Рубрики: ПСИХОЛОГИЯ

разнообразная литература по психологии

Афоризмы житейской мудрости

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Артур Шопенгауэр: Афоризмы житейской мудрости

4) Насколько постыдно быть обруганным, настолько почетно
быть оскорбителем. Хотя бы на стороне противника были истина,
право, разум и логика, но обругай я его — и всего этого он
лишается, право и честь оказываются на моей стороне, его же
честь утрачена, пока он не восстановит ее, притом не правом, не
доказательствами, а выстрелом или ударом. Поэтому грубость
является фактором, заменяющим, перевешивающим в вопросах чести
все остальные; прав тот, кто грубее. Какую бы глупость,
мерзость, какую бы гадость ни учинил человек, все это
стирается, легитимируется грубостью. Если кто-либо в споре или
беседе выкажет более правильное понимание вопроса, большую
правдивость, больший ум и сделает более верный вывод, чем мы,
или вообще обнаружит внутренние достоинства, отсутствующие у
нас, — то стоит нам его оскорбить, нагрубить ему, и все
преимущества пропали, наше собственное убожество забыто и наше
превосходство над ним считается доказанным. Грубость — это
наисильнейший аргумент, против которого не устоит никакой ум,
разве что противник избирает тот же метод и вступает с ним в
благородный поединок на этом оружии. Если он этого не сделает
— мы победили, честь на нашей стороне; истина, ум, знание,
остроумие — устранены и уступают дорогу грубости. Поэтому

с их собственным, или обнаружит больше ума, чем имеется у них,
— сейчас же принимают боевую позицию; если в каком-либо споре
у них не хватает аргумента, они принимаются за грубости,
которые сослужат ту же службу и к тому же легче могут быть
придуманы; в результате они уходят победителями. — Отсюда
видно, насколько справедливо, что этот принцип чести
облагораживает общество.
Положение это выводится из следующего основного принципа,
составляющего ядро, центр всего кодекса.
5) Верховное судилище, к которому в последнюю очередь
следует обращаться со всеми недоразумениями в вопросах чести —
это физическая сила, животность. Всякая грубость есть в
сущности апелляция к животности; уклоняясь от борьбы разума и
нравственного права, она признает только борьбу физической
силы; борьба эта ведется человеческой породой (которую Франклин
называл «породой изготовляющей орудия») специально для этой
цели изготовленным оружием, в форме дуэли, и на такое решение
спора уже нет апелляции. Этот принцип может быть характеризован
термином «кулачное право»; поэтому рыцарская честь должна бы
называться «кулачной честью» — Faustehre.
6) Выше мы видели, что гражданская честь крайне щепетильна
в вопросах имущества, принятых на себя обязательств ч данного
слова; рассматриваемый же ныне кодекс оказывается весьма
либеральным в этих пунктах. Есть только одно слово, которое
нельзя нарушать — это то, к которому прибавлено «клянусь
честью»; следовательно, остается предположить, что всякое
другое слово можно нарушать. Но даже и при нарушении «честного
слова» честь еще может быть спасена тем же универсальным
средством — дуэлью, дуэлью с тем, кто утверждает, что было
дано это «честное слово». — Есть далее только один долг,
который должен быть непременно уплачен — долг карточный,
называемый поэтому долгом чести; остальные долги можно вовсе не
платить — рыцарская честь от этого не пострадает.
Каждый нормальный человек поймет сразу, что этот
оригинальный и смешной варварский кодекс чести вытекает отнюдь
не из сущности человеческой натуры, не из здравого понимания
людских отношений. Это подтверждается крайне ограниченной
сферой его применения; таковой является исключительно Европа, и
то лишь со Средних веков, притом только среда дворянская,
военная и подлаживающиеся к ним слои. Ни греки, ни римляне, ни
высоко цивилизованные народы Азии древней и новой эпох не имеют
понятия об этой чести и ее принципах. Для них нет иной чести,
кроме той, которую я назвал гражданской.
Все они ценят человека по тому, что он обнаружил в своих
действиях, а не по тому, что взболтнет про него какой-нибудь
вздорный, развязный язык. Всюду у них то, что скажет или
сделает человек, может погубить только его честь, но не
чью-либо иную. Все они видят в ударе только удар; лошадь или
осел ударяют только сильнее — вот и все. Иногда удар может
раздражить, и будет отмщен на месте; но честь здесь ни при чем;
никто не станет подсчитывать удары, обиды и число потребованных
и не потребованных «сатисфакций». Народы эти в храбрости, в
презрении к жизни не уступают нациям христианской Европы. Греки
и римляне были в полном смысле героями, но о «point d’honneur»
они и понятия не имели. Поединок был у них делом не благородных
классов, а презренных гладиаторов, бежавших рабов,
приговоренных преступников, которых, по очереди с дикими
зверями, натравляли друг на друга на потеху толпы. На заре
христианства гладиаторские игры исчезли; при его торжестве их
место заняла — под личиною Божьего суда — дуэль. Если эти
игры были жесткой данью, отдаваемой всеобщей страсти к
зрелищам, то дуэль — та же дань, выплачиваемая предрассудку,
но уже не преступниками и рабами, а свободными, благородными
людьми.
Множество дошедших до нас данных свидетельствуют, что
древние были свободны от этого предрассудка. Когда один из
тевтонских вождей вызвал Мария на поединок, этот герой ответил:
«если тебе надоела жизнь, можешь повеситься» и предложил ему
подраться с одним знаменитым гладиатором. У Плутарха (Them. 11)
мы читаем, что начальник флота, Еврибиад, споря с Фемистоклом,
взялся за палку, чтобы его побить, на что тот и не подумал
обнажить меча, а просто сказал: «бей, но выслушай меня». Как
будет огорчен «человек чести», не найдя никаких указаний на то,
что г. г. афинские офицеры немедленно же после этого заявили о
своем отказе служить под начальством Фемистокла!

Правильно заметил один из новых французских писателей:
«тот кто осмелился бы сказать, что Демосфен был честным
человеком, вызвал бы улыбку сожаления; о Цицероне же и говорить
нечего» (Soirees Litterai res par С. Durand Roven 1828. Vol. 2,
p. 300). Далее, Платон (de leg. IX поел. 6 стр. и XI, р. 131) в
главе, трактующей об оскорблениях, ясно показывает, что древние
не имели и представления о принципах рыцарской чести. Сократа
вследствие многих его диспутов часто оскорбляли действием, что
он спокойно переносил: получив раз удар ногой, он хладнокровно
отнесся к этому и удивил обидчика словами: «разве я пошел бы
жаловаться на лягнувшего меня осла?» (Diogen. Laert. Il, 21).
Другой раз ему сказали: «разве тебя не оскорбляют ругательства
этого человека», на что он ответил: «нет, ибо все это не
приложимо ко мне» (ib. 36). Стобеус (Florileg. ed.
Gaоsford. Vol. 1, p. 327 — 330) сохранил длинный отрывок
Музония, из коего видно, как древние смотрели на обиду: иного
удовлетворения как суд они не знали, а мудрецы даже и к нему не
обращались. Что древние искали удовлетворения за пощечину лишь
судом, — это видно из Gorgia Платона (стр. 86); там же
приводится и мнение об этом Сократа (стр. 133). То же
подтверждает рассказ Гелиуса (XX, I) о некоем Луции Верации,
забавлявшемся тем, что он без всякого повода давал пощечины
всем встречавшимся на улице гражданам и с целью избежать
судебной процедуры водил за собой раба с мешком медных денег,
из которого пораженному прохожему выплачивал законом
установленные 25 ассов. — Кратес, знаменитый циник, получил от
музыканта Никодрома столь сильную оплеуху, что его лицо
распухло и покрылось синяками. Тогда он прикрепил ко лбу
дощечку с надписью «Nicodromus fecit» «и этим покрыл позором
флейтиста, так грубо обошедшегося (Diog. Laert. VI, 33) с
человеком, которого обожали все афиняне (Apul. Hor. р. 126). У
нас имеется еще на эту тему письмо избитого в Синопе пьяными
греками Диогена к Мелезиппу, где он говорит, что «это для него
неважно» (Nota Casaub. ad Diog. Laert. VI, 33). — Сенека в
книге «De constantia sapientis» с X главы и до конца подробно
рассматривает оскорбления и приходит к тому выводу, что мудрец
не должен обращать на них внимания. В XIV главе он говорит:
«что делать мудрецу, получившему пощечину? — То же, что сделал
в этом случае Катон: он не рассердился, не пожаловался, не
возратил ее, — он просто отрицал ее».
Да, скажете вы, то были мудрецы. А мы, значит, тупицы? —
Согласен.
Мы видели, что древним совершенно незнаком рыцарский
кодекс чести; они всегда и во всем проводили непосредственный,
естественный взгляд на вещи и не поддались гипнозу этих мрачных
и пагубных ухищрений. Поэтому в ударе по лицу они видели лишь
то, что он есть на самом деле — небольшое физическое
повреждение. Уже позднее пощечина сделалась катастрофой и
излюбленной темой трагедий; как, напр.. в Корнелевском «Сиде» и
в немецкой драме, названной «Сила обстоятельств» тогда как ее
следовало бы назвать «Сила предрассудка». Если в Пражском
Национальном Собрании дают кому-либо пощечину, то это гремит по
всей Европе.
«Людям чести», расстроенным приведенными воспоминаниями о
классическом мире и примерами из древнегреческих эпох. я
посоветую в виде противоядия прочесть в «Jaques, le fataliste»
Дидро историю Деглана — великолепнейший образец рыцарской
чести, который их утешит и удовлетворит.
Из сказанного достаточно ясно, что рыцарская честь не
первична, не заложена в основу человеческой натуры. Ее принципы
— искусственны; их происхождение нетрудно открыть. Эта честь
— порождение тех времен, когда за кулаком признавалось большее
значение, чем за мозгами, и попы держали разум в оковах, — т.
е. Средних веков и их пресловутого рыцарства. В те времена Бога
заставляли не только заботиться о нас, но и судить нас. Поэтому
сложные процессы решались судом Божьим — ордалиями; дело
сводилось, за редким исключением, к поединкам, которые
происходили не только между рыцарями, но и между бюргерами, как
это показывает великолепная сцена у Шекспира (Henry VI, р. II,
А.2, Se. 3).
На любое судебное решение можно было аппелировать к высшей
инстанции — к Божьему суду, поединку. Собственно говоря, этим
путем судебное полномочие отдавалось вместо разума физической
силы и ловкости — т. е. чисто животным свойствам; вопрос о
праве решался на основании не того, что сделал человек, а того,
что с ним случилось — совершенно в согласии с ныне действующим
принципом чести. Тому, кто сомневается в этом происхождении
дуэли, советую прочесть отличную книгу J. Mellingen «The
history of Duelling» 1849. Даже поныне среди людей,
исповедывающих принципы рыцарской чести — кстати сказать редко
бывающих образованными и мыслящими — можно встретить таких,
которые в исходе дуэли видят Божье решение по поводу вызвавшего
ее спора; конечно, такое мнение объясняется наследственной
передачей его от средневековой эпохи.
Таков источник рыцарской чести; тенденция ее по
преимуществу та, чтобы путем угрозы, физического насилия
принудить человека к внешнему изъявлению того уважения,
приобрести которое в действительности кажется или слишком
трудным или излишним. Это почти то же самое, как если бы, рукою
нагревая шарик термометра, на основании поднятия ртути стали бы
доказывать, что наша комната натоплена. При ближайшем
рассмотрении суть дела сводится к следующему: тогда как
гражданская честь, как сообразующаяся с потребностью в мирном
общении с другими, состоит в мнении этих других о том, что мы,
безусловно уважая права каждого, и сами заслуживаем полного
доверия, — честь рыцарская заключается в мнении, что нас
следует бояться, так как мы решились ревниво охранять наши
собственные права. Мысль, что важнее внушать страх к себе, чем
доверие, была бы, пожалуй, правильна (на людскую справедливость
ведь нечего много рассчитывать) если бы мы находились в
первобытном состоянии, когда каждый непосредственно защищал
себя и свои права. Но при цивилизации, когда государство взяло
на себя охрану нашей личности и собственности, это положение

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Афоризмы житейской мудрости

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Артур Шопенгауэр: Афоризмы житейской мудрости

наконец, пошло. Злобу или ненависть нельзя обнаружить иначе,
как действием. Это удастся тем лучше, чем основательнее мы
воздерживались от первого. Ядовитыми бывают лишь животные,
имеющие холодную кровь.
46) Старинное правило светских людей: parler sans accent.
— «говорить без выражения» означает, что следует предоставлять
уму собеседников разбирать то, что мы сказали: ум их
медлителен, и пока он справится с нашими словами, мы успеем
уйти далеко. Напротив, «говорить с выражением» — значит,
обращаться к чувству — и тогда происходит обратное. Иному
можно без непосредственной опасности наговорить поразительной
ерунды, лишь бы все было сказано вежливо и дружеским тоном.

Г. Наше отношение к общему ходу мировых событий и к судьбе

47) В какие бы формы не облекалась человеческая жизнь,
элементы ее всегда одни и те же, и потому сама она в
существенных чертах всюду одинакова, протекает ли она в лачуге,
при дворе, в монастыре или в полку. Как бы разнообразны ни были
события, происшествия, удачи и неудачи жизни, все же они
напоминают кондитерские печения: им приданы разнообразнейшие
замысловатые формы, но все они сделаны из одного теста; так же
и события, происшедшие с одним, похожи на происшествия в жизни
другого гораздо более, чем это нам кажется во время рассказа о
них. События нашей жизни похожи на картины в калейдоскопе, где
при каждом обороте мы видим нечто новое; на самом же деле —
это все одно и то же.
48) Древний мудрец заметил совершенно справедливо, что
есть три мировых силы: разум, сила и счастье. Я полагаю, что
последняя сила — самая могущественная. Наш жизненный путь
можно уподобить пути корабля. Судьба — то благосклонная, то
недружелюбная — играет роль ветра, то быстро подвигая нас
вперед, то отбрасывая далеко назад, причем наши усилия и
действия могут лишь слабо бороться с нею. Наши усилия играют
роль весел; лишь только благодаря долгой работе на них нам
удается продвинуться несколько вперед, как внезапный порыв
ветра настолько же отбрасывает нас назад. Если же ветер
благоприятен, то он так быстро двигает нас, что в веслах нет
надобности. Это могущественное влияние счастья неподражаемо
выражено в испанской пословице: «достань счастье для твоего
сына и тогда смело кидай его в море».
Правда, что случай — это злая сила, подпадать под влияние
которой следует по возможности реже. И однако, кто тот
единственный благодетель, который, даруя нам что-либо, ясно
дает понять при этом, что мы не можем предъявлять никаких прав
на его дары, что этим дарам мы обязаны отнюдь не собственным
достоинствам, а исключительно его милости и доброте, и что
именно в этом мы можем почерпнуть радостную надежду и впредь
получать некоторые незаслуженные блага? Благодетель этот —
случай, умеющий с царственным величием убедить, что любая
заслуга бессильна и ничего не значит пред его милостью или
гневом.
Когда оглядываешься на свой жизненный путь, обозреваешь
запутанные, как в лабиринте, ходы его и видишь, как много
счастья нами упущено и сколько несчастий навлечено нами же, то
легко можно зайти слишком далеко в упреках самому себе. Но ведь
жизнь наша не всецело строится нами самими, а есть продукт двух
факторов, а именно: ряда событий и совокупности наших решений;
оба эти фактора постоянно скрещиваются между собою, меняя друг
друга. К тому же в том и в другом наш горизонт крайне
ограничен: мы не можем заранее предугадать наши решения, а тем
паче предвидеть грядущие события; из тех и других нам известны
только те, которые совершаются в данный момент. Поэтому, пока
наша цель далека, мы не можем держать путь прямо на нее, в
лучшем случае можем направляться лишь приблизительно в ее
сторону, часто прибегая к лавированию. Все, что мы можем
сделать — это принимать решения, сообразуясь с условиями
данного момента, в надежде, что удастся остановиться на таком
решении, которое приведет нас ближе к главной цели. Таким
образом, внешние события и наши главнейшие намерения — это две
силы, действующие в разных направлениях, диагональ же их — это
наш жизненный путь. — Теренций сказал: «с жизнью человеческой
то же, что с игрою в кости: если не выпадет та, какую мы
желали, то надо использовать ту, которая выпала» (вероятно, он
имел в виду что-либо вроде игры в триктрак). Короче говоря —
судьба тасует карты, а мы играем. Но удобнее всего пояснить мое
воззрение в этом вопросе следующим сравнением. Жизнь подобна
игре в шахматы: мы создаем известный план, но он находится в
зависимости от того, что угодно будет сделать партнеру в игре,
и судьбе — в жизни. Изменения, происходящие вследствие этого с
нашими планами, обыкновенно настолько значительны, что при
самом исполнении от плана сохраняются несколько основных черт.
Впрочем, в нашей жизни есть еще нечто, что важнее всего
этого. Это та весьма тривиальная, часто подтверждающаяся
истина, что мы нередко бываем глупее, чем полагаем; напротив,
оказаться умнее, чем нам казалось — это открытие чрезвычайно
редкое и возможно лишь впоследствии, задним числом. В нас есть
нечто поумнее головы. В важных вопросах, в серьезнейших
жизненных делах мы действуем не столько по ясному сознанию
того, что правильно, а по некоему внутреннему импульсу,
пожалуй, даже инстинкту, коренящемуся в последних глубинах
нашего «я» — и лишь позже подгоняем наш образ действий к
ясным, хотя и неглубоким, приобретенным, а то и просто
позаимствованным понятиям, под общие правила, чужие примеры и
т. д.; недостаточно усваивая, что нельзя всех подгонять под
одну мерку, мы часто бываем несправедливы к самим себе. Лишь к
концу выясняется, кто был прав, а потому, только счастливо

достигнув старости, мы способны обсудить объективную и
субъективную сторону вопроса.
Быть может, этот внутренний импульс руководит незаметно
для нас пророческими снами, забываемыми при пробуждении,
которые именно потому, что не доходят до нашего сознания,
сообщают жизни ту равномерность, то драматическое единство,
какого не могло бы ей придать столь шаткое, неуверенное и часто
меняющееся мозговое сознание, и вследствие коего, напр. тот,
кто призван к какой-либо великой деятельности, уже с юности
втайне ощущает в себе это призвание и трудится для воплощения
его подобно пчеле, строящей улей; для рядового же человека этот
импульс служит инстинктивным самосохранением, без которого
человек погиб бы. — Действовать по абстрактным принципам —
трудно и удается лишь после долгого упражнения, да и то не
всегда; к тому же сами принципы часто несостоятельны. Зато у
каждого есть известные врожденные конкретные принципы, вошедшие
ему в плоть и кровь и составляющие результат всех его
размышлений, ощущений и желаний. Он сам не знает их обычно in
abstracto, и лишь озираясь на прошедшее, виды, что он им всегда
следовал и был управляем ими, как невидимыми нитями. Смотря по
тому, каковы эти принципы, они дают человеку счастье или горе.
49) Следовало бы всегда иметь в виду влияние времени, и
изменчивость вещей, и потому, переживая что-либо в настоящем,
тотчас же воображать противоположное этому — т. е. в счастье
вспоминать о беде, в дружбе — о вражде, в хорошую погоду — о
дурной, в любви — о ненависти, при доверчивости — об измене и
раскаянии, — и наоборот. В этом заключается неиссякаемый
источник житейской мудрости: мы во всем были бы осторожны и не
так легко вдавались в обман; в большинстве случаев этим мы
только предваряли бы действие времени. — Но, пожалуй, нет ни
одного знания, для которого опыт был бы так необходим, как для
правильной оценки непостоянства и изменчивости вещей. Так как
каждое состояние, пока оно длится, необходимо и существует с
полным правом, то нам кажется, что каждый год, каждый месяц,
каждый час сохранит навеки это право на существование. Но на
деле он его не удерживает, и вечным оказывается лишь
изменяемость. Тот умен, кого не обманывает кажущееся
постоянство, и кто к тому предвидит направление, в каком
произойдут ближайшие изменения31. Если же, напротив, люди
считают обычно временное положение вещей или данное течение
событий постоянным, то это происходит оттого, что имея пред
глазами следствия, они не видят причин, а в них-то именно и
кроется зародыш предстоящих изменений, всецело отсутствующий в
действии, которое только людям и понятно. Основываясь на этом
действии, они предполагают, что раз неизвестные им причины
смогли произвести эти действия, то они способны также сохранить
их в неизменном виде. При этом люди выгадывают в том, что если
они ошибаются, то всегда сообща: а потому и являющиеся
следствием ошибки несчастья постигают их всегда вместе, тогда
как мыслящая голова, раз ошибшись, должна в одиночестве нести
ответственность. — Кстати сказать, в этом — подтверждение
моего тезиса, что ошибка всегда заключается в выводе причины из
следствия (см. Мир как воля и пр., т. I).
Однако, предварять время следует лишь теоретически,
предвидением его действия, но не практически, не забегая
вперед, не требуя раньше времени того, что должно придти со
временем. Тот, кому вздумается так поступать, испытает, что нет
злейшего, более беспощадного ростовщика, как именно время, и
что если требовать с него уплаты до срока, то оно возьмет за
это большие проценты, чем жиды. Можно, напр., негашеной
известью и жарою настолько ускорить рост дерева, что оно в
несколько дней даст листву, расцветет и принесет плоды; но
после этого оно погибает. — Если юноша в 18 лет будет вести,
хотя бы всего несколько недель, такую интенсивную половую
жизнь, какая нормальна лишь в тридцатилетнем возрасте, то
время, пожалуй, даст ему аванс, но за это придется заплатить
частью сил последующих лет жизни. — Существуют болезни, от
которых основательно можно излечиться лишь дав им возможность
протекать своим порядком, отчего они исчезают сами собою, не
оставляя никаких следов. Если же мы желаем выздороветь именно
сейчас, то время и здесь принуждено будет дать нам аванс, и
болезнь проходит, но проходит ценою слабости и хронического
недомогания на всю жизнь. — Если в военное время или во время
смуты нужны деньги, нужны тотчас же, немедленно, именно сейчас,
то приходится продавать недвижимое имущество или
государственные бумаги за 1/3 их цены, а то и еще дешевле,
тогда как предоставив действовать времени, переждав несколько
лет, мы получили бы за них настоящую цену; но и тут мы
вынуждаем у времени аванс. — Или, напр., нужны деньги для
далекого путешествия; за один или два года эту сумму можно было
бы скопить из доходов; но ждать не хочется, нужную сумму мы
занимаем или берем ее из капитала; опять-таки время дает аванс.
Процентом оказывается запутанность кассы, постоянный и все
возрастающий дефицит, от которого уже не отделаться. — Таково
ростовщичество времени — каждый, кто не ждет, становится его
жертвой. Ускорять мирное течение времени — предприятие,
обходящееся очень дорого. Остерегайтесь задолжать времени
проценты.
50) Характерная, весьма часто сказывающаяся в обыденной
жизни разница между заурядными и умными людьми заключается в
том, что первые, обсуждая и оценивая возможные опасности всегда
справляются и принимают в расчет только то, что уже произошло в
этом отношении; вторые же, наоборот, обсуждают что могло бы
случиться, памятуя испанскую пословицу: «что не случается за
целый год, то может произойти в несколько минут». Впрочем, это
вполне естественно: чтобы охватить взглядом то, что может
случиться, для этого нужен разум, — то, что уже случилось,
нуждается, чтобы быть понятным, в одних лишь чувствах.
Нашей заповедью должно быть следующее: приноси жертву злым
духам. Т. е. не следут отступать пред известной затратой труда,
времени, удобств, денег и пред лишениями, если этим можно
закрыть доступ грядущей беде и устроить так, чтобы чем больше
была беда, тем меньше и отдаленнее была бы ее вероятность.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Афоризмы житейской мудрости

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Артур Шопенгауэр: Афоризмы житейской мудрости

отпадает; оно без толку доживает свои дни, как замки и башни
времен кулачного права среди возделанных полей, оживленных
дорог и рельсовых путей.
Вот причина, почему сфера рыцарской чести ограничивается
лишь теми насилиями над личностью, которые или легко, или по
принципу de minimis lex non curat12 совсем не наказуются
государством, как напр. легкая обида или простое
поддразнивание. Занимаясь этими мелочами, рыцарская честь
приписывает личности совершенно несообразную с природой и
жизнью людей ценность, возводя личность в нечто священное,
считает недостаточными судебные кары за незначительные
оскорбления и сама мстит за них, лишая обидчика здоровья или
жизни. Очевидно, это обусловливается чрезмерной гордостью,
возмутительнейшим высокомерием; человек, забывая, что он
представляет собою на самом деле, претендует на абсолютную
неприкосновенность своего имени и на полную безупречность.
Собственно, тот, кто намерен силой охранять себя от всякой
обиды, и провозглашает принцип: «кто обидит или ударит меня —
будет убит», — за одно это достоин быть высланным из страны13.
Люди всячески стараются скрасить это несуразное высокомерие.
Храбрый человек не должен уступать; поэтому каждое легкое
столкновение должно переходить в брань, затем в драку и,
наконец, в убийство; впрочем «шикарнее» пропустить
промежуточные фазисы и сразу взяться за оружие. Подробности той
процедуры регулируются крайне педантичной системой, рядом
законов и правил — поистине трагический фарс, храм,
воздвигнутый во славу глупости. — Здесь ошибочен самый
отправной пункт: в незначительных вопросах (вопросы серьезные
отдаются на решение суда) из двух бесстрашных людей один всегда
должен уступить: это тот, кто умнее; если же дело касается
одних только мнений, то им и заниматься не стоит.
Доказательством тому является народ, или вернее, те
многочисленные классы общества, которые не исповедуют рыцарской
чести и среди коих распри протекают естественным образом. Среди
этих классов убийство в 1000 раз реже, чем среди высших,
преклоняющихся пред принципом рыцарской чести и составляющих
какую-нибудь 1/1000 всей нации; здесь даже драки бывают редко.
Утверждают иногда, что краеугольным камнем хорошего тона и
добрых нравов общества является именно этот принцип рыцарской
чести и дуэль, преграждающая якобы всякое проявление грубости и
необузданности. Однако в Афинах, в Коринфе, в Риме без сомнения
было хорошее, даже очень хорошее общество, встречался и хороший
тон, и добрые нравы, и все это без всякого участия рыцарской
чести. Правда, там, — не так как у нас — женщины не играли
первой роли в обществе. Главенство женщин не только придает
разговорам фривольный, пустой характер, не допуская никакой
серьезной, содержательной беседы, но и способствует, без
сомнения, тому, что в глазах общества пред личной храбростью
отступают на задний план все другие достоинства; тогда как в
сущности храбрость — это подчиненная, «унтер-офицерская»
добродетель, в которой нас к тому же превосходят звери, почему
и говорят, напр., «храбр как лев». Даже больше: вопреки
приведенному уверению, принцип рыцарской чести часто
покровительствует как бесчестности и гадости, так и более
мелким свойствам: невоспитанности, самообожанию и лености; ведь
мы часто потому не мешаемся в разные паскудные дела, что ни у
кого нет охоты рисковать жизнью ради наказания виновных. — Мы
видим, что сообразно с этим дуэль процветает и практикуется с
особенной кровожадностью именно в той нации, которая в
политических и финансовых делах обнаружила недостаток истинной
честности; насколько приятны частые сношения с ее гражданами —
об этом знают все, кто это испытал; что касается вежливости и
культурности их общества, то в этом отношении они давно
пользуются дурной славой.
Итак, все приведенные аргументы несостоятельны. С большим
основанием можно утверждать, что как собака лает, когда ее
дразнят, и ласкается, когда ее ласкают, так и человеческой
натуре свойственно на неприязнь отвечать неприязнью, и
сердиться, раздражаться при выражении презрения и ненависти.
Уже Цицерон сказал: «каждое оскорбление причиняет боль, которую
с трудом выносят даже мудрейшие и лучшие люди»; и
действительно, решительно никто (за исключением разве некоторых
смиренных сект) не переносит хладнокровно брани и побоев.
Однако природа наша толкает нас не далее, чем на
соответствующее оскорблению возмездие; она не требует вовсе
карать смерть за упрек во лжи, в глупости или в трусости;
древнегерманская пословица «на оплеуху следует отвечать
кинжалом» — это возмутительнейший рыцарский предрассудок. Во
всяком случае отвечать или мстить за оскорбление — это дело
гнева, а отнюдь не чести и не долга, как это тщатся доказать
апостолы рыцарской чести.
Не подлежит сомнению, что упрек оскорбителен лишь
постольку, поскольку он справедлив: малейший попавший в цель
намек оскорбляет гораздо сильнее, чем самое тяжкое обвинение,
раз оно не имеет оснований. Кто действительно уверен, что ни в
чем не заслуживает упрека, тот может и будет спокойно
пренебрегать ими. Однако принцип чести требует, чтобы он
выказал отсутствующую у него восприимчивость к таким упрекам и
жестоко мстил бы за оскорбления, которые его нимало не
задевают. Очень низкое мнение о своей ценности имеет тот, кто
старается заглушить всякое изъявление скептического к ней
отношения. Поэтому истинное самоуважение внушает нам отвечать
на обиду полным равнодушием, а если это, за недостатком
первого, не удастся, то все же ум и воспитание заставят нас
выказать внешнее спокойствие и скрыть наш гнев. Если бы удалось
отделаться от предрассудка рыцарской чести, так, чтобы никто не
мог рассчитывать путем брани отнять честь другого, или

восстановить свою; если бы каждая неправда, каждая
необузданная, грубая выходка не узаконялась бы готовностью
тотчас же дать удовлетворение, т. е. драться — тогда все бы
скоро поняли, что, раз дело дошло до брани и оскорблений, то
победитель в сущности тот, кто побежден в этой битве; как
говорит Винченцо Монти, обиды тем похожи на духовные процессии,
что возвращаются туда же, откуда вышли. Тогда не было бы
достаточно, как теперь, сказать грубость, чтобы остаться
правым; логика и разум получили бы иное значение, чем в наше
время, когда, прежде чем заговорить, им приходится справляться,
не расходятся ли они с мнениями ограниченных и тупых людей,
досадующих и злящихся на каждом их слове, иначе может
случиться, что умную голову придется поставить в карту против
головы заядлого тупицы. Тогда духовное превосходство получило
бы первенствующее значение в обществе, которое сейчас
принадлежит, хотя и негласно, физической силе и «гусарской»
лихости, и для лучших людей стало бы одним поводом меньше к
тому, чтобы удаляться от общества. Такого рода изменение
породило бы настоящий хороший тон, дало бы дорогу настоящему
хорошему обществу, такому обществу, какое существовало в
Афинах, в Коринфе и Риме. Кто хочет с ним ознакомиться, тому я
посоветую прочесть о пире у Ксенофонта.
Последний аргумент в защиту рыцарского кодекса будет, без
сомнения, гласить так: «если он будет отменен, то можно будет
безнаказанно бить другого». Я отвечу, что, действительно, это
часто случается в 999/1000 того общества, которое не признает
этого кодекса, но ведь никто не умирал от этого, тогда как
среди его приверженцев каждый удар, по общему правилу, влечет
за собою смерть. Впрочем, рассмотрим этот вопрос подробнее.
Я много старался в животной или в разумной природе
человека найти подлинную или хотя бы вероятную основу, почву
столь прочно утвердившегося в части человеческого общества
убеждения в трагическом значении удара; основу, которая не была
бы пустым звуком, а могла бы быть выражена точными понятиями;
но напрасно. Удар был и остается небольшим физическим злом,
которое каждый может причинить другому, чем докажет только, что
он более силен или ловок, или что другой не был настороже.
Больше анализ не дает ничего. Однако, тот же рыцарь, которому
удар человеческой руки кажется величайшим злом, получив в
десять раз более сильный удар от своего коня и еле волочась от
отчаянной боли, будет уверять, что это ничего не значит. Тогда
я подумал, что все дело в человеческой руке. Однако, ведь от
нее же тот же рыцарь получает в бою удары саблей и шпагой и
опять-таки уверяет, что и это пустяки, не стоящие внимания.
Далее, считается, что удары оружием плашмя далеко не так
позорны, как удары палкой, почему еще недавно ими наказывали
кадет; наконец, тот же удар при посвящении в рыцари есть
величайшая честь. Этим я исчерпал все возможные психологические
и моральные причины, и мне остается только счесть этот взгляд
за старый вкоренившийся предрассудок, за лишний пример того,
как легко внушить людям какую угодно-идею. Это подтверждает и
тот известный факт, что в Китае ударами бамбука очень часто
наказываются не только простые граждане, но и чиновники всех
классов; очевидно, что там, несмотря на высокую цивилизацию,
человеческая натура не та, что у нас14.
Простой трезвый взгляд на натуру человека показывает, что
ему так же свойственно драться, как хищным зверям кусаться,
рогатым животным — бодаться; человек — «дерущееся животное».
Поэтому мы возмущаемся, узнавая о редких случаях, когда один
человек укусил другого; получать же удары и наносить их — это
событие столь же естественное, сколь обыденное. Что культурные
люди охотно избегают этого, сдерживают такие порывы — это
легко объяснимо. Но поистине жестоко внушать нации или
какому-либо классу, что полученный удар — ужаснейшее
несчастье, за которое следует отплачивать убийством. На свете
слишком много настоящего зла, чтобы стоило создавать еще и
воображаемые бедствия, приводящие уже к реальным. А этого как
раз и добивается рассматриваемый глупый и пагубный
предрассудок. Я не могу не порицать те правительства и
законодательные учреждения, которые потворствуют ему
стремлением отменить телесные наказания как для штатских, так и
для военных. Они думают при этом, что действуют в интересах
гуманности; на самом же деле как раз наоборот: этим путем лишь
утверждается противоестественное и пагубное безумие,
поглотившее уже столько жертв. При всех проступках, за
исключением тягчайших, прежде всего приходит в голову, а потому
и естественнее всего — побить виновного; кто не слушал
доводов, тот покорится ударам; умеренно побить того, кого
нельзя наказать ни лишением имущества, которого у него не
имеется, ни лишением свободы — ибо нужна его работа — это и
справедливо и естественно. Против этого можно возражать лишь
пустыми фразами о человеческом достоинстве, опирающимися не на
точные понятия, а опять же на вышеприведенный гибельный
предрассудок. Что в нем и заключается истинная подоплека всего
вопроса, это комично подтверждается тем, что еще недавно, в
некоторых странах, для военных плеть была заменена особым
хлыстом, который хотя и причинял такую же физическую боль, но
якобы не унижал и не позорил так, как плеть.
Потворствуя таким образом этому предрассудку, мы
поддерживаем рыцарскую честь, а с нею и дуэль, которую, с
другой стороны, мы стараемся или делаем вид, что стараемся
вывести путем законодательства15. Потому-то этот осколок
кулачного права, пережиток дикой Средневековой эпохи и мог
сохраниться до 19-го века, и поныне марая общество; пора бы от
него отделаться. Ведь не разрешается же в наше время
методическая травля собак или петухов (по крайней мере в Англии
такие травли наказуемы). Людей же против их воли втравливают в
кровавую битву друг с другом; абсурдный предрассудок рыцарской
чести и поклоняющиеся ему представители и апологеты его
обязывают людей биться, как гладиаторов, из-за какого-нибудь
пустяка. Я предлагаю поэтому немецким туристам вместо слова
дуэль — происходящего, вероятно, не от латинского duellum, a
от испанского duelo — горе, жалоба — ввести термин

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Афоризмы житейской мудрости

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Артур Шопенгауэр: Афоризмы житейской мудрости

Самая наглядная иллюстрация к этому правилу — это страховая
премия; она — жертва, открыто и всеми приносимая на алтарь
злому духу.
51) Ни при каком событии не следует слишком ликовать или
горько плакаться, — отчасти вследствие изменчивости всех
вещей, могущей каждую минуту изменить свое положение, отчасти
вследствие возможности ошибки в наших суждениях о том, что
вредно и что полезно: почти каждому случалось горевать о том,
что оказывалось впоследствии его истинным счастьем, и
радоваться тому, что становилось для него источником величайших
страданий. Тот образ мыслей, какой я рекомендую, великолепно
выражен Шекспиром («Конец — делу венец», д. 3, сц. 2).

«Я столько уж ударов испытала,
И радости, и горя, что меня
Внезапностью они не поражают,
Хоть я и женщина».

Вообще, человек, остающийся спокойным при всех несчастьях
доказывает, что ему известно, насколько многочисленны и огромны
возможные в жизни беды, почему он и видит в данном, наступившем
несчастии лишь незначительную часть тех, какие могли бы
стрястись; таково именно воззрение стоиков, гласящее, что
нельзя никогда забывать об условиях человеческой жизни, а
должно помнить, что наше бытие — в сущности, весьма грустный и
жалкий удел, и что бедствия, каким мы подвержены — поистине
неисчислимы. — Чтобы поддержать в себе такое воззрение,
достаточно где бы то ни было кинуть взгляд на окружающее:
решительно всюду мы видим ту же решительную борьбу за жалкое,
бедное, ничего не дающее существование. Тогда мы сократим наши
притязания, научимся мириться с несовершенством всех вещей н
состояний и анализировать грозящие несчастья, с целью или
избежать их или легче перенести. Ибо, как большие, так и малые
неудачи составляют основной элемент нашей жизни; это следует
постоянно иметь в виду, не изливаясь, однако, — по примеру
Бересфорда — в жалобах на бесчисленные бедствия человеческой
жизни, не терзаясь ими, а тем паче не взывая к Господу по
поводу укуса блохи; следует, напротив, обратить усиленное
внимание на предупреждение и предотвращение неудач, — грозят
ли они со стороны людей или вещей — и настолько изощриться в
этом, чтобы подобно хитрой лисе, суметь избежать всяких, и
крупных и мелких ошибок, являющихся в большинстве случаев
скрытой неумелостью.
Главная причина того, что нам легче перенести какие-либо
несчастья, если мы заранее считаем его возможным и, как
говорят, свыклись с ним, заключается в том, что спокойно
обсуждая какой-либо случай, еще не наступивший, обсуждая его в
качестве возможности, мы ясно видим весь объем и направление
несчастия, и начинаем считать его конечным и обозримым;
вследствие этого, когда это несчастие наступит, оно поразит нас
не тяжелее своего действительного значения. Но если ничего
этого мы не выполнили, если несчастие застало нас врасплох, то
наш испуганный ум не в силах сразу же определить его размер;
оно, так сказать, необозримо, а потому может показаться
неизмеримым или, по крайней мере, гораздо большим, чем оно есть
на самом деле. Таким образом темнота и неизвестность
представляют нам всякую опасность в увеличенном виде. К этому
надо прибавить, что признав заранее возможным какое-либо
несчастье, мы вместе с этим обдумываем то, что может нам
послужить утешением или помощью в беде, по крайней мере,
привыкаем к представлению о ней.
Ничто не даст нам больше силы к тому, чтобы спокойно
перенести свалившуюся беду, как убеждение в следующей истине,
установленной и выведенной из последних своих основ в моем
премированном труде о свободе воли: «Все, что совершается, с
самого великого до самого ничтожного, — совершается
необходимо». Человек умеет скоро мириться с неизбежной
необходимостью, а знание приведенной истины, заставит его
видеть во всем даже, в том, что вызвано самой странной
случайностью, нечто столь же необходимое, как то, что
свершается в силу простейших правил и потому уже ясно заранее.
Здесь я отсылаю к тому, что говорил в моем главном труде (т. I)
об успокаивающем действии, какое оказывает сознание
неизбежности и необходимости. Кто проникается этим сознанием,
тот прежде всего сделает все, что в его силах, а затем уже
спокойно примет те неудачи, какие его постигнут.
Можно считать, что мелкие неудачи, ежечасно досаждающие
нам, существуют как бы для нашего упражнения, для того, чтобы
сила, позволяющая нам переносить большие несчастья, не ослабла
бы совершенно в довольстве. Надо быть хорошо забронированным от
будничных неприятностей, мелочных трений людского общения, от
незначительных столкновений, чужих скверностей, сплетен и т.
д., т. е. совершенно не ощущать их, а подавно не принимать их
близко к сердцу и не углубляться в мысли о них; все это следует
отстранять от себя, отталкивать, как камень, лежащий на дороге,
и ни в коем случае не допускать проникнуть этому в наше
мышление и укрепиться в памяти.
52) То, что людьми принято называть судьбою, является, в
сущности, лишь совокупностью учиненных ими глупостей. Следовало
бы основательно проникнуться строками Гомера (Ил. XXIII, 313),
где он советует серьезно размышлять о каждом деле. Ибо, если
дурные поступки искупляются на том свете, то за глупые —
придется расплатиться уже на этом, — хотя, правда, иногда гнев
перелагается на милость.
Опасным и ужасным кажется не тот, кто смотрит свирепо, а
тот, кто умен: — мозг человека — безусловно, более страшное
орудие, чем когти льва.

Идеал практического человека — это тот, кто умеет найтись
во всех случаях и никогда не спешит чрезмерно.
53) Наряду с умом, весьма существенным данным к нашему
счастию является мужество. Правда, нельзя своими силами добыть
ум или мужество: первое наследуется от матери, второе — от
отца; однако, при желании и при упражнении можно увеличить в
себе оба эти свойства. Этот мир, где жизнь так сурова, требует
железного рассудка, забронированного от судьбы и готового к
борьбе с людьми. Ибо вся жизнь — борьба, каждый шаг приходится
завоевывать, и Вольтер справедливо замечает: «в этом мире успех
можно добыть лишь шпагой, и люди умирают с оружием в руках».
Поэтому труслив тот, кто, как только сгущаются или даже только
появляются на горизонте тучи, — съеживается, начинает дрожать
и стонать. Пусть нашим девизом служат слова: «Не уступай
несчастью, но смело иди ему навстречу». Пока еще сомнителен
исход какого-либо опасного положения, пока еще есть
какая-нибудь надежда на то, что он будет счастливым, нельзя
поддаваться робости, а следует думать лишь о сопротивлении,
точно так же, как нельзя отчаиваться в хорошей погоде, пока
виден кусочек синего неба. Даже более: надо иметь право
сказать: «если развалится весь мир, то это не устрашит нас».
Вся наша жизнь, не говоря уже об ее благах, не стоит того,
чтобы замирать сердцем и так трусливо дрожать за нее; «поэтому
будьте сильны, и несчастия встречайте с твердым духом». Однако
и в этом направлении возможна утрировка: мужество может перейти
в отчаянную удаль. Поэтому известная доля боязливости
прямо-таки необходима в нашей деятельности: трусость — это
только ее утрировка. Бэкон Веруламский выразил очень метко эту
мысль в своем этимологическом объяснении — terror Panicus —
панического ужаса, — значительно превосходящем прежнее
объяснение, предложенное Плутархом (de Iside et Osir., C…14).
Бэкон приводит этот термин от Пана — олицетворенной природы —
и говорит) (De sapientia veterum, VI): «Природа вложила чувство
боязни и страха во все живущее для сохранения жизни и ее
сущности, для избежания и устранения всего опасного. Однако,
природа не сумела соблюсти должной меры: к спасительной боязни
она всегда примешивает боязнь напрасную и излишнюю; если бы
можно было видеть, что происходит внутри существ, мы открыли
бы, что все, а люди в особенности, полно панического страха».
Между прочим, характерная черта панического страха еще и в том,
что он не сознает ясно своих собственных причин; он их скорее
предполагает, нежели знает, и в крайнем случае за причину
страха выдает самый страх.

Глава шестая. О РАЗЛИЧИИ ВОЗРАСТОВ

Вольтер великолепно выразился:
Qui n’a pas l’esprit de son вge,
De son вge a tout le malheur.32
К концу этого эвдемонологического очерка уместно будет
кинуть взгляд на те изменения, какие производит с нами возраст.
В течение всей нашей жизни мы обладаем только настоящими
ничего более. Вся разница сводится к тому, что в начале жизни
длинное будущее впереди нас, к концу же ее — длинное прошедшее
позади; сверх этого наш темперамент, но отнюдь не характер,
подвергается известным изменениям, благодаря чему каждый раз
сообщается настоящему различный оттенок.
В моем главном труде (т. II, гл. 31) я выяснил, как и
почему в детстве мы более склонны к познаванию, нежели к
проявлению воли. На этом-то и основано счастье первой четверти
нашей жизни, вследствие которого годы эти кажутся потом
впоследствии потерянным раем. В детстве у нас очень узок круг
сношений, потребности — ничтожны, а, следовательно, волевых
возбуждений — мало и большая часть нашего духа направлена на
познавание. — Так же, как мозг, достигающий полного объема уже
на 7-ом году, ум развивается очень рано, хотя созревает лишь
позже, — и жадно всматривается в совершенно неведомую для него
жизнь, где решительно все покрыто блеском новизны. Этим
объясняется, почему наши детские годы так поэтичны. Ведь
сущность поэзии, как и всякого искусства, заключается в
извлечении из каждого отдельного данного из «Платоновской идеи»
— т. е. сущности его, того, что у него есть общего с целым
родом; таким образом, каждый предмет является представителем
своего рода, и один случай разъясняет тысячу. Хотя и кажется,
что мы в годы детства бываем заняты каждый раз лишь данным
конкретным предметом или происшествием, и то лишь постольку,
поскольку это касается наших желаний в данный момент, но в
сущности дело обстоит иначе. Жизнь, во всем ее значении,
представляется нам еще столь новою, впечатления, ею
производимые, еще не притуплены повторением, так что, несмотря
на детские повадки, мы молча, без определенного намерения,
занимаемся тем, что из отдельных сцен и событий извлекаем самую
сущность жизни, основные типы ее форм и проявлений. Во всех
предметах и лицах мы видим в это время, как выражается Спиноза,
«как бы подобие вечности». Чем мы моложе, тем более каждый
отдельный предмет заступает в наших глазах всесь свой род. Но
эта черта постепенно, с году на год, стирается: на этом и
основана огромная разница во впечатлениях, производимых на нас
вещами в молодости и в зрелом возрасте. Поэтому опыт и знания
детства и ранней юности определяют неизменные уже типы и
рубрики, в которые укладывается всякое последующее познание и
опыт; они же устанавливают и категории, под которые мы
впоследствии подводим все, хотя и не всегда сознательно. Таким
образом, уже в детские годы образуется прочная основа
мировоззрения а, следовательно, определяется поверхностный или
глубокий характер его; развивается и завершается оно лишь
позже, не меняясь, однако, в основных чертах. В силу этой чисто
объективной и чрез то поэтической концентрации, отличающей
детские годы, и находящей поддержку в том, что воля еще долго
не скажется в полной силе, — в силу этого-то дети и оказывают
значительно более склонности к познаванию, чем к хотению.
Следствием этого является тот серьезный вдумчивый взгляд иных
детей, который так хорошо передан Рафаэлем в его ангелах, в

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Афоризмы житейской мудрости

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Артур Шопенгауэр: Афоризмы житейской мудрости

Ritterhetze (рыцарская травля). Педантичность, какою
обставляется это глупое дело, создает немало комических
положений. Но возмутительно то, что этот абсурдный кодекс
образует государство в государстве, притом такое, которое,
признавая лишь кулачное право, тиранизирует служащие ему классы
тем, что устанавливает особое судилище, пред которое каждый
может потребовать другого; необходимый повод всегда легко
создать; власть этого суда распространяется даже на жизнь обеих
сторон. Естественно, что этот суд становится засадой, пользуясь
которой гнуснейший человек, если только он принадлежит к
известному классу, может грозить, даже убивать благороднейших и
лучших людей, ненавистных ему именно за их достоинства. После
того, как полиции и судам удалось более или менее добиться
того, что разбойники уже не преграждают нам дороги с возгласом:
«кошелек или жизнь», — пора и здравому смыслу достичь того,
чтобы любой негодяй не смел более смущать наше спокойствие
окликом «честь или жизнь». Следует снять с высших классов гнет
сознания, что каждый в любой момент может быть вынужден
заплатить здоровьем или жизнью за дикость, грубость, глупость
или злобу того, кому заблагорассудится выместить их на нем.
Возмутительно и позорно, что два молодых, неопытных и
вспыльчивых молодых человека, перекинувшись парой резких слов,
должны искупить это своею кровью, здоровьем или жизнью.
Насколько могуча тирания этого государства в государстве, как
велика власть этого предрассудка, показывает то, что нередко
люди, лишенные возможности восстановить свою рыцарскую честь
из-за слишком высокого или слишком низкого положения, или из-за
иных «неподходящих» свойств обидчика, — приходят из-за этого в
отчаяние и трагикомически кончают самоубийством.
Всякая ложь и абсурд разоблачаются обычно потому, что в
момент апогея в них обнаруживается внутреннее противоречие; оно
и в данном случае выступает в виде грубейшей коллизии законов:
дуэль воспрещается офицеру, но если он при известных условиях
от нее откажется — его лишают офицерского звания.
Раз вступив на путь свободомыслия, я пойду еще далее.
Тщательное и беспристрастное рассмотрение показывает, что
считающаяся столь важной разница между убийством противника в
открытом бою и с равным оружием и убийством из засады вытекает
из того, что упомянутое государство признает лишь право
сильного — кулачное право — и, возведя его на степень Божьего
суда, строит на нем весь свой кодекс. В сущности же, открытый,
честный бой показывает только, кто сильнее или ловчее.
Оправдывать его можно, лишь допустив предпосылку, что право
сильного — воистину право. По существу же, то обстоятельство,
что противник не умеет защищаться, дает мне только возможность,
но не право убить его; право это, нравственное мое оправдание
может основываться лишь на мотивах, по которым я его убиваю.
Положим, что мотивы имеются и мотивы уважительные; тогда нет
надобности ставить все в зависимость от нашего умения стрелять
и фехтоваться: тогда будет безразлично, каким способом я его
убью — спереди или с тылу. С моральной точки зрения право
сильного нисколько не выше права хитрого, применяемого при
убийстве из-за угла: право кулака должно быть поставлено наряду
с правом хитрости. Замечу, кстати, что в дуэли применяются
одинаково и сила, и хитрость; ведь каждый прием — это
коварство. Если я считаю нравственным своим правом лишить
другого жизни, то глупо стреляться или фехтоваться: противник
может оказаться искуснее меня и тогда получится, что оскорбив
меня, он же меня вдобавок и убивает. За оскорбление следует
мстить не дуэлью, а простым убийством — таков взгляд Руссо, на
который он осторожно намекает в столь туманном 21-ом примечании
к 4-ой книге Эмиля. Но при этом Руссо так пропитан рыцарским
предрассудком, что даже упрек во лжи считает достаточным
основанием для такого убийства; следовало бы знать, что каждый
человек, а в особенности сам Руссо, несчетное число раз
заслужил этот упрек. Предрассудок, мешающий осуществлению права
убивать обидчика в открытом бою на равном оружии, считает
кулачное право — подлинным правом, а поединок — Божьим судом.
Разгневанный итальянец, кидающийся с ножом на обидчика тут же
на месте, без дальнейших разговоров, действует по крайней мере
последовательно; он только умнее, но нисколько не хуже
дуэлиста. Возражают иногда, что убивая противника в открытом
поединке, я имею за собою то оправдание, что и он также
старается меня убить, и что с другой стороны мой вызов ставит
его в положение необходимой обороны. Указывать на необходимую
оборону — значит, в сущности, придумывать благовидный предлог
для убийства. Скорее можно оправдаться принципом: «нет обиды
при согласии на нее» — при дуэли, дескать, противники по
обоюдному соглашению ставят свою жизнь на карту. Но едва ли
здесь можно говорить о согласии: деспотический принцип
рыцарской чести и весь этот абсурдный кодекс играют здесь роль
пристава, приволокшего обоих или, по крайней мере, одного из
противников пред это жестокое судилище.
Я пространно исследовал рыцарскую честь, но делал это с
добрым намерением, ввиду того, что победить нравственные и
умственные несуразности может только философия. — Общественные
условия нового времени и древности различаются, главным
образом, в двух отношениях, притом не к выгоде нашего общества,
получающего суровую мрачную окраску, не омрачавшую веселых, как
утро жизни, дней древности. Факторы эти — рыцарская честь и
венерические болезни — две равноценные прелести. Ими отравлена
вся наша современная жизнь. На самом деле, венерические болезни
распространяют свое влияние гораздо дальше, чем это принято
думать; болезни эти не только физические, но и моральные. С тех
пор, как в колчан Амура попали отравленные стрелы, во взаимные
отношения полов вкрался чуждый, враждебный им, некрасивый
элемент, проникающий их мрачным, боязливым недоверием;

косвенное влияние такого изменения этой первоосновы всякого
человеческого общения распространяется, в большей или меньшей
степени, и на другие общественные отношения; однако, подробный
разбор завлек бы нас слишком далеко.
Аналогичное, хотя и в иной форме, влияние оказывает
принцип рыцарской чести, этого трагикомического фарса,
неизвестного древним и делающего современное общество
натянутым, серьезным, боязливым: ведь каждое мельком сказанное
слово ставится в строку. Хуже: — эта честь — Минотавр,
которому в жертву приносится из году в год некоторое число
юношей из благородных семейств, притом не от одной страны, как
встарь, а от всех стран Европы. Пора открыто сразиться с этим
миражом, как это здесь и сделано.
Хорошо, если бы оба эти порождения нового времени сгинули
бы в XIX веке. Можно надеяться, что с одним справятся врачи при
помощи профилактики. Побороть же жупел рыцарской чести — дело
философа, который должен правильно осветить его; только этим
путем можно пресечь зло в корне; естественно, что это доныне не
удавалось правительствам, боровшимся с ним посредством
законодательства. Если бы правительства серьезно желали вывести
дуэль и незначительный успех их усилий обусловливался только их
бессилием, то я бы предложил издать следующий закон, с
ручательством за его успех, причем на пришлось бы прибегать к
кровавым операциям, к эшафоту, виселице или пожизненному
заключению. Мое средство очень мягко и гомеопатично; как
вызвавшему, так и принявшему вызов капрал отсчитывает а la
Chinois среди бела дня и на открытом месте 12 палочных ударов,
секундантам же и посредникам — по 6. Последствия уже
совершившейся дуэли рассматриваются как всякое другое уголовное
преступление. Пожалуй, иной рыцарь в душе» возразит, что после
такого наказания многие «люди чести» застрелятся. На это я
скажу: лучше, если такой болван застрелит себя, чем кого-либо
другого.
Я уверен, что в сущности правительства вовсе не стараются
вывести дуэль. Жалованье гражданских служащих, а тем паче
офицеров (кроме разве высших должностей) гораздо ниже ценности
их услуг; и вот остаток уплачивается им в виде чести,
представляемой титулами, орденами, и в более широком смысле —
в виде сословной чести. Для нее дуэль служит крайне удобным
аппаратом, владеть которым обучают еще в университетах. Так
что, в сущности, жертвы дуэли оплачивают своей кровью
недостаточность жалованья.
Для полноты упомяну еще о национальной чести. Это — честь
целого народа, как члена всенародного общества. Так как
последнее не знает иного закона, кроме силы, и поэтому каждый
его член должен сам отстаивать свои права, то следовательно
честь каждой нации состоит в мнении других не только о том, что
она заслуживает доверия (кредита), но и о том, что ее следует
бояться; для достижения этого она не должна оставлять
безнаказанным ни одно покушение на ее права. Словом, честь
национальная сочетает в себе честь гражданскую с рыцарской.
Под рубрикой «что мы собою представляем», т. е. чем
являемся в глазах света, мы последней отметили славу; теперь
рассмотрим ее.
Слава и честь — близнецы, но как из Диоскуров Поллукс был
бессмертен, а Кастор — смерен, так и слава — бессмертная
сестра смертной чести. Правда, это относится лишь к высшему
виду славы, к славе настоящей, истинной: кроме нее бывает еще
эфемерная, кратковременная слава. Далее, честь обусловливается
теми свойствами, какие требуются от каждого, находящегося в тех
же условиях; слава же — теми, которых ни от кого нельзя
требовать; честь покоится на свойствах, которые каждый открыто
может себе приписать, слава же — на таких, которые никто сам
себе приписывать не может. Наша честь не хватает далее наших
личных знакомых: слава же, наоборот, опережает всякое
знакомство и сама его устанавливает. На честь претендует
каждый, на славу — лишь исключения, и приобретается она
исключительными действиями. Действия эти могут быть или
деяниями (That) или творениями (Werk); сообразно с этим к славе
два пути. Путь деяний открывается нами преимущественно великим
сердцем; путь творений — умом. Каждый из этих двух путей имеет
свои выгоды и невыгоды. Главная разница их в том, что деяния
преходящи, творения же — вечны. Благороднейшее деяния
оказывает лишь временное влияние; гениальное же творение живет
вечно, действуя благотворно и возвышающим образом на людей. От
деяний остается лишь память, которая постепенно слабеет,
искажается, охладевает и со временем должна рухнуть, если
история не подхватит ее, не закрепит и не передаст потомству.
Напротив, творения бессмертны сами по себе и живут вечно,
особенно, если они увековечены в письменах. От Александра
Великого остались лишь имя да память, тогда как Платон, Гомер,
Гораций сами живут среди нас и непосредственно на нас влияют.
Ведь и Упанишады в наших руках, о деяниях же, совершенных в их
эпоху, до нас не дошло никаких известий16.
Другая невыгода деяний — это их зависимость от случая,
который один может дать возможность совершить их; к этому надо
прибавить, что слава, ими приобретаемая, обусловливается не
только их внутренней ценностью, но и условиями, сообщающими
деяниям важность и блеск. К тому же, если, напр., на войне
деяния носят чисто личный характер, то слава зависит от
показаний немногих очевидцев; их иногда совсем нет, иногда они
несправедливы и пристрастны. Однако за деяниями та выгода, что
они, как нечто практическое, доступны суждению всех людей;
поэтому, если обстоятельства верно переданы, их оценят по
достоинству, кроме разве тех случаев, когда их истинные мотивы
узнаются и оцениваются лишь позднее; ведь чтобы понять
действие, необходимо знать его мотивы.
Иначе обстоит дело с творениями; их возникновение не
зависит от случая, а только от их автора, и они навеки остаются
тем, чем являются сами по себе. Трудность заключается в их
оценке, и трудность эта тем значительнее, чем выше творения;
часто для них не находится компетентных, беспристрастных или
честных судей. Но зато их слава решается не в одной инстанции;

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Афоризмы житейской мудрости

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Артур Шопенгауэр: Афоризмы житейской мудрости

особенности, на Сикстинской Мадонне. Поэтому же дни детства
настолько полны счастья, что воспоминание о них всегда связано
с сожалением. — В то время, как мы столь серьезно предаемся
наглядному познаванию вещей, — воспитание, со своей стороны,
старается привить нам понятия. Однако, самый существенный
элемент познания дается не понятиями: основа, подлинное
содержание всякого познания — доставляются именно наглядной
концепцией мира, которая может быть добыта лишь нами самими и
отнюдь не может быть как-либо преподана извне. Поэтому наша
моральная и интеллектуальная ценность сообщается нам не извне,
а исходит из глубин нашего собственного существа;
педагогические приемы самого Песталоцци не могут из урожденного
дурака сделать мыслящего человека; он родился дураком и должен
умереть им же. — Изложенною концепцией впервые открывающегося
пред нами внешнего мира объясняется, почему обстановка и опыт
нашего детства так прочно запечатлеваются в памяти. Ведь им мы
отдавались нераздельно, ничто нас не отвлекало от них, и
предметы, находившиеся пред нами, мы считали единственными в
своем роде, даже единственно существующими вообще. — Если при
этом вспомнить то, что изложено мною во втором томе моего
главного труда, а именно: что объективное бытие всех вещей, т.
е. существование их лишь в представлении — дает одни радости,
тогда как субъективное их существование, заключающееся в
желании, — значительно отравлено страданиями и несчастиями; —
тогда весь рассматриваемый вопрос можно свести к следующему
краткому положению: смотреть на все — приятно, быть чем-либо
— ужасно. Из сказанного следует, что в детстве вещи известны
нам гораздо более с виду, т. е. со стороны представления,
объективно, — нежели со стороны их бытия, т. е. с волевой их
стороны. Так как объективная сторона предметов прекрасна, а
субъективная и мрачная — пока еще неизвестна нам, то юный ум
видит в каждом образе, который дает ему действительность или
искусство, — весьма счастливое существо, полагая, что, раз это
так прекрасно на вид, то быть этим — столь же или даже более
прекрасно. Поэтому мир кажется ему Эдемом; это и есть та
Аркадия, в которой мы все родились. Несколько позже отсюда
возникает жажда действительной жизни, стремление действовать и
страдать, толкающее нас в пучину жизни. В мирской суете мы
познаем и другую сторону вещей — сторону их бытия, т. е. воли,
с которой приходится сталкиваться на каждом шагу. Но
мало-помалу близится тяжелое разочарование, с наступлением
коего приходится сказать: «миновала поря иллюзий»;
разочарование это разрастается все больше — делаясь все глубже
и глубже. Можно сказать, что в детстве жизнь представляется нам
декорацией, рассматриваемой издали, в старости же — той же
декорацией, только рассматриваемой вблизи.
Счастью детского возраста способствует еще следующее
обстоятельство. Как в начале весны — вся листва одного цвета и
почти одинаковой формы, так и мы в раннем детстве чрезвычайно
похожи друг на друга и потому великолепно гармонируем между
собой. Но с возмужалостью начинается расходимость, постепенно
увеличивающаяся подобно радиусам расширяющейся окружности.
Остальная часть первой половины нашей жизни, имеющей
столько преимуществ по сравнению со второй, — юношеский
возраст, — омрачается и делается несчастливою благодаря погоне
за счастьем, погоне, предпринимаемой в предложении, что в жизни
можно добыть его. Из этого вытекают постоянно рушащиеся
надежды, порождающие в свою очередь, неудовлетворенность. Пред
нами носятся обманчивые образы неопределенного, словно
виденного во сне счастья, принимающие самые капризные
очертания, и мы напрасно ищем их воплощения. Потому-то в
юношеские годы мы обыкновенно недовольны нашим положением и
окружающим, каковы бы они ни были; ибо им мы ставим в упрек то,
что вообще присуще пустой и жалкой человеческой жизни, с
которой мыв это время сталкиваемся впервые, причем до сих пор
ждали от нее совершенно иного. — Большим выигрышем было бы,
если бы можно было искоренять уже в юности, путем своевременных
наставлений, ту иллюзию, будто мир может нам дать многое. На
деле происходит обратное: обычно жизнь познается нами сперва из
поэзии, а потом уже из действительности. Пред нашим взглядом
рисуются, на заре нашей жизни, красивые поэтические образы; нас
мучит жажда видеть их воплотившимися — схватить в руки радугу;
юноша мечтает, что жизнь его выльется в форму какого-то
захватывающего романа. Отсюда получается иллюзия, описанная
мною во втором томе главного труда. Всем этим образам придает
прелесть именно то, что они — только образы, что они не
реальны, вследствие чего, созерцая их, мы находим покой и
удовлетворение чистого познания. Осуществить — значит
выполнить при посредстве воли, неизбежно приносящей с собою
страдания.
Характерной чертой первой половины жизни является
неутолимая жажда счастья; второй половины — боязнь несчастья.
К этой поре в нас выросло более или менее ясное сознание, что
всякое счастье — призрачно, и что, напротив, страдание —
реально. В эту пору люди, по крайней мере, наиболее разумные из
них, стремятся более к избавлению от боли и беспокойства,
нежели к счастью33. Когда юношей я слышал звонок у своих дверей
— я был рад, я говорил себе: «наконец-то». Но в последующие
годы ощущение мое при подобных обстоятельствах было сродни
страху; я говорил себе: «вот оно». — Выдающиеся, богато
одаренные личности, которые именно в виду этого не вполне
принадлежат к человеческому роду и, следовательно, являются
более или менее, в зависимости от степени своих достоинств,
одинокими — испытывают по отношению к людям два
противоположных чувства: в юности они часто чувствуют себя
покинутыми людьми, в позднейшие годы они чувствуют, что сами
убежали от людей. Первое — весьма неприятное — ощущение

вытекает из незнакомства, второе — приятное — из знакомства
со светом. Вследствие этого вторая половина жизни содержит в
себе — подобно второй части музыкального периода — меньше
порывистости и больше спокойствия, нежели первая; происходит
это оттого, что в юности мы воображаем, будто на свете
существует бесконечное счастье и наслаждения, и что только
трудно его добыть, в зрелых же летах мы знаем, что ничего
такого на самом деле нет, и успокоившись на этот счет,
наслаждаемся сносным настоящим, находя радость даже в мелочах.
То, что зрелый человек приобретает жизненным опытом,
благодаря чему он иначе смотрит на мир, чем в детстве или
отрочестве — это прежде всего непосредственность. Он научается
смотреть просто на вещи и принимать их за то, что они есть на
самом деле; тогда как от мальчика или юноши истинный мир скрыт
или искаженным предательским туманом, состоящим из собственных
грез, унаследованных предрассудков и безудержной фантазии.
Первое, что приходится выполнить опыту, — это освободить нас
из-под власти разных «жупелов» и ложных представлений,
приставших к нам в юности. Лучшим воспитанием, хотя только
отрицательным, какое следовало бы давать юношам — было бы
охранять их от подобных заблуждений; задача, правда, не из
легких. Для достижения этой цели следовало бы вначале по
возможности ограничивать кругозор ребенка, но зато излагать
все, находящееся в пределах этого круга, ясными и правильными
понятиями; лишь после того, как он правильно усвоит все лежащее
внутри этой черты, можно начать постепенно раздвигать ее,
постоянно заботясь о том, чтобы не оставалось ничего
невыясненного, ничего такого, что могло бы быть им понятно лишь
наполовину или не совсем верно. Вследствие этого его
представления о вещах и человеческих отношениях было бы,
правда, несколько ограниченными и примитивными, но зато ясными
и правильными, так что оставалось бы только расширять, но не
исправлять их; это следовало бы применять до юношеского
возраста. Такой метод ставит первым условием запрещать чтение
романов, а заменять их толковыми биографиями, напр., биографией
Франклина, А. Рейзера, написанной Морицем и т. п.
Пока мы молоды, мы воображаем, что события и лица которым
предстоит сыграть важную, чреватую последствиями роль в нашей
жизни, будут происходить под звуки труб и барабанов; в зрелые
же годы взгляд, брошенный назад, покажет нам, что все они
прокрадывались тихонечко, через задние двери и остались почти
незамеченными нами.
Все в том же смысле можно уподобить жизнь вышитому куску
материи, лицевую сторону коего человек видит в первую половину
своей жизни, а изнанку — во второй; изнанка, правда, не так
красива, но зато более поучительна, так как на ней можно
проследить сплетение нитей.
Высокое умственное превосходство может быть проявлено в
беседе в полном блеске лишь после сорока лет. Ибо это
превосходство может, правда, далеко превышать опытность и
зрелость данного возраста, но отнюдь не способно заменить собою
эти данные, дающие даже самому заурядному человеку известный
противовес силам величайшего ума, пока тот еще молод. Здесь я
имею в виду лишь личные отношения, не творения.
Ни один, хоть сколько-нибудь выдающийся человек, не
принадлежит к 5/6 столь скудно одаренного природой
человечества, нс может остаться после сорока лет свободным от
некоторого мизантропического налета. Вполне естественно, что
когда-то он но себе судил о других и постепенно
разочаровывался, убеждаясь, что люди далеко отстали от него и
никогда не сравняются с ним в отношении ума или сердца, а чаще
всего — и того и другого, вследствие чего он и старается по
возможности меньше общаться с ними; лишний раз упоминаю, что
человек любит и ненавидит одиночество, т. е. общество самого
себя, — в зависимости от своей внутренней ценности. Этот вид
мизантропии разбирается, между прочим Кантом в Критике
способности суждения, в конце общего примечания к ¦ 29 первой
части.
Для молодого человека служит дурным признаком, — дурным
как в умственном, так и в нравственном отношении, — если он
рано начинает хорошо разбираться в суете людской жизни,
чувствовать себя в ней, как дома, и вступает в нее уже как бы
подготовленным; все это указывает на пошлость. Напротив,
неуверенное, неловкое, неумелое поведение говорит о более
благородной натуре.
Веселье и жизнерадостность нашей юности обусловлены, между
прочим, тем, что идя вверх, в гору жизни, мы не видим смерти,
находящейся у подножия горы с другой стороны. Но взобравшись на
вершину горы, мы уже собственными глазами видим эту смерть, о
которой раньше знали лишь по слухам, а так как к этому времени
начинают убывать жизненные силы, то и жизнерадостность слабеет
и хмурая серьезность вытесняет юношеский задор и уверенность,
отражаясь на наших чертах. Пока мы молоды, то что бы нам ни
говорили, — мы считаем жизнь бесконечной и сообразно с этим
обращаемся с временем; чем старше мы делаемся, тем экономнее мы
пользуемся им; на склоне лет каждый прожитый день вызывает
ощущение, родственное с тем, какое испытывает присужденный к
смерти преступник при каждом шаге на пути к месту казни.
С точки зрения молодости жизнь есть бесконечно долгое
будущее; с токи зрения старости — очень короткое прошлое; в
начале жизнь представляется нам так, как какой-нибудь предмет,
если рассматриваешь его в бинокль, приставивши к глазу стекло
объектива, — а позже — как тот же предмет, рассматриваемый
через окуляр бинокля. Нужно долго прожить — состариться, чтобы
понять, как коротка жизнь. — Чем старше мы становимся, тем
сложнее кажется нам решительно все человеческое; жизнь,
представлявшаяся нам в юности чем-то определенным и нерушимым,
теперь кажется быстрым .мельканием эфемерных явлении;
обнаруживается ничтожеством всего земного. — В юности даже
само время течет гораздо медленнее; поэтому первая четверть
жизни — не только самая счастливая, но и самая длинная,
оставляет по себе несравненно больше воспоминаний, так что
каждый мог бы рассказать гораздо больше из первой четверти

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Афоризмы житейской мудрости

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Артур Шопенгауэр: Афоризмы житейской мудрости

здесь имеет место апелляция. Тогда как от деяний доходит до
потомства лишь память, и притом в том виде, в каком ее передали
современники, — творения сами доживают до будущего, притом в
истинном своем виде, если не считать исчезнувших отрывков.
Извращение здесь немыслимо; даже невыгодное влияние среды —
свидетельницы их появления — исчезает впоследствии. Часто
именно время дает немногих компетентных судей, которые, будучи
сами исключениями, должны вершить договор над еще большими
исключениями; последовательно высказывают они свое мнение, и
так создается, правда, иногда, лишь после целых столетий,
вполне справедливая оценка, которую уже ничто не изменит.
Дождется ли сам автор славы, — это зависит от внешних условий
и от случая, и случается это тем реже, чем его творения выше и
труднее. Сенека (ер. 79) справедливо сказал, что заслугам столь
же неизменно сопутствует слава, как телу — его тень, хотя, как
тень, она следует то впереди их, то за ними. Пояснив это, он
прибавляет: «если все современники замалчивают нас из зависти,
все же явятся другие, которые без пристрастия воздадут нам
должное»; — по-видимому, искусство затирать заслуги путем
замалчивания и игнорирования, с целью скрыть все хорошее от
общества, — практиковалось негодяями времен Сенеки не хуже,
чем нынешними; и тем, и другим одинаково закрывала рот зависть.
— Обычно, чем позже приходит слава, тем она прочнее. Слава,
переживающая автора, подобна дубу, растущему очень медленно:
слава легковесная, эфемерная — однолетним, быстро растущим
растениям, и наконец, ложная слава — быстро появляющейся
сорной траве, которая так же скоро будет выполота. Это явление
обусловливается тем, что чем больше человек принадлежит
потомству, т. е. всему человечеству, тем более он чужд своей
эпохе, ибо все его творчество посвящено не специально ей, не
его современникам, как таковым, а лишь как части всего
человечества, почему и не окрашено местным оттенком; в
результате современники часто даже не замечают его. Люди ценят
скорее те творения, которые служат злобе дня и капризу момента,
а потому и всецело принадлежат им, с ними живут, с ними и
умирают. Сообразно с этим история искусств и литературы
показывает на каждом шагу, что высшие произведения
человеческого духа вначале подвергаются опале и пребывают в
ней, пока не появятся высшие умы, на которых эти творения
рассчитаны, открывающие их ценность, которая под эгидой их
имен, прочно утверждается навсегда. Первичная основа всего
этого та, что каждый может, в сущности, понимать и ценить лишь
сродное ему, гомогенное). Для тупицы сродным будет все тупое,
для негодяя — все низкое, для невежды — все туманное, и для
безголового — все абсурдное; больше же всего человеку нравятся
его собственные произведения как вполне ему сродные. Еще
древний баснописец Эпихармос пел: «Не удивительно, что я
по-своему веду речь; ведь каждый нравится сам себе и считает
себя достойнейшим; так собаке лучшим из существ кажется собака,
быку — бык, ослу — осел, свинье — свинья».
Даже сильнейшая рука, бросая легкое тело, не может
сообщить ему той скорости, какая нужна, чтобы оно далеко
пролетело и произвело сильный удар; тело бессильно упадет тут
же невдалеке, так как в нем недостаточно собственной массы,
которая могла бы воспринять постороннюю силу. То же происходит
с прекрасными, высокими идеями, с лучшими творениями гения,
если они воспринимаются слабыми, бледными, уродливыми мозгами.
На это в один голос сетуют мудрецы всех времен. Иисус, сын
Сирахов, говорит: «кто беседует с глупцом, беседует со спящим.
Когда он кончает, тот спрашивает: как? что?». В «Гамлете»
находим «живая речь спит в ушах дурака». Приведу слова Гете:

«Das glьcklichste Wort, es wird verhцhnt
Wenn der Hцrer ein Schiefohr ist»17.

И в другом месте:

«Du wirkest nicht, Alles bleibt so stumpf,
Sei guter Dinget Der Stein im
Sumpf Macht keine Ringe»18.

Лихтенберг заметил: «Если при столкновении головы с книгой
раздается пустой звук, то всегда ли это — звук книги?» и
далее: «творение есть зеркало; если в него смотрит обезьяна,
оно не будет отражать апостольского лика». Стоит привести еще
прекрасную трогательную жалобу поэта Геллерта: «Как часто
наивысшие блага находят меньше всего почитателей, и большинство
людей считают добром то, что на самом деле зло; это мы
наблюдаем ежедневно. Как покончить с этим? Я сомневаюсь, чтобы
вообще когда-либо удалось покончить с этим злом. Правда, есть
одно средство к этому, но оно невероятно трудное: надо, чтобы
глупцы стали мудрыми, но ведь этого никогда не случится. Им
неизвестна ценность вещей, о которой они судят не умом, а
глазами; постоянно хвалят они ничтожества, ибо ничего хорошего
они не знали».
К этой умственной несостоятельности людей, вследствие
которой, по выражению Гете, прекрасное признается и ценится еще
реже, чем встречается, — присоединяется, как впрочем и всегда,
нравственная испорченность, проявляющаяся в зависти. Ведь
слава, приобретенная человеком, воздымает его над всеми
остальными и настолько же понижает каждого другого; выдающаяся
заслуга всегда удостоивается славы за счет тех, кто ни в чем не
отличился. Гете говорит:

«Чтобы честь другим воздать,
Себя должны мы развенчать».

Отсюда понятно, почему, в какой области ни появилось нечто
прекрасное, тотчас же все многочисленные посредственности
заключают между собой союз с целью не давать ему хода, и если
возможно — погубить его. Их тайный лозунг: — «a bas le
mйrite» — долой заслуги. Но даже те, кто сами имеют заслуги и
ими добыли себе славу, без удовольствия встречают возникновение
чьей-либо новой славы, лучи которой заставят отчасти померкнуть
их собственный блеск. Гете говорит:

«Hдtt ich gezaudert zu werden
Bis man mir’s Leben gegцnnt,
Ich wдre noch nicht auf Erden
Wie ihr begreifen kцnnt,
Wenn ihr seht, wei sich geberden,
Die um etwas zu scheinen,
Mich gerne mцchten verneinen»19.

Тогда как честь, по общему правилу, находит справедливых
судей, не вызывает зависти, и ее признают за каждым, уже
заранее в кредит, — славу приходится завоевывать, сражаясь с
завистью, причем трибунал, присуждающий лавровый венок, состоит
из крайне неблагосклонных судей. Мы можем и согласны разделять
честь с каждым, слава же уменьшается, или становится менее
достижимой после каждого нового случая ее приобретения.
Трудность создать славу путем творений по легко уяснимым
причинам обратно пропорциональна числу людей, составляющих
«публику» этих творений. Трудность эта гораздо значительнее при
творениях поучающих, нежели при тех, которые созданы ради
развлечения. Труднее всего приобрести славу философскими
произведениями; обещаемое ими знание с одной стороны
недостоверно, с другой — не приносит материальной выгоды;
поэтому они известны вначале лишь соперникам, т. е. тем же
философам. Эта масса препятствий на пути к их славе показывает,
что если бы авторы гениальных творений создавали бы их не из
любви к ним самим, не для собственного удовлетворения ими, а
нуждались бы в поощрении славы, — человечество редко или
совсем не видело бы бессмертных произведений. Тот, кто
стремится дать нечто прекрасное и избегнуть всего дурного
должен пренебречь суждением толпы и ее вожаков, а
следовательно, презирать их. Справедливо заметил Озорий (de
gloria), что слава бежит от тех, кто ее ищет, и следует за
теми, кто ею пренебрегает: первые подлаживаются к вкусам
современников, вторые же не считаются с ними.
Насколько трудно приобрести славу, настолько же легко ее
сохранить. И в этом отношении слава расходится с честью. Честь
признается за каждым, в кредит; остается лишь хранить ее. Но
это не так-то легко: единственный скверный поступок губит ее
навеки. Слава же в сущности никогда не теряется, так как
вызвавшее ее деяние или творение всегда остается в силе, а
слава, приобретенная их автором, сохраняется за ним даже и в
том случае, если он ничем больше не отличится. Если слава
померкла после его смерти, — значит, она была ненастоящей,
незаслуженной, возникшей лишь благодаря временному ослеплению;
такова, напр., слава Гегеля, про которую Лихтенберг говорит,
что она «громко провозглашена армией друзей и учеников и
подхвачена пустыми головами; как рассмеется потомство, когда,
постучавшись в этот пестрый храм болтовни, в красивое гнездо
отжившей моды, в жилище вымерших условностей, найдет все это
пустым, не отыщет ни одной, хотя бы мельчайшей мысли, которая
сказала бы им «Войдите!».
В сущности слава основывается на том, чем является данный
человек по сравнению с другими; следовательно, она есть нечто
относительное и имеет лишь относительную ценность. Она вовсе
исчезла бы, если бы все стали такими же, как знаменитый
человек. Ценность абсолютна лишь тогда, если она сохраняется
при всяких условиях; такова ценность человека «самого по себе»;
в этом, следовательно, и должны заключаться ценность и счастье
великого сердца и ума. Поэтому ценна не слава, а то, чем она
заслужена; это сущность, а сама слава — лишь придаток; она и
является для ее носителя преимущественно внешним симптомом,
лишь подтверждающим собственное его высокое о себе мнение. Как
свет не виден, если он не отражается каким-либо телом, так и
достоинство может уверовать в себя лишь через посредство славы.
Но она — не безошибочный симптом, ибо бывают заслуги без славы
и слава без заслуг. Лессинг удачно выразился: «одни бывают
знаменитыми, другие заслуживают этого». Да печально было бы
существование, ценность которого зависела бы от чужой оценки;
но ведь именно таким была бы жизнь героя или гения, если бы
ценность их обусловливалась славой — т. е. чужим одобрением.
Каждое существо живет ради себя, в себе и для себя. Чем бы
человек ни был, тем он является прежде всего и преимущественно
для самого себя; если в этом отношении он малоценен, то и
вообще он немногого стоит. Наш образ в чужом представлении есть
нечто второстепенное, производное и подчиненное случаю, лишь
косвенно и слабо связанное с самим нашим существом. К тому же,
головы людей — слишком жалкие подмостки, чтобы на них могло
зиждиться истинное счастье; здесь можно найти лишь призрак его.
— Сколь смешанное общество собирается в храме славы!
Полководцы, министры, шарлатаны, певцы, миллионеры, жиды… и
достоинства всех этих господ оцениваются гораздо
беспристрастнее и уважаются больше достоинств духовных,
особенно высших категорий, которые ценятся толпою лишь «sur
parole» — со слов других. Итак, с эвдемонологической точки
зрения, слава есть не более, как редкий, лакомый для гордости и
тщеславия кусочек. Как ни стараются люди скрыть эти свойства,
все большинство наделено ими в избытке, больше всего, пожалуй,
те, у кого есть истинные данные для того, чтобы прославиться, и
кто, долго не решаясь окончательно уверовать в свою высокую
ценность, пребывают в этой неизвестности, до тех пор, пока не
придет случай испытать свои достоинства и добиться их
признания; до тех же пор им кажется, что к ним относятся
несправедливо20. Вообще же, как указано в начале этой главы,
ценность, придаваемая человеком мнению о нем других,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Афоризмы житейской мудрости

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Артур Шопенгауэр: Афоризмы житейской мудрости

несоразмерно велика и неразумна. Гоббс весьма резко, но в конце
концов, правильно выразил это словами: «все наши духовные
радости и удовольствия вытекают из того, что сравнивая себя с
другими, мы выносим лестное для себя заключение» (de cive, I,
5). Этим объясняется та высокая ценность, какая всеми придается
славе, а также жертвы, приносимые в надежде когда-нибудь ее
удостоиться. «Слава — последняя слабость благородных людей —
есть то, что побуждает выдающиеся умы пренебрегать
наслаждениями и жить трудовою жизнью»; и в другом месте: «как
трудно взобраться на высоты, где сияет гордый храм славы».
Вот почему объясняется, почему тщеславнейшая из наций так
полюбила слово «la gloire» и видит в славе главную
побудительную причину великих дел и великих творений.
Так как эта слава есть, бесспорно, нечто производное, —
эхо, отражение, тень, симптом заслуг, а так как во всяком
случае объект ценнее самого восторга, то, следовательно,
источник славы заключается не в славе, а в том, чем она добыта,
т. е. в самих заслугах или, выражаясь точнее, в характере и
свойствах, из коих вытекли эти заслуги, быть это свойства
моральные или интеллектуальные. Лучшим, чем может быть человек,
он должен быть для самого себя; как это отразится в головах
других, чем он окажется в их мнении, — это неважно и должно
представлять для него лишь второстепенный интерес. Потому тот,
кто только заслужил, хотя бы и не приобрел славы, — обладает
главным, и это главное должно утешить его в отсутствии того,
что неважно. Человек достоин зависти не за то, что
нерассудительная, часто одураченная толпа считает его великим,
а за то, что он действительно велик; не в том счастье, что его
имя дойдет до потомства, а в том, что он высказывал мысли,
достойные того, чтобы их хранили, и о них раздумывали
столетиями. К тому же, этого нельзя отнять у человека. — Если
бы главным был сам восторг, то тогда объект его был бы
недостоин одобрения. Так и бывает при ложной, т. е.
незаслуженной славе. Человек наслаждается ею, хотя в то же
время обладает в действительности теми данными, симптомом и
отражением коих она является. Такая слава приносит иногда
горькие минуты, если, несмотря на вытекающий из себялюбия
самообман, у человека закружится голова на той высоте, для
которой он не создан, или же усомнится в своей ценности,
вследствие чего его охватит страх быть разоблаченным и
пристыженным по заслугам, в особенности, если на лице мудрейших
он прочтет предстоящий приговор потомства. Он подобен владельцу
по подложному духовному завещанию. Человек никогда не может
познать истинной — посмертной славы, и все же он кажется
счастливым. Это лишний раз подтверждает, что счастье его
заключается в высоких достоинствах, доставивших ему славу, и в
том еще, что у него была возможность рационально использовать
свои силы и заниматься тем, к чему есть склонность или любовь;
только из любви вылившиеся творения удостаиваются прочной
славы. Счастье заключается, следовательно, в величии души или в
богатстве ума, отпечаток которого в творениях восхищает
грядущие века; — в тех идеях, задумываться над которыми будет
наслаждение для величайших умов беспредельного будущего.
Ценность посмертной славы в том, чем она заслужена; в этом же и
ее награда. Будут ли творения, приобретшие вечную славу,
признаны их современниками, — это зависит от случайных
обстоятельств и несущественно. Так как по общему правилу люди
не имеют своего мнения и к тому же лишены возможности ценить
великие произведения, то им приходится слушаться голоса
вожаков, и в 99 случаях из 100 — слава зиждется просто на
доверии к чужому авторитету. Поэтому одобрение хотя бы
огромного большинства современников ценится мыслителем весьма
невысоко, так как эти аплодисменты — всего лишь эхо немногих
голосов, причем и эти последние зависят от настроения минуты.
Едва ли бы одобрение публики польстило виртуозу, если бы он
узнал, что за исключением одного или двух, все остальные глухи,
и желая скрыть друг от друга свой порок, старательно хлопают
ему, как только увидят, что захлопал единственный слышащий, то
вдобавок эти заправилы часто берут взятки за то, чтобы устроить
шумную овацию какому-нибудь прежалкому скрипачу. Отсюда
понятно, почему слава так редко сохраняется после смерти;
д’Аламбер в своем великолепном описании храма литературной
славы говорит: «В храме этом живут мертвецы, которые не были
тут при жизни, да еще несколько живых, из которых большинство
будет отсюда удалено после смерти». Кстати замечу, что ставить
кому-либо памятник при жизни значит объявить, что нет надежды
на то, что потомство его не забудет. Если же кто-либо и
удостаивается славы, которая не умрет с ним, то это редко
случается раньше, чем на склоне лет; исключения из этого
правила бывают среди художников и поэтов, среди же философов —
почти никогда. Правило это подтверждается тем, что портреты
людей, прославившихся своими творениями, появляются обычно лишь
после того, как упрочится их известность; их изображают большею
частью — в особенности если это философы — старыми и седыми.
С точки зрения эвдемонической это вполне правильно. Слава и
молодость — то слишком много для смертного. Наша жизнь так
бедна, что блага приходится распределять экономнее. Молодость и
так достаточно богата сама по себе и должна этим
довольствоваться. К старости же, когда все желания и радости
умирают, как деревья зимой — как раз время для вечнозеленого
дерева славы; его можно уподобить поздним грушам, зреющим
летом, но годным в пищу лишь зимою. Нет лучшего утешения в
старости, как сознание, что удалось всю силу молодости
воплотить в творения, которые не стареют, подобно людям.
Рассматривая еще подробнее пути, ведущие к славе в
наиболее близкой для нас — научной области, можно подметить
следующее правило. Умственное превосходство ученого, о котором

свидетельствует его слава, каждый день подтверждается новой
комбинацией тех или иных известных данных. Эти данные могут
быть крайне разнообразны; слава, приобретаемая их
комбинированием, будет тем больше, тем распространеннее, чем
известнее, чем доступнее каждому сами данные. Если это
какие-нибудь числа, кривые или какие-либо специальные
физические, зоологические, ботанические или анатомические
явления, искаженные отрывки древних авторов, полустертые
надписи или такие, к которым нет ключа, темные вопросы из
области истории — то слава, приобретенная правильным
комбинированием таких данных, едва ли распространится далее
круга лиц, знакомых с самими данными, едва ли выйдет за пределы
незначительного числа ученых живущих обычно в уединении и
завидующих всякому, прославившемуся по их специальности. Если
же данные известны всему роду человеческому, если это, напр.,
существенные и всем присущие свойства человеческого разума,
характера, если это силы природы, действие которых постоянно
нами наблюдается, вообще общеизвестные процессы в природе, то
слава того, кто осветил их новой, важной и правильной
комбинацией, со временем распространится на весь цивилизованный
мир. Если доступны сами данные, то и комбинации их будут,
вероятно, столь же доступны.
При этом слава будет, однако, всегда зависеть от
трудностей, какие пришлось преодолеть. Ибо, чем данные
известнее, тем труднее скомбинировать их на новый и все-таки
верный лад, ведь над этим старалось огромное число людей,
исчерпавших, по-видимому, все возможные их комбинации.
Напротив, данные недоступные широким массам и требующие долгого
и тяжелого изучения, допускают почти всегда новые комбинации;
если поэтому к ним подойти со здравым смыслом и с трезвым
рассудком, т. е. с умеренным умственным превосходством, то
весьма вероятно, что посчастливится найти новую и правильную
комбинацию их. Зато и добытая этим путем слава ограничится
приблизительно лишь теми, кто знаком с самими данными. Правда,
при решении таких проблем требуется большая эрудиция и труд,
для того только, чтобы усвоить одни данные, — тогда как на
первом пути, обещающем наиболее широкую и громкую известность,
эти данные открыты и видны всякому, но чем меньше здесь
требуется труда, тем более необходим талант, даже гений, с
которым в смысле ценности и уважения людей не сравнится никакой
труд.
Отсюда следует, что те, кто чувствуют в себе трезвый разум
и способность к правильному мышлению, но притом не знают за
собой высших умственных достоинств, не должны отступать пред
усидчивым, тяжелым трудом, посредством коего они выделяются из
огромной толпы людей, знакомых с общеизвестными данными, и
достигнуть тех глубин, какие доступны лишь труженику-ученому.
Здесь, где соперников чрезвычайно мало, всякий хоть
сколько-нибудь пытливый ум непременно найдет возможность дать
новую и правильную комбинацию данных, причем достоинство его
открытия повысится трудностью добыть эти данные. Но до широкой
массы дойдет лишь слабый отголосок приобретенных этим путем
аплодисментов соратников по данной науке, которые только и
компетентны в ее вопросах.
Если до конца проследовать по намеченному здесь пути, то
окажется, что иногда одни данные, в виду огромной трудности
добыть их, сами по себе, без того, чтобы прибегать к
комбинированию их, могут доставить славу. Таковы, напр.,
путешествия в далекие и малопосещаемые страны: путешественник
удостоивается славы, за то, что он видел, а не за то, как он
мыслил. Значительное преимущество этого пути еще и в том, что
гораздо легче передать другим, и сделать им понятным то, что
довелось видеть, чем то, о чем размышлять; в связи с этим и
публика гораздо охотнее читает первое, чем второе. Уже Асмус
говорил: «кто совершил путешествие — тот много может
порассказать». Однако, при личном знакомстве со знаменитостями
этого сорта легко может придти на ум замечание Горация:
«переехав море, люди меняют только климат, но не душу (Epist.
I, II, V. 27).
Человек, наделенный высокими умственными дарованиями, с
которыми только и можно браться за решение великих проблем,
касающихся общих, мировых вопросов и поэтому крайне сложных, —
не проиграет, конечно, если станет по возможности расширять
свой кругозор, но он должен делать это равномерно, по всем
направлениям, не забираясь слишком далеко в специальные, а
потому лишь немногим доступные области; он не должен зарываться
в специальные отрасли отдельных наук, а тем паче увлекаться
мелкими деталями. Для того, чтобы выделиться из среды
соперников, ему нет надобности заниматься мало кому доступными
предметами; именно то, что открыто для всех, дает ему материал
к новым и правильным комбинациям. Поэтому-то и заслуга его
будет признана всеми теми, кому известны эти данные, т. е.
большей частью человечества. Вот на чем основано крупное
различие между славой поэта и философа и той, какая выпадает на
долю физика, химика, анатома, минералога, зоолога, историка и
т. д.

Глава пятая. ПОУЧЕНИЯ И ПРАВИЛА

Меньше, чем где-либо, я претендую здесь на полноту: иначе
мне пришлось бы повторить массу превосходных житейских правил,
преподанных мудрецами разных времен, начиная с Феогнида и
псевдо-Соломона и кончая Ларошфуко, причем нельзя было бы
избежать многих испошленных общих мест. Отказавшись от полноты,
приходится отказаться и от строгой системы. Советую утешаться
тем, что при соблюдении этих двух требований подобные очерки
выходят почти всегда скучными. Я буду излагать лишь то, что мне
пришло на ум, показалось заслуживающим сообщения, и что,
насколько мне не изменяет память, не было еще сказано, или,
если и было, то не совсем так; я только подбираю колосья на
необозримом, другими до меня сжатом, поле.
Желая, однако, хоть сколько-нибудь упорядочить богатое
разнообразие приводимых здесь взглядов и советов, я разделяю их

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Афоризмы житейской мудрости

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Артур Шопенгауэр: Афоризмы житейской мудрости

на общие и на касающиеся нашего отношения, во-первых, к себе,
во-вторых, к другим, и, в-третьих, к общим мировым событиям и к
судьбе.

А. Правила общие

1) Первой заповедью житейской мудрости я считаю мимоходом
высказанное Аристотелем в Никомаховой этике (XII, 12)
положение, которое в переводе можно формулировать следующим
образом: «Мудрец должен искать не наслаждений, а отсутствия
страданий». Верность этого правила основана на том, что всякое
наслаждение, всякое счастье есть понятие отрицательное,
страдание же — положительно. Этот последний тезис развит и
обоснован мною в моем главном труде (т. I, ¦ 58). Здесь я
поясняю его только одним, ежедневно наблюдаемым фактом. Если
все тело здраво и невредимо, кроме одного слегка пораненного
или вообще больного местечка, то здоровье целого совершенно
пропадает для нашего сознания, внимание постоянно направлено на
боль в поврежденном месте и мы лишаемся наслаждения,
доставляемого нам общим ощущением жизни. — Точно так же, если
все происходит по нашему желанию, кроме одного обстоятельства,
нам нежелательного, то это последнее, как бы незначительно оно
ни было, постоянно приходит нам в голову; мы часто думаем о нем
и редко вспоминаем о других, более важных событиях, отвечающих
нашим желаниям. В обоих случаях повреждена воля,
объективирующаяся в первом случае — в организме, во втором —
в стремлении человека; в обоих случаях удовлетворение ее имеет
лишь отрицательное действие, а потому и не ощущается
непосредственно, а разве только путем размышления проникает в
наше сознание; наоборот — всякое поставленное воле препятствие
— позитивно и само дает себя чувствовать. Всякое наслаждение
состоит в уничтожении этих препятствий, в освобождении от них,
а потому длится недолго.
Вот, следовательно, на чем основан вышеприведенный тезис
Аристотеля, советующий обращать внимание не на наслаждения и
радости жизни, а лишь на то, чтобы избежать бесчисленных ее
горестей. Иначе Вольтеровское изречение «счастье — греза,
реально лишь страдание» было бы столь же ложно, сколь оно на
самом деле справедливо. Поэтому, желая подвести итог своей
жизни с эвдемонической точки зрения, следует строить расчет не
на испытанных нами радостях, а на тех страданиях, которых
удалось избежать. Вообще, эвдемонологию следовало бы начинать с
оговорки, что не наименование — гипербола, что под «счастливой
жизнью» надо понимать «наименее несчастную», «сносную» жизнь.
Жизнь дается не для наслаждения ею, а для того, чтобы ее
перенести, «отбыть»; на это указывают обороты речи вроде
«degere vitam, vita, defungi», итальянского «si scampa cosi»,
немецкого «man muss suchen durchzukommen», «er wird schon durch
die Welt kommen» и т. д. Старость даже утешается тем, что весь
жизненный труд уже позади. Счастливейшим человеком будет тот,
кто провел жизнь без особенных страданий, как душевных, так и
телесных, а не тот, чья жизнь протекла в радостях и
наслаждениях. Кто этим последним измеряет счастье своей жизни,
тот выбрал неверный масштаб. Ведь наслаждения — всегда
отрицательны; лишь зависть может внушить ложную мысль, что они
дают счастье. Страдания, напротив, ощущаются положительным
образом; поэтому критерий жизненного счастья — это их
отсутствие. Если к беспечальному состоянию присоединится еще
отсутствие скуки, то в главных чертах земное счастье
достигнуто; все остальное — химера. Отсюда следует, что не
должно никогда покупать наслаждения ценой страданий или даже
ценой риска нажить их; ведь это значило бы ради отрицательного,
ради химеры пожертвовать положительным и реальным; и наоборот,
мы выигрываем, жертвуя наслаждениями для того, чтобы избежать
страданий. В обоих случаях безразлично, предшествует ли
страдание наслаждению или следует за ним. Нет худшего безумия,
как желать превратить мир — эту юдоль горя — в увеселительное
заведение и вместо свободы от страданий ставить себе целью
наслаждения и радости; а очень многие так именно и поступают.
Гораздо меньше ошибается тот, кто с преувеличенной мрачностью
считает этот мир своего рода адом и заботится поэтому лишь о
том, как бы найти в нем недоступное для огня помещение. Глупец
гоняется за наслаждениями и находит разочарование; мудрец же
только избегает горя. Если ему и это не удалось, значит,
виноват не он, не его глупость, а судьба. Если же это хоть
сколько-нибудь удастся, то разочарования ему нечего бояться:
страдания которых он избег, всегда останутся вполне реальными.
Даже если он, избегая их, слишком уклонился в сторону и даром
пожертвовал несколькими наслаждениями, то и тогда он, в
сущности, не потерял ничего: все радости — призрачны, и
горевать о том, что они упущены — мелочно, даже смешно.
Обусловленное оптимизмом непонимание этой истины будет
служить источником многих несчастий. А именно, в минуты,
свободные от страданий, нам мерещится призрак вовсе не
существующего счастья и соблазняет нас следовать за ним; в
результате — бесспорно реальное страдание, Тогда мы начинаем
горевать о минувшем, свободном от горя состоянии, лежащем, как
потерянный рай, позади нас, напрасно желаем изменить
совершившееся. Словно какой-то злой демон обманчивыми химерами
желаний постоянно выводит нас из того беспечального состояния,
в котором только и есть высшее, истинное счастье, которое
ускользает лишь от тех, у кого не хватает умения им овладеть. В
этом мнении его укрепляют романы и стихи, а также и то
лицемерие, с каким люди всегда и всюду заботятся о внешности, о
наружной видимости, к чему я скоро еще вернусь. Его жизнь —
это более или менее рассудительно организованная охота за
положительным счастьем, состоящим из положительных наслаждений.

Он дерзко бравирует опасностями, грозящими ему на этом. пути.
Эта охота за дичью, которой в действительности не существует,
приводит обычно к весьма реальным, положительным бедам,
выражающимся в боли, страданиях, болезнях и потерях, заботах,
бедности, позоре и в тысяче неприятностей. Является
разочарование — но слишком поздно.
Если, в согласии с рассмотренным выше правилом, вся жизнь
строится на том, как бы уберечься от страданий, т. е. устранить
нужду, болезни и всякие неприятности, то такая цель — реальна
и в известной мере достижима, притом, тем более, чем менее
этому плану будет мешать погоня за призраком положительного
счастья. В подтверждение этому Гете, в Wahlverwandschaften
говорит устами Миттлера, вечно хлопочущего о чужом счастье:
«Кто хочет избавиться от горя, тот всегда знает, чего ему надо;
тот же, кто хочет лучшего, чем у него есть, — тот слеп на оба
глаза». Это напоминает прекрасную французскую пословицу «le
meiux est l’ennemi du bien»21. Отсюда же может быть выведена
основная идея цинизма, разобранная в моем главном труде (т. II,
гл. 16). Ибо, что побуждало циников отказываться от
наслаждений, как не мысль о страданиях, сопровождающих их или
тотчас же или впоследствии; для циников важнее было избежать
горя, чем найти наслаждения. Их проникало сознание
отрицательности наслаждения и положительности страданий;
поэтому, вполне последовательно, они делали все, чтобы
избавиться от них и для этого считали необходимым отказаться от
наслаждений, казавшихся им тенетами, отдающими людей во власть
страданий.
Правда, как говорит Шиллер, все мы родились в Аркадии, т.
е. вступаем в жизнь с ожиданием счастья и наслаждения и питаем
безумную надежду достичь их; однако, в дело вмешивается судьба,
грубо хватает нас за шиворот и показывает, что мы не властны ни
над чем, а всем правит она; что она имеет неоспоримые права не
только на наше имущество и богатство, но и на жену и детей
наших, на наши руки и ноги, глаза и уши, даже на наши носы. Во
всяком случае приобретаемый со временем опыт дает нам понять,
что счастье и наслаждение — фата-моргана, видимая издали, но
исчезающая как только к ней приблизишься; что, напротив,
страдание и боль вполне реальны, непосредственно и без
приглашения посещают нас, -не допуская никаких иллюзий на свой
счет. Если эта истина привилась, мы перестанем гоняться за
счастьем и наслаждениями и гораздо больше заботимся о том, как
бы по возможности уклониться от боли и страданий. Тогда мы
начинаем сознавать, что лучшее в этом мире — это беспечальное,
спокойное и сносное существование и, ограничивая этим свои
притязания, тем вернее осуществляем их. Вернейшее средство не
быть очень несчастным — не требовать большого счастья. Так
думал и друг юности Гете — Мерк, писавший: «бессмысленная
претензия на счастье, притом на ту дозу его, о которой мы
мечтаем, — вредит нам во всем. Кто отделается от этого и не
будет желать ничего, кроме того что ему доступно, тот проживет
недурно» (Briefe an und von Merck, S. 100). Поэтому следует
сокращать свои притязания на наслаждения, на богатство, на чин
и почет до весьма умеренных размеров, так как стремление и
борьба за счастье, за блеск и почет влекут за собой величайшие
несчастья. Это уже и потому желательно и благоразумно, что
очень легко стать весьма несчастным; стать же вполне счастливым
не только трудно, но и вовсе невозможно. Вполне прав поэт
житейской мудрости (Гораций, ода 10: «Auream quis quis
rnediocritatem») : «Кто избрал золотую середину, тот не ищет
отдыха ни в жалкой хижине, ни в дворцах, возбуждающих зависть в
других. Ветер сильнее потрясает огромные сосны, высокие башни
рушатся с большей силой, и молния чаще ударяет в вершины гор».
Кто вполне проникся моим философским учением и знает, что
наше бытие таково, что лучше бы его совсем не было, и что
величайшая мудрость заключается в отрицании, в отказе от него,
тот не будет ожидать многого ни от какого предмета, ни от
какого обстоятельства, ни к чему не станет страстно стремиться
и не будет жаловаться на крушение своих планов; он вполне
присоединится к словам Платона (ер. X, 604): «ничто в мире не
заслуживает больших усилий», а также к словам поэта Anwari
Soheili «Разбита власть твоя над миром — не печалься: это —
ничто. — Приобрел ты власть над миром — не радуйся этому: и
это — ничто. Приходят и счастье и горе — пройди и ты мимо
мира: мир — ничто».
Усвоение такого спасительного взгляда особенно
затрудняется вышеупомянутым лицемерием людей, которое следовало
бы пораньше раскрывать юношеству. Большинство так называемых
благ — лишь пустая внешность, вроде декорации; сути в них нет
никакой. Таковы, напр., расцвеченные и разукрашенные корабли,
пушечные салюты, иллюминации, трубы и барабаны, крики ликования
и т. п. Все это — лишь вывеска, символ, иероглиф радости;
самой же радости обыкновенно нет при этом; она одна не
участвует в празднике. Где она действительно бывает, там
большей частью является без приглашения и без доклада, сама
собою, sons faзon; иной раз она прокрадывается молча, часто под
незначительнейшим, пустым предлогом, при самой обыденной
обстановке, и далеко не всегда при блестящих, громких событиях.
Она, как золото в Австралии, рассыпана то тут, то там,
рассыпана прихотью случая, без правил и законов, обычно
мельчайшими крупицами и очень редко в значительных массах. —
Цель всех только что упомянутых манифестаций единственно в том,
чтобы уверить других в собственной радости: все это делается
ради видимости, ради чужого мнения. С печалью дело обстоит так
же как и с радостью. Как грустно движется длинная и
медлительная похоронная процессия! Каретам нет конца. Но
загляните в них — все они пусты, и усопшего провожают в
сущности одни лишь кучера. Разительный образчик дружбы и
уважения мира сего! Такова фальшь, пустота и лицемерие людское.
Другой пример: масса приглашенных гостей в парадных
одеждах… торжественные встречи… но все это лишь вывеска
благородного, утонченного общения, на деле же вместо него царят
принужденность, неудовольствие и скука; где много гостей, там
много и мусору, имей они хоть все по звезде на груди. Настоящее

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33

Афоризмы житейской мудрости

ПСИХОЛОГИЯ

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Артур Шопенгауэр: Афоризмы житейской мудрости

Артур Шопенгауэр.
Афоризмы житейской мудрости

Глава первая. ОСНОВНОЕ ДЕЛЕНИЕ

Аристотель (Eth. Nicom. l, 8) разделил блага человеческой
жизни на 3 группы: блага внешние, духовные и телесные. Сохраняя
лишь тройное деление, я утверждаю, что все, чем обусловливается
различие в судьбе людей, может быть сведено к трем основным
категориям.
1) Что такое человек: — т. е. личность его в самом
широком смысле слова. Сюда следует отнести здоровье, силу,
красоту, темперамент, нравственность, ум и степень его
развития.
2) Что человек имеет: — т. е. имущество, находящееся в
его собственности или владении.
3) Что представляет собою человек; этими словами
подразумевается то, каким человек является в представлении
других: как они его себе представляют; — словом это — мнение
остальных о нем, мнение, выражающееся вовне в его почете,
положении и славе.
Перечисленные в первой рубрике элементы вложены в человека
самой природой; из этого уже можно заключить, что влияние их на
его счастье или несчастье значительно сильнее и глубже того,
какое оказывается факторами двух других категорий, создающимися
силами людей. По сравнению с истинными личными достоинствами —
обширным умом или великим сердцем — все преимущества,
доставляемые положением, рождением, хотя бы царственным,
богатством и т. п. оказываются тем же, чем оказывается
театральный король по сравнению с настоящим. Метродор, первый
ученик Эпикура, так начинает одну из своих глав: «То, что
находится внутри нас, более влияет на наше счастье, чем то, что
вытекает из вещей внешнего мира» (см. Clemens Alex. Strom 11,
21, стр. 362 Вюрцбургского издания) . Действительно, вполне
бесспорно, что для блага индивидуума, даже больше — для его
бытия, самым существенным является то, что в нем самом
заключается или происходит. Только этим и обусловливается его
чувство удовлетворения или неудовольствия, — являющееся
ближайшим образом результатом ощущений, желаний и мыслей; все,
лежащее вне этой области, имеет лишь косвенное влияние на
человека. Потому-то одни и те же внешние события влияют на
каждого совершенно различно; находясь в одинаковых
обстоятельствах, люди все же живут в разных мирах.
Непосредственно человек имеет дело лишь со своими собственными
представлениями, ощущениями и движениями воли; явления внешнего
мира влияют на него лишь постольку, поскольку ими вызываются
явления во внутреннем мире. Мир, в котором живет человек,
зависит прежде всего от того, как его данный человек понимает,
а следовательно, от свойств его мозга: сообразно с последним
мир оказывается то бедным, скучным и пошлым, то наоборот,
богатым, полным интереса и величия. Обыкновенно завидуют тем,
кому в жизни удавалось сталкиваться к интересными событиями; в
таких случаях скорее стоит завидовать той собственности к
восприятию, которая придает событию тот интерес, то значение,
какое он имеет на взгляд рассказчика; одно и то же
происшествие, представляющееся умному человеку глубоко
интересным, превратилось бы, будучи воспринято пустеньким
пошляком, в скучнейшую сцену из плоской обыденщины. Особенно
ясно это сказывается в некоторых стихотворениях Гете и Байрона,
описывающих, по-видимому, действительно случившиеся
происшествия: недалекий читатель склонен в таких случаях
завидовать поэту в том, что на его долю выпало это
происшествие, вместо того, чтобы завидовать его могучему
воображению, превратившему какое-нибудь повседневное событие в
нечто великое и красивое. Меланхолик примет за трагедию то, в
чем сангвиник увидит лишь интересный инцидент, а флегматик —
нечто, не заслуживающее внимания. Происходит это оттого, что
действительность, т. е. всякий осуществившийся факт, состоит из
двух половин: из субъективной и объективной, столь же
необходимо и тесно связанных между собою, как водород и
кислород в воде. При тождественных объективных и разных
субъективных данных или наоборот, получатся две глубоко
различные действительности: превосходящие объективные данные
при тупой, скверной субъективной половине создадут в результате
очень плохую действительность, подобно красивой местности,
наблюдаемой в дурную погоду или через скверное стекло. Проще
говоря, человек так же не может вылезти из своего сознания, как
из своей шкуры, и непосредственно живет только в нем; потому-то
так трудно помочь ему извне. На сцене один играет князя, другой
— придворного, третий — слугу, солдата или генерала и т. п.
Но эти различия суть чисто внешние, истинная же, внутренняя
подкладка у всех участников одна и та же: бедный актер с его
горем и нуждою. Так и в жизни. Различие в богатстве, в чине
отводят каждому особую роль, но отнюдь не ею обусловливается
распределение внутреннего счастья и довольства: и здесь в
каждом таится один и тот же жалкий бедняк, подавленный заботами
и горем, которое, правда, разнообразится в зависимости от
субъекта, но в истинном своем существе остается неизменным;
если и существует разница в степени, то она ни в коей мере не
зависит от положения или богатства субъекта, т. е. от характера
его роли.
Так как все существующее и происходящее существует и
происходит непосредственно лишь в сознании человека, то,
очевидно, свойства этого сознания существеннее всего и играют
более важную роль, чем отражающиеся в нем образы. Все
наслаждения и роскошь, воспринятые туманным сознанием глупца,

окажутся жалкими по сравнению с сознанием Сервантеса, пишущего
в тесной тюрьме своего Дон-Кихота.
Объективная половина действительности находится в руках
судьбы, и потому изменчива; субъективное данное — это мы сами;
в главных чертах оно неизменно. Вот почему жизнь каждого носит,
несмотря на внешние перемены, с начала до конца один и тот же
характер; ее можо сравнить с рядом вариаций на одну и ту же
тему. Никто не может сбросить с себя свою индивидуальность. В
какие условия ни поставить животное, оно всегда останется
заключенным в том тесном круге, какой навеки очерчен для него
природой, — почему, например, наше стремление осчастливить
любимое животное может осуществиться вследствие этих границ его
существа и сознания лишь в очень узких рамках. Так же и
человек: его индивидуальность заранее определяет меру
возможного для него счастья. Особенно прочно, притом навсегда,
его духовные силы определяют способность к возвышенным
наслаждениям. Раз эти силы ограничены, то все внешние усилия,
все, что сделают для человека его ближние и удача, — все это
не сможет возвысить человека над свойственным ему полуживотным
счастьем и довольством; на его долю останутся чувственные
удовольствия, тихая и уютная семейная жизнь, скверное общество
и вульгарные развлечения. Даже образование может лишь очень
мало содействовать расширению круга его наслаждений; ведь
высшие, самые богатые по разнообразию, и наиболее
привлекательные наслаждения — суть духовная, как бы мы в
юности ни ошибались на этот счет; — а такие наслаждения
обусловлены прежде всего нашими духовными силами.
Отсюда ясно, насколько наше счастье зависит от того, что
мы такое, от нашей индивидуальности; обычно же при этом
учитывается только судьба, — т. е. то, что мы имеем, и то, что
мы собою представляем. Но судьба может улучшиться; к тому же
при внутреннем богатстве человек не станет многого от нее
требовать. Глупец всегда останется глупцом, и тупица —
тупицей, будь они хоть в раю и окружены гуриями. Гете говорит:
«Volk und Knecht und Uberwinder Sie gestehn zu jeder Zeit
Hцchstes Glьck der Erdenkinder Sie nur die Persцnlichkeit1.
Что субъективная сторона несравненно важнее для нашего
счастья и довольства, чем объективнее данные — это легко
подтверждается хотя бы тем, напр., что голод — лучший повар,
или что старик равнодушно смотрит на богиню юности — женщину,
или, наконец, жизнью гения или святого. Особенно здоровье
перевешивает все внешние блага настолько, что здоровый нищий
счастливее больного короля. Спокойный, веселый темперамент,
являющийся следствием хорошего здоровья и сильного организма,
ясный, живой, проницательный и правильно мыслящий ум,
сдержанная воля и с тем вместе чистая совесть — вот блага,
которых заменить не смогут никакие чины и сокровища. То, что
человек значит для самого себя, что сопровождает его даже в
одиночестве и что никем не может быть подарено или отнято —
очевидно существеннее для него всего, чем он владеет, и чем он
представляется другим людям. Умный человек в одиночестве найдет
отличное развлечение в своих мыслях и воображении, тогда как
даже беспрерывная смена собеседников, спектаклей, поездок и
увеселений не оградит тупицу от терзающей его скуки. Человек с
хорошим, ровным, сдержанным характером даже в тяжелых условиях
может чувствовать себя удовлетворенным, чего не достигнуть
человеку алчному, завистливому и злому, как бы богат он ни был.
Для того, кто одарен выдающимся умом и возвышенным характером,
большинство излюбленных массою удовольствий — излишни, даже
более — обременительны. Гораций говорит про себя: «Есть люди,
не имеющие ни драгоценностей, ни мрамора, ни слоновой кости, ни
Тирренских статуй, ни картин, ни серебра, ни окрашенных
Гетулийсуим пурпуром одежд; но есть и такие, кто не заботится о
том, чтобы иметь их», а Сократ, при виде выставленных к продаже
предметов роскоши, воскликнул: «Сколько существует вещей,
которые мне не нужны».
Итак, для нашего счастья то, что мы такое, — наша
личность — является первым и важнейшим условием, уже потому,
что сохраняется всегда и при всех обстоятельствах; к тому же
она, в противоположность благам двух других категорий, не
зависит от превратностей судьбы и не может быть отнята у нас. В
этом смысле ценность ее абсолютна, тогда как ценность других
благ — относительна. Отсюда следует, что человек гораздо менее
подвержен внешним влияниям, чем это принято думать. Одно лишь
всемогущее время властвует и здесь: ему поддаются постепенно и
физические, и духовные элементы человека; одна лишь моральная
сторона характера недоступна ему. В этом отношении блага двух
последних категорий имеют то преимущество перед благами первой,
что время не может непосредственно их отнять. Второе
преимущество их в том, что, существуя объективно, они достижимы
по своей природе; по крайней мере перед каждым открыта
возможность приобрести их, тогда как субъективная сторона не в
нашей власти, создана jure divino неизменной раз навсегда. В
этом смысле здесь вполне применимы слова Гете:
«Wie an dem Tag, der dich der Welt verliehen.
Die Sonne stand zum Grusse der Planeten
Bist alsobald und fort und fort gediehen
Nach dem Gesetz, wonach du angetreten.

So musst du sein, dir kannst du nicht entfliehen
So sagten schon Sybоllen, so Propheten;
Und keine Zeit und keine Macht zerstьckelt
Geprдgte Form, die lebend sich entwickelt»2.

Единственное, что мы в этом отношении можем сделать, это
— использовать наши индивидуальные свойства с наибольшей для
себя выгодой, сообразно с этим развивать соответствующие им
стремления, и заботиться лишь о таком развитии, какое с ними
согласуется, избегая всякого другого; словом — выбирать ту
должность, занятие, тот образ жизни, какие подходят к нашей
личности.
Человек геркулесовского сложения, необычайной физической
силы, вынужденный в силу внешних обстоятельств вести сидячую

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33