология французского народа

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Альфред Фуллье: Психология французского народа

общительный характер, — прибавляет Вебер, — их пчелиная покорность своему
господину (лилии в сущности лишь плохо нарисованные пчелы) достаточно объясняют
их историю и их жизнь. Это — дети, которых конфетка излечивает от всех
болезней… В этом ребячестве или, если хотите, в этой женственности характера
самая отличительная черта расы. Их имена, их литература и философия носят
отпечаток женского ума, т. е. печать изящества, грации и легкомыслия; всем этим
они обязаны влиянию женщины, которое нигде так не велико, как во Франции. Их
интересует одно настоящее; прошлое забывается ими только потому, что оно —
прошлое; а будущее не беспокоит их. Нетерпеливые, непостоянные, лишенные чувства
справедливости, вечно колеблющиеся между двумя крайностями, они не способны
установить прочную свободу и не достойны ее. Их история и их новейшие учреждения
вполне подтверждают это. Французы кротки, скромны, послушны, добры по
наружности, если их не раздражать; но, приходя в возбуждение, они становятся
жестокими, надменными, неприязненными. Вольтер, хорошо знавший своих
современников, называл их тиграми-обезьянами». По мнению того же автора, взгляд
которого как нельзя лучше резюмируют суждения и предубеждения его современников,
«ни один народ не обладает в таком изобилии умом, как французы: они быстро
схватывают все и умеют привить свои идеи другим, иногда в ущерб
действительности. Одна звучная фраза способна воспламенить или успокоить гений
этого народа, так же как и отвратить его от гибельных ошибок. Остроумное слово,
переходя из уст в уста, всегда доставляло утешение французам в самых великих
несчастиях. Всем памятно действие, произведенное на солдат, боровшихся с голодом
и отчаянием в верхнем Египте, знаменитой надписью: дорога в Париж, замеченной на
одном столбе. О генерале Каффарелли, лишившемся ноги на Рейне, говорили: он все
же стоит одной ногой во Франции. Что касается Марии-Антуанеты, то о ней
говорили, что она приехала в Париж из-за Луи (т. е. Людовика), тогда как позднее
Мария-Луиза приехала из-за Наполеона31. Несмотря на все ужасы революции, этот
легкомысленный народ, живущий изо дня в день, вспоминает об этой эпохе, лишь как
о времени, когда чувствовался недостаток в топливе и освещении и когда соседи
поочередно приносили друг к другу вязанку хвороста, чтобы поболтать при огне.
Французы ослепляли наших предков модами, вкусом, нравами, языком; нас —
политической и религиозной свободой, а затем военными успехами. Это — греки, но
только в профиль! Греки и римляне победили другие народы своим языком; так же
поступили и французы, язык которых царит в Европе. Французской веселости, для
которой у немцев нет специального слова, так как им незнаком самый предмет, надо
искать не в Париже, а по ту сторону Луары и Жиронды. Какая тишина была в наших
деревнях, когда через них проходили немецкие войска! Но лишь только появились
французы, и лишь только они успевали удовлетворить первым требованиям голода и
жажды, деревня обращалась в настоящую ярмарку… Их незнание географии, их
равнодушие ко всему иностранному, их национальное фанфаронство и хвастовство —
достойны смеха; этим объясняется ненависть к ним других народов, которая
проявлялась гораздо ранее революции и на которую они ответили великодушием, так
как с 1789 г. хотят брататься со всем миром. Наряду со многим дурным, мы обязаны
этой нации многим хорошим. В какой другой стране, спрашиваю я вас, иностранец
бывает встречен, обласкан и может поступать по своему усмотрению, как в этой
веселой, радушной, предупредительной Франции? И так было всегда, даже в эпоху,
когда все французы считали себя великими людьми и героями, даже когда гениальный
Бюлов называл их амазонками. Мы были угнетаемы и тиранизируемы ими в течение
двадцати лет; но — положа руку на сердце — если бы мы, когда мы говорим на их
языке, могли хотя в слабой мере симпатизировать их уму и их живости, каких
великих вещей не предприняли бы мы вместе с ними? Кто хочет оценить любезность
французов, пускай отправится недели на две в Лондон».
В гораздо более недавнее время, Вагнер в своем письме к Габриелю Моно говорил:
«я признаю за французами удивительное умение придавать жизни и мысли точные и
изящные формы; о немцах же я скажу, напротив того, что они кажутся мне тяжелыми
и бессильными, когда стараются достигнуть этого совершенства формы… Я хотел
бы, чтобы немцы показали французам не карикатуру французской цивилизации, а
чистый тип истинно оригинальной и немецкой цивилизации. Осуждать с этой точки
зрения влияние французского ума на немцев — не значит осуждать самый
французский ум… В каком недостатке всего более упрекают ваших
соотечественников самые образованные и свободомыслящие французы? В незнании
иностранцев и в вытекающем отсюда презрении ко всему нефранцузскому. Результатом
этого у нации являются кажущиеся тщеславие и надменность, которые в данный
момент должны быть наказаны. Но я прибавляю, с своей стороны, что этот
недостаток должен быть извиняем французам, потому что у их ближайших соседей,
немцев, нет ничего, что могло бы заставить их изучать цивилизацию, отличную от
их собственной».
Это однообразие в суждениях о нашем национальном характере доказывает, как
справедливо замечает Гран-Картрэ, «что существует немецкая манера рассуждать о
всем французском, которой поддаются даже самые просвещенные умы». Так, когда
Гиллебранд говорит, что власть приличий у нас стоит выше всего, что все
добродетели французов носят в высшей степени общественный характер, что нигде
так не распространена честность, что отношения между слугами и господами у нас
превосходны, что любовь к порядку — выдающаяся черта нашего характера, что
кухня и туалет — два жизненных вопроса для французской хозяйки дома, что
француз в высшей степени чувствен, но на свой особый манер, что для этого по
преимуществу общественного существа религия — скорее партийная страсть, нежели
глубокая вера, что француженка — «артистка в разговоре» и т. д., он только
повторяет, что могли бы сказать Арндт, Коцебу, мадам Ларош, Гуцков, Ида Коль и
другие. Но Гиллебранд, для которого не прошло безнаказанно его двадцатилетнее
пребывание во Франции, признает еще, что «француз способен на самую благородную,
бескорыстную и преданную дружбу, чего многие не признавали за ним», что он
«более обязателен и услужлив, чем германец», что он экономен по преимуществу,
что «супружеская неверность реже встречается у него, чем это можно было бы
думать на основании известной литературы». Отделяя хорошее от дурного,
Гиллебранд находит много общего между французом и ирландцем: та же любезность,
говорит он, та же общительность, тот же ум, та же грация, то же хвастливое
добродушие. Но, «раз человеку не достает руководительства и правила, он мечется,
как безумный, по воле всех ветров».
Мариус Фонтан посещает в 1870 г. главнейшие северные и восточные города Франции,
объезжает поля сражений, записывая свои наблюдения и все слышанное им от других.
Он встречает прусских офицеров, восторженно отзывающихся о французах, а особенно
одного, который говорит ему: «я должен признать, что вступал в дружеские
отношения со всеми семьями, у которых оставался более недели. Я покинул со
слезами на глазах мою последнюю квартиру в Нормандии и поддерживаю переписку со
многими из моих хозяев. Я живу во Франции девять месяцев и не только не встретил
ни малейшей невежливости, но, напротив того, встречаю любезности и внимание

всякого рода». В другом месте, в Седане, высший офицер, превосходительство,
также с похвалой говорит ему о французах и француженках. «Они могут быть
болтливы, хвастливы, плохие политики; но они деликатны, умны, мужественны; и в
этот раз они храбро сражались. Было бы трудно доказать их физический упадок.
Если они действительно распутны, то они были такими всегда. А женщины? Я вас
уверяю, что французская женщина нисколько не упала ни в физическом, ни в
нравственном отношении. Большинство из тех, с которыми я встречался, производили
на меня импонирующее впечатление. Кокетки! Но что это значит? В них есть что-то
пикантное и блестящее; приветствие и комплимент еще имеют для них большое
значение; они любят веселье и удовольствия, но наряду с этим они очень хорошо
понимают серьезные стороны жизни, трудолюбивы, экономны, религиозны и отличаются
хорошей нравственностью».
Известно, как Карл Фохт, отвечая на нападки Моммзенов и Фишоров, возвысил голос
в пользу побежденной Франции в своих Политических Письмах. «Услуги, оказанные
Францией европейской цивилизации даже при правлении Наполеонов, так значительны,
— говорит он, — ее содействие прогрессу и культуре нашего времени настолько
необходимо, что, несмотря на все совершенные ею ошибки и на всю ответственность,
навлеченную ею на себя, симпатии возвращаются к ней, по мере того как судьба
наносит ей свои удары. Все декламации нашей прессы по поводу деморализации и
нравственной испорченности Франции, даже ее действительные преступления
бессильны против этого: симпатии берут верх и будут брать все более и более… Я
говорю себе, что Европа без Франции была бы хилой, что без нее нельзя обойтись и
что в случае, если бы она исчезла, ее должны были бы заменить другие, менее
способные играть ее роль. Эти французы составляют нечто, и всякий, отрицающий
это, вредит самому себе».
КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ
ВЫРОЖДЕНИЕ ИЛИ КРИЗИС
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ВЛИЯНИЕ СУЩЕСТВУЮЩЕЙ ФОРМЫ ЦИВИЛИЗАЦИИ, ВОЙН И ПЕРЕСЕЛЕНИЙ В ГОРОДА
Вырождение может быть физиологическим или психологическим. В первом случае оно
отзывается на темпераменте и органическом строении, т. е. на условиях
жизнеспособности и плодовитости. Существует мнение, что французский народ
вырождается в этом направлении. Но, прежде всего, многие из явлений,
указывающих, по-видимому, на ослабление темперамента или организма французской
нации, — лишь усиленное проявление общих последствий, вызываемых у всех народов
современной цивилизацией, которую, впрочем, также считают общей причиной
вырождения. Вместе с возрастающим разделением труда, продуктом промышленного и
научного прогресса, различные функции ума и тела упражняются неравномерно,
происходит переутомление или вредная работа в одной части и недостаточное
упражнение или полное бездействие в другой; отсюда и частичное разрушение
различных органов, общее расстройство здоровья, нарушение равновесия в
организме, в темпераменте, в характере. Мозг или скорее некоторые его области
часто слишком возбуждены, в то время как остальное тело в пренебрежении. «Во
многих отношениях, — говорит английский физиолог Балль, — воспитание и
цивилизация способствуют энервации и ослаблению организма, подрывают природные
силы и здоровье человеческого существа». Алкоголь, табак, чай, кофе, чрезмерный
умственный труд, бессонные ночи, излишества в удовольствиях, сидячая жизнь,
искусственное поддерживание существования слабых и многие другие причины вредят
в новейшее время органическому строению и темпераменту. Вместе с ростом
цивилизации подбор происходит все более и более в пользу ума, а результатом
этого является ослабление в подборе наиболее крепких организмов. Работник,
слабый физически, но смышленый и образованный, достигнет лучшего положения; ему
будет легче жениться и оставить потомство; напротив того, крепко сложенный и
более сильный работник будет прозябать на низших должностях и часто умрет
бездетным. Отсюда, по истечении известного времени, нарушение равновесия в
народном организме в пользу мозга и в ущерб некоторым свойствам, более
приближающимся к животной жизни. К несчастью эти «животные» свойства являются
также основой воли, если рассматривать последнюю с точки зрения количества
энергии, а не ее качества или направления. Можно следовательно опасаться, чтобы
ослабление физических сил не повлекло за собой известного упадка моральной
энергии: мужества, пыла, постоянства, твердости — всего, что зависит от
накопления живой и движущей силы. Ум обостряется вместе с нервами, а воля
ослабляется с ослаблением мускулов. Тогда необходимо, чтобы сила характера была
заменена силой идей; но если к несчастью и в самых идеях царствует беспорядок,
то он не может не отразиться и на поведении.
Как мы уже сказали, во всех цивилизованных обществах высшее положение и средства
жизни обеспечиваются в борьбе за существование не нормальным строением
организма, а часто именно ненормальным развитием некоторых специальных
способностей, полезных для промышленности, искусства или какой-либо общественной
функции. Тогда тот или другой частный общественный интерес подчиняет себе
физиологический интерес расы, интерес нормального строения индивидуума.
Нарушения равновесия между различными способностями, развитие одних и атрофия
других встречаются повсюду все чаще и чаще, потому что из них можно извлечь
непосредственную пользу. Опасность лежит именно в этой полезной стороне; это
более отдаленная опасность, но она несомненна. Существуют условия равновесия,
отступить от которых раса не может, не жертвуя, ради потребностей настоящего,
своей будущей жизнеспособностью. Если мы не можем, по совету Руссо, вернуться к
лесной жизни, то мы должны по крайней мере поддерживать телесное здоровье, чтобы
иметь здоровую душу. Но к сожалению мы не то видим в действительности. Условия
современной цивилизации не похожи на условия жизни античных обществ и грозят
несомненными опасностями расе. В прежние времена слабая физическая организация
чаще всего влекла за собой устранение потомства; в настоящее время самым хилым и
самым недостойным индивидам предоставлена полная свобода размножаться; кроме
того их потомство ограждается всеми способами от естественного вымирания. В
конце концов, как замечают дарвинисты, получается борьба между соперничающими и
ничем несдерживаемыми способностями размножения. Индивидуум, стоящий нравственно
выше других, все более и более сторонится этой борьбы, предоставляя размножаться
низшим элементам. Таким образом подбор действует в обратном смысле, в пользу
всего худшего.
Прибавим к этому, что наследственность гораздо успешнее передает дурные
приобретенные привычки, нежели хорошие. Она скорее передает безумие и невроз,
чем предшествовавшую им силу мозга. Она увековечивает и усиливает повреждения в
органах цивилизованного человека, как, например, близорукость. «Могучая для зла
и медленная для добра», она быстро сообщает эпилепсию морским свинкам, но скупо
передает приобретения гения. Вследствие этого естественный или искусственный
подбор наиболее способных индивидов, вопреки всему противодействующему ему в
настоящее время, еще надолго останется «единственным средством гарантировать
расу от возрастающего стремления к вырождению, которое в конце концов поглотило
бы все выгоды цивилизации» (Балль).
Тем, кто жалуется на частое появление в настоящее время конституционных и
нервных заболеваний, оптимисты отвечают, что не следует судить о действительном
числе больных по статистическим сведениям и беспрерывно обогащающимся спискам
болезней современной медицины. Наши ученые констатировали множество болезней,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39