Рубрики: КЛАССИКА

классическая литература

Анна Каренина

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Лев Николаевич Толстой: Анна Каренина

оцененных молодым доктором, и пришел в свое, знакомое брату, оживленное
состояние духа, в которое он обыкновенно приходил после блестящего и
оживленного разговора. После отъезда доктора Сергей Иванович пожелал
ехать с удочкой на реку. Он любил удить рыбу и как будто гордился тем,
что может любить такое глупое занятие.
Константин Левин, которому нужно было на пахоту и на луга, вызвался
довезти брата — в кабриолете.
Было то время года, перевал лета, когда урожай нынешнего года уже оп-
ределился, когда начинаются заботы о посеве будущего года и подошли по-
косы, когда рожь вся выколосилась и, серо-зеленая, не налитым, еще лег-
ким колосом волнуется по ветру, когда зеленые овсы, с раскиданными по
ним кустами желтой травы, неровно выкидываются по поздним посевам, когда
ранняя гречиха уже лопушится, скрывая землю, когда убитые в камень ско-
тиной пары с оставленными дорогами, которые не берет соха, вспаханы до
половины; когда присохшие вывезенные кучи навоза пахнут по зарям вместе
с медовыми травами, и на низах, ожидая косы, стоят сплошным морем бере-
женые луга с чернеющимися кучами стеблей выполонного щавельника.
Было то время, когда в сельской работе наступает короткая передышка
пред началом ежегодно повторяющейся и ежегодно вызывающей все силы наро-
да уборки. Урожай был прекрасный, — и стояли ясные, жаркие летние дни с
росистыми короткими ночами.
Братья должны были проехать через лес, чтобы ехать к лугам. Сергей
Иванович любовался все время красотою заглохшего от листвы леса, указы-
вая брату то на темную с тенистой стороны, пестреющую желтыми прилистни-
ками, готовящуюся к цвету старую липу, то на изумрудом блестящие молодые
побеги дерев нынешнего года. Константин Левин не любил говорить и слу-
шать про красоту природы. Слова снимали для него красоту с того, что он
видел. Он поддакивал брату, но невольно стал думать о другом. Когда они
проехали лес, все внимание его поглотилось видом парового поля на бугре,
где желтеющего травой, где обитого и изрезанного клетками, где сваленно-
го кучами, а где и вспаханного. По полю ехали вереницей телеги. Левин
сосчитал телеги, остался довольным тем, что вывезется все, что нужно, и
мысли его перешли при виде лугов на вопрос о покосе. Он всегда испытывал
что-то особенно забирающее за живое в уборке сена. Подъехав к лугу, Ле-
вин остановил лошадь.
Утренняя роса еще оставалась внизу на густом подседе травы, и Сергей
Иванович, чтобы не мочить ноги, попросил довезти себя по лугу в кабрио-
лете до того ракитового куста, у которого брались окуни. Как ни жалко
было Константину Левину мять свою траву, он въехал в луг. Высокая трава
мягко обвивалась около колес и ног лошади, оставляя свои семена на мок-
рых спицах и ступицах.
Брат сел под кустом, разобрав удочки, а Левин отвел лошадь, привязал
ее и вошел в недвижимое ветром огромное серо-зеленое море луга. Шелко-
вистая с выспевающими семенами трава была почти по пояс на заливном мес-
те.
Перейдя луг поперек, Константин Левин вышел на дорогу и встретил ста-
рика с опухшим глазом, несшего роевню с пчелами.
— Что? или поймал, Фомич? — спросил он.
— Какое поймал, Константин Митрич! Только бы своих уберечь. Ушел вот
второй раз другак… Спасибо, ребята доскакали. У вас пашут. Отпрягли
лошадь, доскакали.
— Ну, что скажешь, Фомич, — косить или подождать?
— Да что ж! По-нашему, до Петрова дня подождать. А вы раньше всегда
косите. Что ж, бог даст травы добрые. Скотине простор будет.
— А погода, как думаешь?
— Дело божье. Может, и погода будет.
Левин подошел к брату. Ничего не ловилось, но Сергей Иванович не ску-
чал и казался в самом веселом расположении духа. Левин видел, что, раз-
задоренный разговором с доктором, он хотел поговорить. Левину же, напро-
тив, хотелось скорее домой, чтобы распорядиться о вызове косцов к завт-
рему и решить сомнение насчет покоса, которое сильно занимало его.
— Что ж, поедем, — сказал он.
— Куда ж торопиться? Посидим. Как ты измок, однако! Хоть не ловится,
но хорошо. Всякая охота тем хороша, что имеешь дело с природой. Ну что
за прелесть эта стальная вода! — сказал он. — Эти берега луговые, — про-
должал он, — всегда напоминают мне загадку, — знаешь? Трава говорит во-
де: а мы пошатаемся, пошатаемся.
— Я не знаю этой загадки, — уныло отвечал Левин.

III

— А знаешь, я о тебе думал, — сказал Сергей Иванович. — Это ни на что
не похоже, что у вас делается в уезде, как мне порассказал этот доктор;
он очень неглупый малый. И я тебе говорил и говорю: нехорошо, что ты не
ездишь на собрания и вообще устранился от земского дела. Если порядочные
люди будут удаляться, разумеется, все пойдет бог знает как. Деньги мы
платим, они идут на жалованье, а нет ни школ, ни фельдшеров, ни пови-
вальных бабок, ни аптек, ничего нет.
— Ведь я пробовал, — тихо и неохотно отвечал Левин, — не могу! ну что
ж делать!
— Да чего ты не можешь? Я, признаюсь, не понимаю. Равнодушия, неуменья
я не допускаю; неужели просто лень?
— Ни то, ни другое, ни третье. Я пробовал и вижу, что ничего не могу
сделать, — сказал Левин.
Он мало вникал в то, что говорил брат. Вглядываясь за реку на пашню,
он различал что-то черное, но не разобрать, лошадь это или приказчик
верхом.
— Отчего же ты не можешь ничего сделать? Ты сделал попытку, и не уда-
лось по-твоему, и ты покоряешься. Как не иметь самолюбия?
— Самолюбия, — сказал Левин, задетый за живое словами брата, — я не
понимаю. Когда бы в университете мне сказали, что другие понимают интег-
ральное вычисление, а я не понимаю, — тут самолюбие. Но тут надо быть
убежденным прежде, что нужно иметь известные способности для этих дел и,
главное, в том, что все эти дела важны очень.
— Так что ж! разве это не важно? — сказал Сергей Иванович, задетый за
живое и тем, что брат его находил неважным то, что его занимало, и в
особенности тем, что он, очевидно, почти не слушал его.

— Мне не кажется важным, не забирает меня, что ты хочешь?.. — отвечал
Левин, разобрав, что то, что видел, был приказчик и что приказчик, веро-
ятно, спустил мужиков с пахоты. Они перевертывали сохи. «Неужели уже от-
пахали?» — подумал он.
— Ну, послушай, однако, — нахмурив свое красивое умное лицо, сказал
старший брат, — есть границы всему. Это очень хорошо быть чудаком и иск-
ренним человеком и не любить фальшь, — я все это знаю; но ведь то, что
ты говоришь, или не имеет смысла, или имеет очень дурной смысл. Как ты
находишь неважным, что тот народ, который ты любишь, как ты уверяешь…
«Я никогда не уверял», — подумал Константин Левин.
-…мрет без помощи? Грубые бабки замаривают детей, и народ коснеет в
невежестве и остается во власти всякого писаря, а тебе дано в руки
средство помочь этому, и ты не помогаешь, потому что, по-твоему, это не
важно.
И Сергей Иванович поставил ему дилемму: или ты так неразвит, что не
можешь видеть всего, что можешь сделать, или ты не хочешь поступиться
своим спокойствием, тщеславием, я не знаю чем, чтоб это сделать.
Константин Левин чувствовал, что ему остается только покориться или
признаться в недостатке любви к общему делу. И это его оскорбило и огор-
чило.
— И то и другое, — сказал он решительно. — Я не вижу, чтобы можно бы-
ло…
— Как? Нельзя, хорошо разместив деньги, дать врачебную помощь?
— Нельзя, как мне кажется… На четыре тысячи квадратных верст нашего
уезда, с нашими зажорами, метелями, рабочею порой, я не вижу возможности
давать повсеместно врачебную помощь. Да и вообще не верю в медицину.
— Ну, позволь; это несправедливо… Я тебе тысячи примеров назову…
Ну, а школы?
— Зачем школы?
— Что ты говоришь? Разве может быть сомнение в пользе образования? Ес-
ли оно хорошо для тебя, то и для всякого.
Константин Левин чувствовал себя нравственно припертым к стене и пото-
му разгорячился и высказал невольно главную причину своего равнодушия к
общему делу.
— Может быть, все это хорошо; но мне-то зачем заботиться об учреждении
пунктов медицинских, которыми я никогда не пользуюсь, и школ, куда я
своих детей не буду посылать, куда и крестьяне не хотят посылать детей,
и я еще не твердо верю, что нужно их посылать? — сказал он.
Сергея Ивановича на минуту удивило это неожиданное воззрение на дело;
но он тотчас составил новый план атаки.
Он помолчал, вынул одну удочку, перекинул и, улыбаясь, обратился к
брату.
— Ну, позволь… Во-первых, пункт медицинский понадобился. Вот мы для
Агафьи Михайловны послали за земским доктором.
— Ну, я думаю, что рука останется кривою.
— Это еще вопрос… Потом грамотный мужик, работник тебе же нужнее и
дороже.
— Нет, у кого хочешь спроси, — решительно отвечал Константин Левин, —
грамотный как работник гораздо хуже. И дороги починить нельзя; а мосты
как поставят, так и украдут.
— Впрочем, — нахмурившись, сказал Сергей Иванович, не любивший проти-
воречий и в особенности таких, которые беспрестанно перескакивали с од-
ного на другое и без всякой связи вводили новые доводы, так что нельзя
было знать, на что отвечать, — впрочем, не в том дело. Позволь. Призна-
ешь ли ты, что образование есть благо для народа?
— Признаю, — сказал Левин нечаянно и тотчас же подумал, что он сказал
не то,что думает. Он чувствовал, что, если он призна’ет это, ему будет
доказано, что он говорит пустяки, не имеющие никакого смысла. Как это
будет ему доказано, он не знал, но знал, что это, несомненно, логически
будет ему доказано, и он ждал этого доказательства.
Довод вышел гораздо проще, чем того ожидал Константин Левин.
— Если ты признаешь это благом, — сказал Сергей Иванович, — то ты, как
честный человек, не можешь не любить и не сочувствовать такому делу и
потому не желать работать для него.
— Но я еще не признаю этого дела хорошим, — покраснев, сказал Констан-
тин Левин.
— Как? Да ты сейчас сказал…
— То есть я не признаю его ни хорошим, ни возможным.
— Этого ты не можешь знать, не сделав усилий.
— Ну, положим, — сказал Левин, хотя вовсе не полагал этого, — положим
что это так; но я все-таки не вижу, для чего я буду об этом заботиться.
— То есть как?
Нет, уж если мы разговорились, то объясни мне с философской точки зре-
ния, — сказал Левин.
— Я не понимаю, к чему тут философия, — сказал Сергей Иванович, как
показалось Левину, таким тоном, как будто он не признавал права брата
рассуждать о философии. И это раздражило Левина.
— Вот к чему! — горячась, заговорил он. — Я думаю, что двигатель всех
наших действий есть все-таки личное счастье. Теперь в земских учреждени-
ях я, как дворянин, не вижу ничего, что бы содействовало моему благосос-
тоянию. Дороги — не лучше и не могут быть лучше; лошади мои везут меня и
по дурным. Доктора и пункта мне не нужно, мировой судья мне не нужен, —
я никогда не обращаюсь к нему и не обращусь. Школы мне не только не нуж-
ны, но даже вредны, как я тебе говорил. Для меня земские учреждения
просто повинность платить восемнадцать копеек с десятины, ездить в го-
род, ночевать с клопами и слушать всякий вздор и гадости, а личный инте-
рес меня не побуждает.
— Позволь, — перебил с улыбкой Сергей Иванович, — личный интерес не
побуждал нас работать для освобождения крестьян, а мы работали.
— Нет! — все более горячась, перебил Константин. — Освобождение
крестьян было другое дело. Тут был личный интерес. Хотелось сбросить с
себя это ярмо, которое давило нас, всех хороших людей. Но быть гласным,
рассуждать о том, сколько золотарей нужно и как трубы провести в городе,
где я не живу; быть присяжным и судить мужика, укравшего ветчину, и
шесть часов слушать всякий вздор, который мелют защитники и прокуроры, и
как председатель спрашивает у моего старика Алешки-дурачка: «Признаете
ли вы, господин подсудимый, факт похищения ветчины?» — «Ась?»
Константин Левин уже отвлекся, стал представлять председателя и Алеш-
ку-дурачка; ему казалось, что это все идет к делу.
Но Сергей Иванович пожал плечами.
— Ну, так что ты хочешь сказать?
— Я только хочу сказать, что те права, которые меня… мой интерес
затрагивают, я буду всегда защищать всеми силами; что когда у нас, у

Анна Каренина

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Лев Николаевич Толстой: Анна Каренина

чем-нибудь праздный ум, а мысль, которая выросла из условий его жизни,
которую он высидел в своем деревенском уединении и со всех сторон обду-
мал.
— Дело, изволите видеть, в том, что всякий прогресс совершается только
властью, — говорил он, очевидно желая показать, что он не чужд образова-
нию. — Возьмите реформы Петра, Екатерины, Александра. Возьмите европейс-
кую историю. Тем более прогресс в земледельческом быту. Хоть картофель —
и тот вводился у нас силой. Ведь сохой тоже не всегда пахали. Тоже ввели
ее, может быть, при уделах, но, наверно, ввели силою. Теперь, в наше
время, мы, помещики, при крепостном праве вели свое хозяйство с усовер-
шенствованиями; и сушилки, и веялки, и возка навоза, и все орудия — вс°
мы вводили своею властью, и мужики сначала противились, а потом подража-
ли нам. Теперь-с, при уничтожении крепостного права, у нас отняли
власть, и хозяйство наше, то, где оно поднято на высокий уровень, должно
опуститься к самому дикому, первобытному состоянию. Так я понимаю..
— Да почему же? Если оно рационально, то вы можете наймом вести его, —
сказал Свияжский.
— Власти нет-с. Кем я его буду вести? позвольте спросить.
«Вот она — рабочая сила, главный элемент хозяйства», — подумал Левин.
— Рабочими.
— Рабочие не хотят работать хорошо и работать хорошими орудиями. Рабо-
чий наш только одно знает — напиться, как свинья, пьяный и испортит все,
что вы ему дадите. Лошадей опоит, сбрую хорошую оборвет, колесо шинован-
ное сменит, пропьет, в молотилку шкворень пустит, чтобы ее сломать. Ему
тошно видеть все, что не по его. От этого и спустился весь уровень хо-
зяйства. Земли заброшены, заросли полынями или розданы мужикам, и где
производили миллион, производят сотни тысяч четвертей; общее богатство
уменьшилось. Если бы сделали то же, да с расчетом…
И он начал развивать свой план освобождения, при котором были бы уст-
ранены эти неудобства.
Левина не интересовало это, но, когда он кончил, Левин вернулся к пер-
вому его положению и сказал, обращаясь к Свияжскому и стараясь вызвать
его на высказывание своего серьезного мнения:
— То, что уровень хозяйства спускается и что при наших отношениях к
рабочим нет возможности вести выгодно рациональное хозяйство, это совер-
шенно справедливо, — сказал он.
— Я не нахожу, — уже серьезно возразил Свияжский, — я только вижу то,
что мы не умеем вести хозяйство и что, напротив, то хозяйство, которое
мы вели при крепостном праве, не то что слишком высоко, а слишком низко.
У нас нет ни машин, ни рабочего скота хорошего, ни управления настояще-
го, ни считать мы не умеем. Спросите у хозяина, — он не знает, что ему
выгодно, что невыгодно.
— Итальянская бухгалтерия, — сказал иронически помещик. — Там как ни
считай, как вам вс° перепортят, барыша не будет.
— Зачем же перепортят? Дрянную молотилку, российский топчачок ваш,
сломают, а мою паровую не сломают. Лошаденку расейскую, как это? тас-
канской породы, что за хвост таскать, вам испортят, а заведите першеро-
нов или хоть битюгов, их не испортят. И так все. Нам выше надо поднимать
хозяйство.
— Да было бы из чего, Николай Иваныч! Вам хорошо, а я сына в универси-
тете содержи, малых в гимназии воспитывай, — так мне першеронов не ку-
пить.
— А на это банки.
— Чтобы последнее с молотка продали? Нет, благодарю!
— Я не согласен, что нужно и можно поднять еще выше уровень хозяйства,
— сказал Левин. — Я занимаюсь этим, и у меня есть средства, а я ничего
не мог сделать. Банки не знаю кому полезны. Я по крайней мере на что ни
затрачивал деньги в хозяйстве, все с убытком: скотина — убыток, машина —
убыток.
— Вот это верно, — засмеявшись даже от удовольствия, подтвердил поме-
щик с седыми усами.
— И я не один, — продолжал Левин, — я сошлюсь на всех хозяев, ведущих
рационально дело; все, за редкими исключениями, ведут дело в убыток. Ну,
вы скажите,что ваше хозяйство — выгодно? — сказал Левин, и тотчас же во
взгляде Свияжского Левин заметил то мимолетное выражение испуга, которое
он замечал, когда хотел проникнуть далее приемных комнат ума Свияжского.
Кроме того, этот вопрос со стороны Левина был не совсем добросовестен.
Хозяйка за чаем только что говорила ему, что они нынче летом приглашали
из Москвы немца, знатока бухгалтерии, который за пятьсот рублей вознаг-
раждения учел их хозяйство и нашел, что оно приносит убытка три тысячи с
чем-то рублей. Она не помнила именно сколько, но, кажется, немец высчи-
тал до четверти копейки.
Помещик при упоминании о выгодах хозяйства Свияжского улыбнулся, оче-
видно, зная, какой мог быть барыш у соседа и предводителя.
— Может быть, невыгодно, — отвечал Свияжский. — Это только доказывает,
или что я плохой хозяин, или что я затрачиваю капитал на увеличение рен-
ты.
— Ах, рента! — с ужасом воскликнул Левин. — Может быть, есть рента в
Европе, где земля стала лучше от положенного на нее труда, но у нас вся
земля становится хуже от положенного труда, то есть что ее выпашут, —
стало быть, нет ренты.
— Как нет ренты? Это закон.
— То мы вне закона: рента ничего для нас не объяснит, а, напротив, за-
путает. Нет, вы скажите, как учение о ренте может быть…
— Хотите простокваши? Маша, пришли нам сюда простокваши или малины, —
обратился он к жене. — Нынче замечательно поздно малина держится.
И в самом приятном расположении духа Свияжский встал и отошел, видимо
предполагая, что разговор окончен на том самом месте, где Левину каза-
лось, что он только начинается.
Лишившись собеседника, Левин продолжал разговор с помещиком, стараясь
доказать ему, что все затруднение происходит оттого, что мы не хотим
знать свойств, привычек нашего рабочего; но помещик был, как и все люди,
самобытно и уединенно думающие, туг к пониманию чужой мысли и особенно
пристрастен к своей. Он настаивал на том, что русский мужик есть свинья
и любит свинство, и, чтобы вывести его из свинства, нужна власть, а ее
нет, нужна палка, а мы стали так либеральны, что заменили тысячелетнюю
палку вдруг какими-то адвокатами и заключениями, при которых негодных

вонючих мужиков кормят хорошим супом и высчитывают им кубические футы
воздуха.
— Отчего вы думаете, — говорил Левин, стараясь вернуться к вопросу, —
что нельзя найти такого отношения к рабочей силе, при которой работа бы-
ла бы производительна?
— Никогда этого с русским народом не будет! Власти нет, — отвечал по-
мещик.
— Как же новые условия могут быть найдены? — сказал Свияжский, поев
простокваши, закурив папиросу и опять подойдя к спорящим. — Все возмож-
ные отношения к рабочей силе определены и изучены, — сказал он. — Оста-
ток варварства — первобытная община с круговою порукой сама собой распа-
дается, крепостное право уничтожилось, остается только свободный труд, и
формы его определены и готовы, и надо брать их. Батрак, поденный, фермер
— и из этого вы не выйдете.
— Но Европа недовольна этими формами.
— Недовольна и ищет новых. И найдет, вероятно.
— Я про то только и говорю, — отвечал Левин. — Почему же нам не искать
с своей стороны?
— Потому что это все равно, что придумывать вновь приемы для постройки
железных дорог. Они готовы, придуманы.
— Но если они нам не приходятся, если они глупы? — сказал Левин.
И опять он заметил выражение испуга в глазах Свияжского.
— Да, это: мы шапками закидаем, мы нашли то, чего ищет Европа! Все это
я знаю, но, извините меня, вы знаете ли все, что сделано в Европе по
вопросу об устройстве рабочих?
— Нет, плохо.
— Этот вопрос занимает теперь лучшие умы в Европе. Шульце-Деличевское
направление… Потом вся эта громадная литература рабочего вопроса, са-
мого либерального лассалевского направления… Мильгаузенское устройство
— это уже факт, вы, верно, знаете.
— Я имею понятие, но очень смутное.
— Нет, вы только говорите; вы, верно, знаете все это не хуже меня. Я,
разумеется, не социальный профессор, но меня это интересовало, и, право,
если вас интересует, вы займитесь.
— Но к чему же они пришли?
— Виноват…
Помещики встали, и Свияжский, опять остановив Левина в его неприятной
привычке заглядывать в то, что сзади приемных комнат его ума, пошел про-
вожать своих гостей.

XXVIII

Левину невыносимо скучно было в этот вечер с дамами: его, как никогда
прежде, волновала мысль о том, что то недовольство хозяйством, которое
он теперь испытывал, есть не исключительное его положение, а общее усло-
вие, в котором находится дело в России, что устройство какого-нибудь та-
кого отношения рабочих, где бы они работали, как у мужика на половине
дороги, есть не мечта, а задача, которую необходимо решить. И ему каза-
лось, что эту задачу можно решить и должно попытаться это сделать.
Простившись с дамами и обещав пробыть завтра еще целый день, с тем
чтобы вместе ехать верхом осматривать интересный провал в казенном лесу,
Левин перед сном зашел в кабинет хозяина, чтобы взять книги о рабочем
вопросе, которые Свияжский предложил ему. Кабинет Свияжского была огром-
ная комната, обставленяая шкафами с книгами и с двумя столами — одним
массивным письменным, стоявшим посередине комнаты, и другим круглым,
уложенным, звездою вокруг лампы, на разных языках последними нумерами
газет и журналов. У письменного стола была стойка с подразделенными зо-
лотыми ярлыками ящиками различного рода дел.
Свияжский достал книги и сел в качающееся кресло.
— Что это вы смотрите? — сказал он Левину, который, остановившись у
круглого стола, переглядывал журналы.
— Ах да, тут очень интересная статья, — сказал Свияжский про журнал,
который Левин держал в руках. — Оказывается, — прибавил он с веселым
оживлением, — что главным виновником раздела Польши был совсем не Фрид-
рих. Оказывается…
И он с свойственною ему ясностью рассказал вкратце эти новые, очень
важные и интересные открытия. Несмотря на то, что Левина занимала теперь
больше всего мысль о хозяйстве, он, слушая хозяина, спрашивал себя: «Что
там в нем сидит? И почему, почему ему интересен раздел Польши?» Когда
Свияжский кончил, Левин невольно спросил: «Ну так что же?» Но ничего не
было. Было только интересно то, что «оказывалось». Но Свияжский не
объяснил и не нашел нужным объяснять, почему это было ему интересно.
— Да, но меня очень заинтересовал сердитый помещик, — вздохнув, сказал
Левин. — Он умен и много правды говорил.
— Ах, подите! Закоренелый тайный крепостник, как они все! — сказал
Свияжский.
— Коих вы предводитель…
— Да, только я их предводительствую в другую сторону, — смеясь, сказал
Свияжский.
— Меня очень занимает вот что, — сказал Левин. — Он прав, что дело на-
ше, то есть рационального хозяйства, нейдет, что идет только хозяйство
ростовщическое, как у этого тихонького, или самое простое. Кто в этом
виноват?
— Разумеется, мы сами. Да и потом, неправда, что оно нейдет. У Ва-
сильчикова идет.
— Завод…
— Но я все-таки не знаю, что вас удивляет. Народ стоит на такой низкой
степени и материального и нравственного развития, что, очевидно, он дол-
жен противодействовать всему, что ему чуждо. В Европе рациональное хо-
зяйство идет потому, что народ образован; стало быть, у нас надо образо-
вать народ, — вот и все.
— Но как же образовать народ?
— Чтоб образовать народ, нужны три вещи: школы, школы и школы.
— Но вы сами сказали, что народ стоит на низкой степени материального
развития. Чем же тут помогут школы?
— Знаете, вы напоминаете мне анекдот о советах больному: «Вы бы попро-
бовали слабительное». — «Давали: хуже». — «Попробуйте пиявки». — «Пробо-
вали: хуже». — «Ну, так уж только молитесь богу». — «Пробовали: хуже».
Так и мы с вами. Я говорю политическая экономия, вы говорите — хуже. Я
говорю социализм — хуже. Образование — хуже.
— Да чем же помогут школы?
— Дадут ему другие потребности.
— Вот этого я никогда не понимал, — с горячностью возразил Левин. —

Анна Каренина

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Лев Николаевич Толстой: Анна Каренина

тановилась и взглянула вопросительно на мужа (он не смотрел на нее). —
Одним словом, я не хочу…
Алексей Александрович подвинулся и хотел взять ее руку.
Первым движением она отдернула свою руку от его влажной, с большими
надутыми жилами руки, которая искала ее; но, видимо сделав над собой
усилие, пожала его руку.
— Я очень благодарю вас за ваше доверие, но… — сказал он, с смущени-
ем и досадой чувствуя, что то, что он легко и ясно мог решить сам с со-
бою, он не может обсуждать при княгине Тверской, представлявшейся ему
олицетворением той грубой силы, которая должна была руководить его
жизнью в глазах света и мешала ему отдаваться своему чувству любви и
прощения. Он остановился, глядя на княгиню Тверскую.
— Ну, прощайте, моя прелесть, — сказала Бетси, вставая. Она поцеловала
Анну и вышла. Алексей Александрович провожал ее.
— Алексей Александрович! Я знаю вас за истинно великодушного человека,
— сказала Бетси, остановившись в маленькой гостиной и особенно крепко
пожимая ему еще раз руку. — Я посторонний человек, но я так люблю ее и
уважаю вас, что я позволяю себе совет. Примите его. Алексей есть олицет-
воренная честь, и он уезжает в Ташкент.
— Благодарю вас, княгиня, за ваше участие и советы. Но вопрос о том,
может ли, или не может жена принять кого-нибудь, она решит сама.
Он сказал это, по привычке с достоинством приподняв брови, и тотчас же
подумал, что, какие бы ни были слова, достоинства не могло быть в его
положении. И это он увидал по сдержанной, злой и насмешливой улыбке, с
которой Бетси взглянула на него после его фразы.

XX

Алексей Александрович поклонился Бетси в зале и пошел к жене. Она ле-
жала, но, услыхав его шаги, поспешно села в прежнее положение и испуган-
но глядела на него. Он видел, что она плакала.
— Я очень благодарен за твое доверие ко мне, — кротко повторил он
по-русски сказанную при Бетси по-французски фразу и сел подле нее. Когда
он говорил по-русски и говорил ей «ты», это «ты» неудержимо раздражало
Анну. — И очень благодарен за твое решение. Я тоже полагаю, что, так как
он едет,то и нет никакой надобности графу Вронскому приезжать сюда.
Впрочем…
— Да уж я сказала, так что же повторять? — вдруг перебила его Анна с
раздражением, которое она не успела удержать. «Никакой надобности, — по-
думала она, — приезжать человеку проститься с тою женщиной, которую он
любит, для которой хотел погибнуть и погубить себя и которая не может
жить без него. Нет никакой надобности!» Она сжала губы и опустила блес-
тящие глаза на его руки с напухшими жилами, которые медленно потирали
одна другую.
— Не будем никогда говорить про это, — прибавила она спокойнее.
— Я предоставил тебе решить этот вопрос, и я очень рад видеть… — на-
чал было Алексей Александрович.
— Что мое желание сходится с вашим, — быстро докончила она, раздражен-
ная тем, что он так медленно говорит, между тем как она знает вперед
все, что он скажет.
— Да, — подтвердил он, — и княгиня Тверская совершенно неуместно вме-
шивается в самые трудные семейные дела. В особенности она…
— Я ничему не верю, что об ней говорят, — быстро сказала Анна, — я
знаю, что она меня искренно любит.
Алексей Александрович вздохнул и помолчал. Она тревожно играла кистями
халата, взглядывая на него с тем мучительным чувством физического отвра-
щения к нему, за которое она упрекала себя, но которого не могла преодо-
леть. Она теперь желала только одного — быть избавленною от его постыло-
го присутствия.
— А я сейчас послал за доктором, — сказал Алексей Александрович.
— Я здорова; зачем мне доктора?
— Нет, маленькая кричит, и, говорят, у кормилицы молока мало.
— Для чего же ты не позволил мне кормить, когда я умоляла об этом? Все
равно (Алексей Александрович понял, что значило это «все равно»), она
ребенок, и его уморят. — Она позвонила и велела принести ребенка. — Я
просила кормить, мне не позволили, а теперь меня же упрекают.
— Я не упрекаю…
— Нет, вы упрекаете! Боже мой! зачем я не умерла! — И она зарыдала. —
Прости меня, я раздражена, я несправедлива, — сказала она, опоминаясь. —
Но уйди…
«Нет, это не может так оставаться», — решительно сказал себе Алексей
Александрович, выйдя от жены.
Никогда еще невозможность в глазах света его положения и ненависть к
нему его жены и вообще могущество той грубой таинственной силы, которая,
вразрез с его душевным настроением, руководила его жизнью и требовала
исполнения своей воли и изменения его отношений к жене, не представля-
лись ему с такою очевидностью, как нынче. Он ясно видел, что весь свет и
жена требовали от него чего-то, но чего именно, он не мог понять. Он
чувствовал, что за это в душе его поднималось чувство злобы, разрушавшее
его спокойствие и всю заслугу подвига. Он считал, что для Анны было бы
лучше прервать сношения с Вронским, но, если они все находят, что это
невозможно, он готов был даже вновь допустить эти сношения, только бы не
срамить детей, не лишаться их и не изменить своего положения. Как ни бы-
ло это дурно, это было все-таки лучше, чем разрыв, при котором она ста-
новилась в безвыходное, позорное положение, а он сам лишался всего, что
любил. Но он чувствовал себя бессильным; он знал вперед, что все против
него и что его не допустят сделать то, что казалось ему теперь так ес-
тественно и хорошо, а заставят сделать то, что дурно, но им кажется
должным.

XXI

Еще Бетси не успела выйти из залы, как Степан Аркадьич, только что
приехавший от Елисеева, где были получены свежие устрицы, встретил ее в
дверях.
— А! княгиня! вот приятная встреча!- заговорил он. — А я был у вас.
— Встреча на минуту, потому что я уезжаю, — сказала Бетси, улыбаясь и

надевая перчатку.
— Постойте, княгиня, надевать перчатку, дайте поцеловать вашу ручку.
Ни за что я так не благодарен возвращению старинных мод, как за цело-
ванье рук. — Он поцеловал руку Бетси. — Когда же увидимся?
— Вы не сто’ите, — отвечала Бетси улыбаясь.
— Нет, я очень сто’ю, потому что я стал самый серьезный человек. Я не
только устраиваю свои, но и чужие семейные дела, — сказал он с значи-
тельным выражением лица.
— Ах, я очень рада!- отвечала Бетси, тотчас же поняв, что он говорит
про Анну. И, вернувшись в залу, они стали в углу. — Он уморит ее, — ска-
зала Бетси значительным шепотом. — Это невозможно, невозможно…
— Я очень рад, что вы так думаете, — сказал Степан Аркадьич, покачивая
головой с серьезным и страдальчески-сочувственным выражением лица, — я
для этого приехал в Петербург.
— Весь город об этом говорит, — сказала она. — Это невозможное положе-
ние. Она тает и тает. Он не понимает, что она одна из тех женщин, кото-
рые не могут шутить своими чувствами. Одно из двух: или увези он ее,
энергически поступи, или дай развод. А это душит ее.
— Да, да… именно…. — вздыхая, говорил Облонский. — Я за тем и при-
ехал. То есть не собственно за тем… Меня сделали камергером, ну, надо
было благодарить. Но, главное, надо устроить это.
— Ну, помогай вам бог!- сказала Бетси.
Проводив княгиню Бетси до сеней, еще раз поцеловав ее руку выше пер-
чатки, там, где бьется пульс, и наврав ей еще такого неприличного вздо-
ру, что она уже не знала, сердиться ли ей, или смеяться, Степан Аркадьич
пошел к сестре. Он застал ее в слезах.
Несмотря на то брызжущее весельем расположение духа, в котором он на-
ходился, Степан Аркадьич тотчас естественно перешел в тот сочувствующий,
поэтически-возбужденный тон, который подходил к ее настроению. Он спро-
сил ее о здоровье и как она провела утро.
— Очень, очень дурно. И день. и утро, и все прошедшие и будущие дни, —
сказала она.
— Мне кажется, ты поддаешься мрачности. Надо встряхнуться, надо прямо
взглянуть на жизнь. Я знаю, что тяжело, но…
— Я слыхала, что женщины любят людей даже за их пороки, — вдруг начала
Анна, — но я ненавижу его за его добродетель. Я не могу жить с ним. Ты
пойми, его вид физически действует на меня, я выхожу из себя. Я не могу,
не могу жить с ним. Что же мне делать? Я была несчастлива и думала, что
нельзя быть несчастнее, но того ужасного состояния, которое теперь испы-
тываю, я не могла себе представить. Ты поверишь ли, что я, зная, что он
добрый, превосходный человек, что я ногтя его не стою, я все-таки нена-
вижу его. Я ненавижу его за его великодушие. И мне ничего не остается,
кроме…
Она хотела сказать смерти, но Степан Аркадьич не дал ей договорить.
— Ты больна и раздражена, — сказал он, — поверь, что ты преувеличива-
ешь ужасно. Тут нет ничего такого страшного.
И Степан Аркадьич улыбнулся. Никто бы на месте Степана Аркадьича, имея
дело с таким отчаянием, не позволил себе улыбнуться (улыбка показалась
бы грубой), но в его улыбке было так много доброты и почти женской неж-
ности,что улыбка его не оскорбляла, а смягчала и успокоивала. Его тихие
успокоительные речи и улыбки действовали смягчающе успокоительно, как
миндальное масло. И Анна скоро почувствовала это.
— Нет, Стива, — сказала она. — Я погибла, погибла! Хуже чем погибла. Я
еще не погибла, я не могу сказать, что все кончено, напротив, я
чувствую, что не кончено. Я — как натянутая струна, которая должна лоп-
нуть. Но еще не кончено… и кончится страшно.
— Ничего, можно потихоньку спустить струну. Нет положения, из которого
не было бы выхода.
— Я думала и думала. Только один…
Опять он понял по ее испуганному взгляду, что этот один выход, по ее
мнению, есть смерть, и он не дал ей договорить.
— Нисколько, — сказал он, — позволь. Ты не можешь видеть своего поло-
жения, как я. Позволь мне сказать откровенно свое мнение. — Опять он ос-
торожно улыбнулся своею миндальною улыбкой. — Я начну сначала: ты вышла
замуж за человека, который на двадцать лет старше тебя. Ты вышла замуж
без любви или не зная любви. Это была ошибка, положим.
— Ужасная ошибка!- сказала Анна
— Но я повторяю: это совершившийся факт. Потом ты имела, скажем, нес-
частие полюбить не своего мужа. Это несчастие; но это тоже совершившийся
факт. И муж твой признал и простил это. — Он останавливался после каждой
фразы, ожидая ее возражения, но она ничего не отвечала. — Это так. Те-
перь вопрос в том: можешь ли ты продолжать жить с своим мужем? Желаешь
ли ты этого? Желает ли он этого?
— Я ничего, ничего не знаю.
— Но ты сама сказала, что ты не можешь переносить его.
— Нет, я не сказала. Я отрекаюсь. Я ничего не знаю и ничего не пони-
маю.
— Да, но позволь…
— Ты не можешь понять. Я чувствую, что лечу головой вниз в какую-то
пропасть, но я не должна спасаться. И не могу.
— Ничего, мы подстелем и подхватим тебя. Я понимаю тебя, понимаю, что
ты не можешь взять на себя, чтобы высказать свое желание, свое чувство.
— Я ничего, ничего не желаю… только чтобы кончилось все.
— Но он видит это и знает. И разве ты думаешь, что он не менее тебя
тяготится этим? Ты мучишься, он мучится, и что же может выйти из этого?
Тогда как развод развязывает все, — не без усилия высказал Степан Ар-
кадьич главную мысль и значительно посмотрел на нее.
Она ничего не отвечала и отрицательно покачала своею остриженною голо-
вой. Но по выражению вдруг просиявшего прежнею красотой лица он видел,
что она не желала этого только потому, что это казалось ей невозможным
счастьем.
— Мне вас ужасно жалко! И как бы я счастлив был, если б устроил
это!сказал Степан Аркадьич, уже смелее улыбаясь. — Не говори, не говори
ничего! Если бы бог дал мне только сказать так, как я чувствую. Я пойду
к нему.
Анна задумчивыми блестящими глазами посмотрела на него и ничего не
сказала.

XXII

Степан Аркадьич с тем несколько торжественным лицом, с которым он са-
дился в председательское кресло в своем присутствии, вошел в кабинет
Алексея Александровича. Алексей Александрович, заложив руки за спину,

Анна Каренина

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Лев Николаевич Толстой: Анна Каренина

через плечо. — Счастлив и доволен, как медный грош, — прибавил он, оста-
навливаясь, чтобы пожать руку атлетически сложенному красавцу камергеру.
— Нет, он постарел, — сказал камергер.
— От забот. Он теперь все проекты пишет. Он теперь не отпустит нес-
частного, пока не изложит все по пунктам.
— Как постарел? Il fait des passions. Я думаю, графиня Лидия Ивановна
ревнует его теперь к жене.
— Ну, что! Про графиню Лидию Ивановну, пожалуйста, не говорите дурно-
го.
— Да разве это дурно, что она влюблена в Каренина?
— А правда, что Каренина здесь?
— То есть не здесь, во дворце, а в Петербурге. Я вчера встретил их, с
Алексеем Вронским, bras dessus, bras dessous, на Морской.
— C’est un homme qui n’a pas… — начал было камергер, но остановился,
давая дорогу и кланяясь проходившей особе царской фамилии.
Так не переставая говорили об Алексее Александровиче, осуждая его и
смеясь над ним, между тем как он, заступив дорогу пойманному им члену
Государственного совета и ни на минуту не прекращая своего изложения,
чтобы не упустить его, по пунктам излагал ему финансовый проект.
Почти в одно и то же время, как жена ушла от Алексея Александровича, с
ним случилось и самое горькое для служащего человека событие — прекраще-
ние восходящего служебного движения. Прекращение это совершилось, и все
ясно видели это, но сам Алексей Александрович не сознавал еще того, что
карьера его кончена. Столкновение ли со Стремовым, несчастье ли с женой,
или просто то, что Алексей Александрович дошел до предела, который ему
был предназначен, но для всех в нынешнем году стало очевидно, что слу-
жебное поприще его кончено. Он еще занимал важное место, он был членом
многих комиссий и комитетов; но он был человеком, который весь вышел и
от которого ничего более не ждут. Что бы он ни говорил, что бы ни пред-
лагал, его слушали так, как будто то, что он предлагает, давно уже из-
вестно и есть то самое, что не нужно.
Но Алексей Александрович не чувствовал этого и, напротив того, будучи
устранен от прямого участия в правительственной деятельности, яснее чем
прежде видел теперь недостатки и ошибки в деятельности других и считал
своим долгом указывать на средства к исправлению их. Вскоре после своей
разлуки с женой он начал писать свою первую записку о новом суде из бес-
численного ряда никому не нужных записок по всем отраслям управления,
которые было суждено написать ему.
Алексей Александрович не только не замечал своего безнадежного положе-
ния в служебном мире и не только не огорчался им, но больше чем ког-
да-нибудь был доволен своею деятельностью.
«Женатый заботится о мирском, как угодить жене, неженатый заботится о
господнем, как угодить господу», — говорит апостол Павел, и Алексей
Александрович, во всех делах руководившийся теперь писанием, часто вспо-
минал этот текст. Ему казалось, что с тех пор, как он остался без жены,
он этими самыми проектами более служил господу, чем прежде.
Очевидное нетерпение члена Совета, желавшего уйти от него, не смущало
Алексея Александровича; он перестал излагать, только когда член, вос-
пользовавшись проходом лица царской фамилии, ускользнул от него.
Оставшись один, Алексей Александрович опустил голову, собирая мысли,
потом рассеянно оглянулся и пошел к двери, у которой надеялся встретить
графиню Лидию Ивановну.
«И как они все сильны и здоровы физически, — подумал Алексей Александ-
рович, глядя на могучего с расчесанными душистыми бакенбардами камергера
и на красную шею затянутого в мундире князя, мимо которых ему надо было
пройти. — Справедливо сказано, что все в мире есть зло», — подумал он,
косясь еще раз на икры камергера.
Неторопливо передвигая ногами, Алексей Александрович с обычным видом
усталости и достоинства поклонился этим господам, говорившим о нем, и,
глядя в дверь, отыскивал глазами графиню Лидию Ивановну.
— А! Алексей Александрович!- сказал старичок, злобно блестя глазами, в
то время как Каренин поравнялся с ним и холодным жестом склонил голову.
— Я вас еще не поздравил, — сказал он, указывая на его новополученную
ленту.
— Благодарю вас, — отвечал Алексей Александрович. — Какой нынче прек-
расный день, — прибавил он, по своей привычке особенно налегая на слове
«прекрасный».
Что они смеялись над ним, он знал это, но он и не ждал от них ничего,
кроме враждебности; он уже привык к этому.
Увидав воздымающиеся из корсета желтые плечи графини Лидии Ивановны,
вышедшей в дверь, и зовущие к себе прекрасные задумчивые глаза ее, Алек-
сей Александрович улыбнулся, открыв неувядающие белые зубы, и подошел к
ней.
Туалет Лидии Ивановны стоил ей большого труда, как и все ее туалеты в
это последнее время. Цель ее туалета была теперь совсем обратная той,
которую она преследовала тридцать лет тому назад. Тогда ей хотелось ук-
расить себя чем-нибудь, и чем больше, тем лучше. Теперь, напротив, она
обязательно была так несоответственно годам и фигуре разукрашена, что
заботилась лишь о том, чтобы противоположность этих украшений с ее на-
ружностью была не слишком ужасна. И в отношении Алексея Александровича
она достигала этого и казалась ему привлекательною. Для него она была
единственным островом не только доброго к нему расположения, но любви
среди моря враждебности и насмешки, которое окружало его.
Проходя сквозь строй насмешливых взглядов, он естественно тянулся к ее
влюбленному взгляду, как растение к свету.
— Поздравляю вас, — сказала она ему, указывая глазами на ленту.
Сдерживая улыбку удовольствия, он пожал плечами, закрыв глаза, как бы
говоря, что это не может радовать его. Графиня Лидия Ивановна знала хо-
рошо, что это одна из его главных радостей, хотя он никогда и не призна-
ется в этом.
— Что наш ангел? — сказала графиня Лидия Ивановна, подразумевая Сере-
жу.
— Не могу сказать, чтоб я был вполне доволен им, — поднимая брови и
открывая глаза, сказал Алексей Александрович. — И Ситников не доволен
им. (Ситников был педагог, которому было поручено светское воспитание
Сережи.) Как я говорил вам, есть в нем какая-то холодность к тем самым
главным вопросам, которые должны трогать душу всякого человека и всякого

ребенка, — начал излагать свои мысли Алексей Александрович по единствен-
ному, кроме службы, интересовавшему его вопросу, — воспитанию сына.
Когда Алексей Александрович с помощью Лидии Ивановны вновь вернулся к
жизни и деятельности, он почувствовал своею обязанностью заняться воспи-
танием оставшегося на его руках сына. Никогда прежде не занимавшись воп-
росами воспитания, Алексей Александрович посвятил несколько времени на
теоретическое изучение предмета. И прочтя несколько книг антропологии,
педагогики и дидактики, Алексей Александрович составил себе план воспи-
тания и, пригласив лучшего петербургского педагога для руководства,
приступил к делу. И дело это постоянно занимало его.
— Да, но сердце? Я вижу в нем сердце отца, и с таким сердцем ребенок
не может быть дурен, — сказала графиня Лидия Ивановна с восторгом.
— Да, может быть… Что до меня, то я исполняю свой долг. Это все, что
я могу сделать.
— Вы приедете ко мне, — сказала графиня Лидия Ивановна, помолчав, —
нам надо поговорить о грустном для вас деле. Я все бы дала, чтоб изба-
вить вас от некоторых воспоминаний, но другие не так думают. Я получила
от нее письмо. Она здесь, в Петербурге.
Алексей Александрович вздрогнул при упоминании о жене, но тотчас же на
лице его установилась та мертвая неподвижность, которая выражала совер-
шенную беспомощность в этом деле.
— Я ждал этого, — сказал он.
Графиня Лидия Ивановна посмотрела на него восторженно, и слезы восхи-
щения пред величием его души выступили на ее глаза.

XXV

Когда Алексей Александрович вошел в маленький, уставленный старинным
фарфором и увешанный портретами, уютный кабинет графини Лидии Ивановны,
самой хозяйки еще не было. Она переодевалась.
На круглом столе была накрыта скатерть и стоял китайский прибор и се-
ребряный спиртовой чайник. Алексей Александрович рассеянно оглянул бес-
численные знакомые портреты, украшавшие кабинет, и, присев к столу,
раскрыл лежавшее на нем Евангелие. Шум шелкового платья графини развлек
его.
— Ну вот, теперь мы сядем спокойно, — сказала графиня Лидия Ивановна,
с взволнованною улыбкой поспешно пролезая между столом и диваном, — и
поговорим за нашим чаем.
После нескольких слов приготовления графиня Лидия Ивановна, тяжело ды-
ша и краснея, передала в руки Алексея Александровича полученное ею
письмо.
Прочтя письмо, он долго молчал.
— Я не полагаю, чтоб я имел право отказать ей, — сказал он робко, под-
няв глаза.
— Друг мой! Вы ни в ком не видите зла!
— Я, напротив, вижу, что все есть зло. Но справедливо ли это?.
В лице его была нерешительность и искание совета, поддержки и руко-
водства в деле, для него непонятном.
— Нет, — перебила его графиня Лидия Ивановна. — Есть предел всему. Я
понимаю безнравственность, — не совсем искренно сказала она, так как она
никогда не могла понять того, что приводит женщин к безнравственности, —
но я не понимаю жестокости, к кому же? к вам! Как оставаться в том горо-
де, где вы? Нет, век живи, век учись. И я учусь понимать вашу высоту и
ее низость.
— А кто бросит камень? — сказал Алексей Александрович, очевидно до-
вольный своей ролью. — Я все простил и потому не могу лишать ее того,
что есть потребность любви для нее — любви к сыну…
— Но любовь ли это, друг мой? Искренно ли это? Положим, вы простили,
вы прощаете…. но имеем ли мы право действовать на душу этого ангела?
Он считает ее умершею. Он молится за нее и просит бога простить ее гре-
хи…. И так лучше. А тут что он будет думать?
— Я не думал об этом, — сказал Алексей Александрович, очевидно согла-
шаясь.
Графиня Лидия Ивановна закрыла лицо руками и помолчала. Она молилась.
— Если вы спрашиваете моего совета, — сказала она, помолившись и отк-
рывая лицо, — то я не советую вам делать этого. Разве я не вижу, как вы
страдаете, как это раскрыло ваши раны? Но, положим, вы, как всегда, за-
бываете о себе. Но к чему же это может повести? К новым страданиям с ва-
шей стороны, к мучениям для ребенка? Если в ней осталось что-нибудь че-
ловеческое, она сама не должна желать этого. Нет, я, не колеблясь, не
советую, и, если вы разрешите мне, я напишу к ней.
И Алексей Александрович согласился, и графиня Лидия Ивановна написала
следующее французское письмо:
«Милостивая государыня,
Воспоминание о вас для вашего сына может повести к вопросам с его сто-
роны, на которые нельзя отвечать, не вложив в душу ребенка духа осужде-
ния к тому, что должно быть для него святыней, и потому прошу понять от-
каз вашего мужа в духе христианской любви. Прошу всевышнего о милосердии
к вам.
Графиня Лидия».
Письмо это достигло той затаенной цели, которую графиня Лидия Ивановна
скрывала от самой себя. Оно до глубины души оскорбило Анну.
С своей стороны Алексей Александрович, вернувшись от Лидии Ивановны
домой, не мог в этот день предаться своим обычным занятиям и найти то
душевное спокойствие верующего и спасенного человека, которое он
чувствовал прежде.
Воспоминание о жене, которая так много была виновата пред ним и пред
которою он был так свят, как справедливо говорила ему графиня Лидия Ива-
новна, не должно было бы смущать его; но он не был спокоен: он не мог
понимать книги, которую он читал, не мог отогнать мучительных воспомина-
ний о своих отношениях к ней, о тех ошибках, которые он, как ему теперь
казалось, сделал относительно ее. Воспоминание о том,как он принял,
возвращаясь со скачек, ее признание в неверности (то в особенности, что
он требовал от нее только внешнего приличия, а не вызвал на дуэль), как
раскаяние, мучало его. Также мучало его воспоминание о письме, которое
он написал ей; в особенности его прощение, никому не нужное, и его забо-
ты о чужом ребенке жгли его сердце стыдом и раскаянием.
И точно такое же чувство стыда и раскаяния он испытывал теперь, пере-
бирая все свое прошедшее с нею и вспоминая неловкие слова, которыми он
после долгих колебаний сделал ей предложение.
«Но в чем же я виноват?» — говорил он себе. И этот вопрос всегда вызы-
вал в нем другой вопрос — о том, иначе ли чувствуют, иначе ли любят,
иначе ли женятся эти другие люди, эти Вронские, Облонские… эти камер-

Анна Каренина

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Лев Николаевич Толстой: Анна Каренина

дайка, и опять ей гадко было вспомнить про это; но она не могла не сог-
ласиться, что в этих словах была и доля грубой правды.
— Что, далеко ли, Михайла? — спросила Дарья Александровна у конторщи-
ка, чтобы развлечься от пугавших ее мыслей.
— От этой деревни, сказывают, семь верст.
Коляска по улице деревни съезжала на мостик. По мосту, звонко и весело
переговариваясь, шла толпа веселых баб со свитыми свяслами за плечами.
Бабы приостановились на мосту, любопытно оглядывая коляску. Все обращен-
ные к ней лица показались Дарье Александровне здоровыми, веселыми, драз-
нящими ее радостью жизни. «Все живут, все наслаждаются жизнью, — продол-
жала думать Дарья Александровна, миновав баб, выехав в гору и опять на
рыси приятно покачиваясь на мягких рессорах старой коляски, — а я, как
из тюрьмы, выпущенная из мира, убивающего меня заботами, только теперь
опомнилась на мгновение. Все живут: и эти бабы, и сестра Натали, и Ва-
ренька, и Анна, к которой я еду, только не я.
А они нападают на Анну. За что? Что же, разве я лучше? У меня по край-
ней мере есть муж, которого я люблю. Не так, как бы я хотела любить, но
я его люблю, а Анна не любила своего? В чем же она виновата? Она хочет
жить. Бог вложил нам это в душу. Очень может быть, что и я бы сделала то
же. И я до сих пор не знаю, хорошо ли сделала, что послушалась ее в это
ужасное время, когда она приезжала ко мне в Москву. Я тогда должна была
бросить мужа и начать жизнь сначала. Я бы могла любить и быть любима
по-настоящему. А теперь разве лучше? Я не уважаю его. Он мне нужен, —
думала она про мужа, — и я терплю его. Разве это лучше? Я тогда еще мог-
ла нравиться, у меня оставалась моя красота», — продолжала думать Дарья
Александровна, и ей хотелось посмотреться в зеркало. У ней было дорожное
зеркальце в мешочке, и ей хотелось достать его; но, посмотрев на спины
кучера и покачивавшегося конторщика, она почувствовала, что ей будет со-
вестно, если кто-нибудь из них оглянется, и не стала доставать зеркала.
Но и не глядясь в зеркало, она думала, что и теперь еще не поздно, и
она вспомнила Сергея Ивановича, который был особенно любезен к ней, при-
ятеля Стивы, доброго Туровцына, который вместе с ней ухаживал за ее
детьми во время скарлатины и был влюблен в нее. И еще был один совсем
молодой человек, который, как ей шутя сказал муж, находил, что она кра-
сивее всех сестер. И самые страстные и невозможные романы представлялись
Дарье Александровне. «Анна прекрасно поступила, и уж я никак не стану
упрекать ее. Она счастлива, делает счастье другого человека и не забита,
как я, а, верно, так же, как всегда, свежа, умна, открыта ко всему», —
думала Дарья Александровна, и плутовская улыбка морщила ее губы, в осо-
бенности потому, что, думая о романе Анны, параллельно с ним Дарья Алек-
сандровна воображала себе свой почти такой же роман с воображаемым соби-
рательным мужчиной, который был влюблен в нее. Она, так же как Анна,
признавалась во всем мужу. И удивление и замешательство Степана Ар-
кадьича при этом известии заставляло ее улыбаться.
В таких мечтаниях она подъехала к повороту с большой дороги, ведшему к
Воздвиженскому.

XVII

Кучер остановил четверню и оглянулся направо, на ржаное поле, на кото-
ром у телеги сидели мужики. Конторщик хотел было соскочить, но потом
раздумал и повелительно крикнул на мужика, маня его к себе. Ветерок, ко-
торый был на езде, затих, когда остановились; слепни облепили сердито
отбивавшихся от них потных лошадей. Металлический, доносившийся от теле-
ги звон отбоя по косе затих. Один из мужиков поднялся и пошел к коляске.
— Ишь рассохся! — сердито крикнул конторщик на медленно ступавшего по
колчам ненаезженной сухой дороги босыми ногами мужика. — Иди, что ль!
Курчавый старик, повязанный по волосам лычком, с темною от пота горба-
тою спиной, ускорив шаг, подошел к коляске и взялся загорелою рукой за
крыло коляски.
— Воздвиженское, на барский двор? к графу? — повторил он. — Вот только
изволок выедешь. Налево поверток. Прямо по пришпекту, так и воткнешься.
Да вам кого? самого?
— А что, дома они, голубчик? — неопределенно сказала Дарья Александ-
ровна, не зная, как даже у мужика спросить про Анну.
— Должно, дома, — сказал мужик, переступая босыми ногами и оставляя по
пыли ясный след ступни с пятью пальцами. — Должно, дома, — повторил он,
видимо желая разговориться. — Вчера гости еще приехали. Гостей —
страсть… Чего ты? — Он обернулся к кричавшему ему что-то от телеги
парню. — И то! Даве тут проехали все верхами жнею смотреть. Теперь,
должно, дома. А вы чьи будете?..
— Мы дальние, — сказал кучер, взлезая на козлы. Так недалече?
— Говорю, тут и есть. Как выедешь… — говорил он, перебирая рукой по
крылу коляски.
Молодой, здоровый, коренастый парень подошел тоже.
— Что, работы нет ли насчет уборки? — спросил он.
— Не знаю, голубчик.
— Как, значит, возьмешь влево, так ты и упрешься, — говорил мужик, ви-
димо неохотно отпуская проезжающих и желая поговорить.
Кучер тронул, но только что они заворотили, как мужик закричал:
— Стой! Эй, милой! Постой. — — кричали два голоса.
Кучер остановился.
— Сами едут! Вон они! — прокричал мужик. — Вишь, заваливают! — прого-
ворил он, указывая на четверых верховых и двух в шарабане, ехавших по
дороге.
Это были Вронский с жокеем, Весловский и Анна верхами и княжна Варвара
с Свияжским в шарабане. Они ездили кататься и смотреть действие вновь
привезенных жатвенных машин.
Когда экипаж остановился, верховые поехали шагом. Впереди ехала Анна
рядом с Весловским. Анна ехала спокойным шагом на невысоком плотном анг-
лийском кобе со стриженою гривой и коротким хвостом. Красивая голова ее
с выбившимися черными волосами из-под высокой шляпы, ее полные плечи,
тонкая талия в черной амазонке и вся спокойная грациозная посадка пора-
зили Долли.
В первую минуту ей показалось неприлично, что Анна ездит верхом. С
представлением о верховой езде для дамы в понятии Дарьи Александровны
соединялось представление молодого легкого кокетства, которое, по ее

мнению, не шло к положению Анны; но когда она рассмотрела ее вблизи, она
тотчас же примирилась с ее верховою ездой. Несмотря на элегантность, все
было так просто, спокойно и достойно и в позе, и в одежде, и в движениях
Анны, что ничего не могло бытьестественней.
Рядом с Анной на серой разгоряченной кавалерийской лошади, вытягивая
толстые ноги вперед и, очевидно, любуясь собой, ехал Васенька Весловский
в шотландском колпачке с развевающимися лентами, и Дарья Александровна
не могла удержать веселую улыбку, узнав его. Сзади их ехал Вронский. Под
ним была кровная темно-гнедая лошадь, очевидно разгорячившаяся на гало-
пе. Он, сдерживая ее, работал поводом.
За ним ехал маленький человек в жокейском костюме. Свияжский с княжной
в новеньком шарабане на крупном вороном рысаке догоняли верховых.
Лицо Анны в ту минуту, как она в маленькой прижавшейся в углу старой
коляски фигуре узнала Долли, вдруг просияло радостною улыбкой. Она
вскрикнула, дрогнула на седле и тронула лошадь галопом. Подъехав к ко-
ляске, она без помощи соскочила и, поддерживая амазонку, подбежала
навстречу Долли.
— Я так и думала и не смела думать. Вот радость! Ты не можешь предста-
вить себе мою радость!- говорила она, то прижимаясь лицом к Долли и це-
луя ее, то отстраняясь и с улыбкой оглядывая ее.
— Вот радость, Алексей! — сказала она, оглянувшись на Вронского, со-
шедшего с лошади и подходившего к ним.
Вронский, сняв серую высокую шляпу, подошел к Долли.
— Вы не поверите, как мы рады вашему приезду, — сказал он, придавая
особенное значение произносимым словам и улыбкой открывая свои крепкие
белые зубы.
Васенька Весловский, не слезая с лошади, снял свою шапочку и, при-
ветствуя гостью, радостно замахал ей лентами над головой.
— Это княжна Варвара, — отвечала Анна на вопросительный взгляд Долли,
когда подъехал шарабан.
— А! — сказала Дарья Александровна, и лицо ее невольно выразило неудо-
вольствие.
Княжна Варвара была тетка ее мужа, и она давно знала ее и не уважала.
Она знала, что княжна Варвара всю жизнь свою провела приживалкой у бога-
тых родственников; но то, что она жила теперь у Вронского, чужого ей че-
ловека, оскорбило ее за родню мужа. Анна заметила выражение лица Долли и
смутилась, покраснела, выпустила из рук амазонку и спотыкнулась на нее.
Дарья Александровна подошла к остановившемуся шарабану и холодно поз-
доровалась с княжной Варварой. Свияжский был тоже знакомый. Он спросил,
как поживает его чудак-приятель с молодою женой, и, осмотрев беглым
взглядом непаристых лошадей и с заплатанными крыльями коляску, предложил
дамам ехать в шарабане.
— А я поеду в этом вегикуле, — сказал он. — Лошадь смирная, и княжна
отлично правит.
— Нет, оставайтесь как вы были, — сказала подошедшая Анна, — а мы пое-
дем в коляске, — и, взяв под руку Долли, увела ее.
У Дарьи Александровны разбегались глаза на этот элегантный, невиданный
ею экипаж, на этих прекрасных лошадей, на эти элегантные блестящие лица,
окружавшие ее. Но более всего ее поражала перемена, происшедшая в знако-
мой и любимой Анне. Другая женщина, менее внимательная, не знавшая Анны
прежде и в особенности не думавшая тех мыслей, которые думала Дарья
Александровна дорогой, и не заметила бы ничего особенного в Анне. Но те-
перь Долли была поражена тою временною красотой, которая только в минуты
любви бывает на женщинах и которую она застала теперь на лице Анны. Все
в ее лице: определенность ямочек щек и подбородка, склад губ, улыбка,
которая как бы летала вокруг лица, блеск глаз, грация и быстрота движе-
ний, полнота звуков голоса, даже манера, с которою она сердито-ласково
ответила Весловскому, спрашивавшему у нее позволения сесть на ее коба,
чтобы выучить его галопу с правой ноги, — все было особенно привлека-
тельно; и, казалось, она сама знала это и радовалась этому.
Когда обе женщины сели в коляску, на обеих вдруг нашло смущение. Анна
смутилась от того внимательно-вопросительного взгляда, которым смотрела
на нее Долли; Долли — оттого,что после слов Свияжского о вегикуле ей не-
вольно стало совестно за грязную старую коляску, в которую села с нею
Анна. Кучер Филипп и конторщик испытывали то же чувство. Конторщик, что-
бы скрыть свое смущение, суетился, подсаживая дам, но Филипп кучер сде-
лался мрачен и вперед готовился не подчиниться этому внешнему превос-
ходству. Он иронически улыбнулся, поглядев на вороного рысака и уже ре-
шив в своем уме, что этот вороной в шарабане хорош только на проминаж и
не пройдет сорока верст в жару в одну упряжку.
Мужики все поднялись от телеги и любопытно и весело смотрели на встре-
чу гостьи, делая свои замечания.
— Тоже рады, давно не видались, — сказал курчавый старик, повязанный
лычком.
— Вот, дядя Герасим, вороного жеребца бы снопы возить, живо бы!
— Глянь-ка. Эта в портках женщина? — сказал один из них, указывая на
садившегося на дамское седло Васеньку Весловского.
— Не, мужик. Вишь, как сигнул ловко!
— Что, ребята, спать, видно, не будем?
— Какой сон нынче!- сказал старик, искосясь поглядев на солнце. —
Полдни, смотри, прошли! Бери крюки, заходи!

XVIII

Анна смотрела на худое, измученное, с засыпавшеюся в морщинки пылью
лицо Долли и хотела сказать то, что она думала, — именно, что Долли по-
худела; но, вспомнив, что она сама похорошела и что взгляд Долли сказал
ей это, она вздохнула и заговорила о себе.
— Ты смотришь на меня, — сказала она, — и думаешь, могу ли я быть
счастлива в моем положении? Ну, и что ж! Стыдно признаться; но я… я
непростительно счастлива. Со мной случилось что-то волшебное, как сон,
когда сделается страшно, жутко, и вдруг проснешься и чувствуешь, что
всех этих страхов нет. Я проснулась. Я пережила мучительное, страшное и
теперь уже давно, особенно с тех пор, как мы здесь, так счастлива!.. —
сказала она, с робкою улыбкой вопроса глядя на Долли.
— Как я рада! — улыбаясь, сказала Долли, невольно холоднее, чем она
хотела. — Я очень рада за тебя. Отчего ты не писала мне?
— Отчего?.. Оттого, что я не смела… ты забываешь мое положение…
— Мне? Не смела? Если бы ты знала, как я… Я считаю…
Дарья Александровна хотела сказать свои мысли нынешнего утра, но поче-
му-то ей теперь это показалось не у места.
— Впрочем, об этом после. Это что же эти все строения? — спросила она,
желая переменить разговор и указывая на красные и зеленые крыши, виднев-

Анна Каренина

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Лев Николаевич Толстой: Анна Каренина

было от сестры. Она упрекала его за то, что дело ее все еще не было сде-
лано.
«Ну, продадим за пять с полтиной, коли не дают больше», — тотчас же с
необыкновенною легкостью решил Левин первый вопрос, прежде казавшийся
ему столь трудным. «Удивительно, как здесь все время занято», — подумал
он о втором письме. Он чувствовал себя виноватым пред сестрой за то, что
до сих пор не сделал того, о чем она просила его. «Нынче опять не поехал
в суд, но нынче уж точно было некогда». И, решив, что он это непременно
сделает завтра, пошел к жене. Идя к ней, Левин воспоминанием быстро про-
бежал весь проведенный день. Все события дня были разговоры: разговоры,
которые он слушал и в которых участвовал. Все разговоры были о таких
предметах, которыми он, если бы был один и в деревне, никогда бы не за-
нялся, а здесь они были очень интересны. И все разговоры были хорошие;
только в двух местах было не совсем хорошо. Одно то, что’ он сказал про
щуку, другое — что было что-то не то в нежной жалости, которую он испы-
тывал к Анне.
Левин застал жену грустною и скучающею. Обед трех сестер удался бы
очень весело, но потом его ждали, ждали, всем стало скучно, сестры
разъехались, и она осталась одна.
— Ну, а ты что делал? — спросила она, глядя ему в глаза, что-то осо-
бенно подозрительно блестевшие. Но, чтобы не помешать ему все расска-
зать, она скрыла свое внимание и с одобрительной улыбкой слушала его
рассказ о том, как он провел вечер.
— Ну, я очень рад был, что встретил Вронского. Мне очень легко и прос-
то было с ним. Понимаешь, теперь я постараюсь никогда не видаться с ним,
но чтоб эта неловкость была кончена, — сказал он и, вспомнив, что он,
стараясь никогда не видаться, тотчас же поехал к Анне, он покраснел. —
Вот мы говорим, что народ пьет; не знаю, кто больше пьет, народ или наше
сословие; народ хоть в праздник, но…
Но Кити неинтересно было рассуждение о том, как пьет народ. Она виде-
ла, что он покраснел, и желала знать, почему.
— Ну, потом где ж ты был?
— Стива ужасно упрашивал меня поехать к Анне Аркадьевне.
И, сказав это, Левин покраснел еще больше, и сомнения его о том, хоро-
шо ли, или дурно он сделал, поехав к Анне, были окончательно разрешены.
Он знал теперь, что этого не надо было делать.
Глаза Кити особенно раскрылись и блеснули при имени Анны, но, сделав
усилие над собой, она скрыла свое волнение и обманула его.
— А!- только сказала она.
— Ты, верно, не будешь сердиться, что я поехал. Стива просил, и Долли
желала этого, — продолжал Левин.
— О нет, — сказала она, но в глазах ее он видел усилие над собой, не
обещавшее ему ничего доброго.
— Она очень милая, очень, очень жалкая, хорошая женщина, — говорил он,
рассказывая про Анну, ее занятия и про то, что она велела сказать.
— Да, разумеется, она очень жалкая, — сказала Кити, когда он кончил. —
От кого ты письмо получил?
Он сказал ей и, поверив ее спокойному тону, пошел раздеваться.
Вернувшись, он застал Кити на том же кресле. Когда он подошел к ней,
она взглянула на него и зарыдала.
— Что? что? — спрашивал он, уж зная вперед, что.
— Ты влюбился в эту гадкую женщину, она обворожила тебя. Я видела по
твоим глазам.. Да, да! Что ж может выйти из этого? Ты в клубе пил, пил,
играл и потом поехал… к кому? Нет, уедем… Завтра я уеду.
Долго Левин не мог успокоить жену. Наконец он успокоил ее, только
признавшись, что чувство жалости в соединении с вином сбили его и он
поддался хитрому влиянию Анны и что он будет избегать ее. Одно, в чем он
искреннее всего признавался, было то, что, живя так долго в Москве, за
одними разговорами, едой и питьем, он ошалел. Они проговорили до трех
часов ночи. Только в три часа они настолько примирились, что могли зас-
нуть.

XII

Проводив гостей, Анна, не садясь, стала ходить взад и вперед по комна-
те. Хотя она бессознательно (как она действовала в это последнее время в
отношении ко всем молодым мужчинам) целый вечер делала все возможное для
того, чтобы возбудить в Левине чувство любви к себе, и хотя она знала,
что она достигла этого, насколько это возможно в отношении к женатому
честному человеку и в один вечер, и хотя он очень понравился ей (несмот-
ря на резкое различие, с точки зрения мужчин, между Вронским и Левиным,
она, как женщина, видела в них то самое общее, за что и Кити полюбила и
Вронского и Левина), как только он вышел из комнаты, она перестала ду-
мать о нем.
Одна и одна мысль неотвязно в разных видах преследовала ее. «Если я
так действую на других, на этого семейного, любящего человека, отчего же
он так холоден во мне?.. и не то что холоден, он любит меня, я это знаю.
Но что-то новое теперь разделяет нас. Отчего нет его целый вечер? Он ве-
лел сказать со Стивой, что не может оставить Яшвина и должен следить за
его игрой. Что за дитя Яшвин? Но положим, что это правда. Он никогда не
говорит неправды. Но в этой правде есть другое. Он рад случаю показать
мне, что у него есть другие обязанности. Я это знаю, я с этим согласна.
Но зачем доказывать мне это? Он хочет доказать мне, что его любовь ко
мне не должна мешать его свободе. Но мне не нужны доказательства, мне
нужна любовь. Он бы должен был понять всю тяжесть этой жизни моей здесь,
в Москве. Разве я живу? Я не живу, а ожидаю развязки, которая все оття-
гивается и оттягивается. Ответа опять нет! И Стива говорит, что он не
может ехать к Алексею Александровичу. А я не могу писать еще. Я ничего
не могу делать, ничего начинать, ничего изменять, я сдерживаю себя, жду,
выдумывая себе забавы — семейство англичанина, писание, чтение, но все
это только обман, все это тот же морфин. Он бы должен пожалеть меня», —
говорила она, чувствуя, как слезы жалости о себе выступают ей на глаза.
Она услыхала порывистый звонок Вронского и поспешно утерла эти слезы,
и не только утерла слезы, но села к лампе и развернула книгу, притворив-
шись спокойною. Надо было показать ему, что она недовольна тем, что он
не вернулся, как обещал, только недовольна, но никак не показывать ему
своего горя и, главное, жалости о себе. Ей можно было жалеть о себе, но

не ему о ней. Она не хотела борьбы, упрекала его за то, что он хотел бо-
роться, но невольно сама становилась в положение борьбы.
— Ну, ты не скучала? — сказал он, оживленно и весело подходя к ней. —
Что за страшная страсть — игра!
— Нет, я не скучала и давно уж выучилась не скучать. Стива был и Ле-
вин.
— Да, они хотели к тебе ехать. Ну, как тебе понравился Левин? — сказал
он, садясь подле нее.
— Очень. Они недавно уехали. Что же сделал Яшвин?
— Был в выигрыше, семнадцать тысяч. Я его звал. Он совсем было уж пое-
хал. Но вернулся опять и теперь в проигрыше.
— Так для чего же ты оставался? — спросила она, вдруг подняв на него
глаза. Выражение ее лица было холодное и неприязненное. — Ты сказал Сти-
ве, что останешься, чтоб увезти Яшвина. А ты оставил же его.
То же выражение холодной готовности к борьбе выразилось и на его лице.
— Во-первых, я его ничего не просил передавать тебе, во-вторых, я ни-
когда не говорю неправды. А главное, я хотел остаться и остался, — ска-
зал он хмурясь. — Анна, зачем, зачем? — сказал он после минуты молчания,
перегибаясь к ней, и открыл руку, надеясь, что она положит в нее свою.
Она была рада этому вызову к нежности. Но какая-то странная сила зла
не позволяла ей отдаться своему влечению, как будто условия борьбы не
позволяли ей покориться.
— Разумеется, ты хотел остаться и остался. Ты делаешь все, что ты хо-
чешь. Но зачем ты говоришь мне это? Для чего? — говорила она, все более
разгорячаясь. — Разве кто-нибудь оспаривает твои права? Но ты хочешь
быть правым, и будь прав.
Рука его закрылась, он отклонился, и лицо его приняло еще более, чем
прежде, упорное выражение.
— Для тебя это дело упрямства, — сказала она, пристально поглядев на
него и вдруг найдя название этому раздражавшему ее выражению лица, —
именно упрямства. Для тебя вопрос, останешься ли ты победителем со мной,
а для меня… — Опять ей стало жалко себя, и она чуть не заплакала. —
Если бы ты знал, в чем для меня дело! Когда я чувствую, как теперь, что
ты враждебно, именно враждебно относишься ко мне, если бы ты знал, что
это для меня значит! Если бы ты знал, как я близка к несчастию в эти ми-
нуты, как я боюсь, боюсь себя!- И она отвернулась, скрывая рыдания.
— Да о чем мы? — сказал он, ужаснувшись пред выражением ее отчаянья и
опять перегнувшись к ней и взяв ее руку и целуя ее. — За что? Разве я
ищу развлечения вне дома? Разве я не избегаю общества женщин?
— Еще бы! — сказала она.
— Ну, скажи, что я должен делать, чтобы ты была покойна? Я все готов
сделать для того, чтобы ты была счастлива, — говорил он, тронутый ее от-
чаянием, — чего же я не сделаю, чтоб избавить тебя от горя какого-то,
как теперь, Анна! — сказал он.
— Ничего, ничего. — сказала она. — Я сама не знаю: одинокая ли жизнь,
нервы… Ну, не будем говорить. Что ж бега? ты мне не рассказал, — спро-
сила она, стараясь скрыть торжество победы, которая все-таки была на ее
стороне.
Он спросил ужинать и стал рассказывать ей подробности бегов; но в то-
не, во взглядах его, все более и более делавшихся холодными, она видела,
что он не простил ей ее победу, что то чувство упрямства, с которым она
боролась, опять устанавливалось в нем. Он был к ней холоднее, чем преж-
де, как будто он раскаивался в том, что покорился. И она, вспомнив те
слова, которые дали ей победу, именно: «Я близка к ужасному несчастью и
боюсь себя», — поняла, что оружие это опасно и что его нельзя будет
употребить другой раз. А она чувствовала, что рядом с любовью, которая
связывала их, установился между ними алой дух какой-то борьбы, которого
она не могла изгнать ни из его, ни, еще менее, из своего сердца.

XIII

Нет таких условий, к которым человек не мог бы привыкнуть, в особен-
ности если он видит, что все окружающие его живут так же. Левин не пове-
рил бы три месяца тому назад, что мог бы заснуть спокойно в тех услови-
ях, в которых он был нынче; чтобы, живя бесцельною, бестолковою жизнию,
притом жизнию сверх средств, после пьянства (иначе он не мог назвать то-
го, что было в клубе), нескладных дружеских отношений с человеком, в ко-
торого когда-то была влюблена жена, и еще более нескладной поездки к
женщине, которую нельзя было иначе назвать, как потерянною, и после ув-
лечения своего этою женщиной и огорчения жены, — чтобы при этих условиях
он мог заснуть покойно. Но под влиянием усталости, бессонной ночи и вы-
питого вина он заснул крепко и спокойно.
В пять часов скрип отворенной двери разбудил его. Он вскочил и огля-
нулся. Кити не было на постели подле него. Но за перегородкой был движу-
щийся свет, и он слышал ее шаги.
— Что?.. что? — проговорил он спросонья. — Кити!
— Ничего, — сказала она, со свечой в руке выходя из-за перегородки. —
Мне нездоровилось, — сказала она, улыбаясь особенно милою и значительною
улыбкой.
— Что? началось, началось? — испуганно проговорил он. — Надо послать,
— и он торопливо стал одеваться.
— Нет, нет, — сказала она, улыбаясь и удерживая его рукой. — Наверное,
ничего. Мне нездоровилось только немного. Но теперь прошло.
И она, подойдя к кровати, потушила свечу, легла и затихла. Хотя ему и
подозрительна была тишина ее как будто сдерживаемого дыханья и более
всего выражение особенной нежности и возбужденности, с которою она, вы-
ходя из-за перегородки, сказала ему «ничего», ему так хотелось спать,
что он сейчас же заснул. Только уж потом он вспомнил тишину ее дыханья и
понял все, что происходило в ее дорогой, милой душе в то время, как она,
не шевелясь, в ожидании величайшего события в жизни женщины, лежала под-
ле него. В семь часов его разбудило прикосновение ее руки к плечу и ти-
хий шепот. Она как будто боролась между жалостью разбудить его и желани-
ем говорить с ним.
— Костя, не пугайся. Ничего. Но кажется… Надо послать за Лизаветой
Петровной.
Свеча опять была зажжена. Она сидела на кровати и держала в руке вя-
занье, которым она занималась последние дни.
— Пожалуйста, не пугайся, ничего. Я не боюсь нисколько, — увидав его
испуганное лицо, сказала она и прижала его руку к своей груди, потом к
своим губам.
Он поспешно вскочил, не чувствуя себя и не спуская с нее глаз, надел
халат и остановился, все глядя на нее. Надо было идти, но он не мог
оторваться от ее взгляда. Он ли не любил ее лица, не знал ее выражения,

Анна Каренина

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Лев Николаевич Толстой: Анна Каренина

ру с человека? Где в долг, где и спустит. Ан и не доберет. Тоже челове-
ком.
— Да зачем же он будет спускать?
— Да так, значит — люди разные; один человек только для нужды своей
живет, хоть бы Митюха, только брюхо набивает, а Фоканыч — правдивый ста-
рик. Он для души живет. Бога помнит.
— Как бога помнит? Как для души живет? — почти вскрикнул Левин.
— Известно как, по правде, по-божью. Ведь люди разные. Вот, хоть вас
взять, тоже не обидите человека…
— Да, да, прощай!- проговорил Левин, задыхаясь от волнения, и, повер-
нувшись, взял свою палку и быстро пошел прочь к дому.
Новое радостное чувство охватило Левина. При словах мужика о том, что
Фоканыч живет для души, по правде, по-божью, неясные, но значительные
мысли толпою как будто вырвались откуда-то иззаперти и, все стремясь к
одной цели, закружились в его голове, ослепляя его своим светом.

XII

Левин шел большими шагами по большой дороге, прислушиваясь не столько
к своим мыслям (он не мог еще разобрать их), сколько к душевному состоя-
нию, прежде никогда им не испытанному.
Слова, сказанные мужиком, произвели в его душе действие электрической
искры, вдруг преобразившей и сплотившей в одно целый рой разрозненных,
бессильных отдельных мыслей, никогда не перестававших занимать его. Мыс-
ли эти незаметно для него самого занимали его и в то время, когда он го-
ворил об отдаче земли.
Он чувствовал в своей душе что-то новое и с наслаждением ощупывал это
новое, не зная еще, что это такое.
«Не для нужд своих жить, а для бога. Для какого бога? Для бога. И что
можно сказать бессмысленнее того, что он сказал? Он сказал, что не надо
жить для своих нужд, то есть что не надо жить для того, что мы понимаем,
к чему нас влечет, чего нам хочется, а надо жить для чего-то непонятно-
го, для бога, которого никто ни понять, ни определить не может. И что
же? Я не понял этих бессмысленных слов Федора? А поняв, усумнился в их
справедливости? нашел их глупыми, неясными, неточными?
Нет, я понял его и совершенно так, как он понимает, понял вполне и яс-
нее, чем я понимаю что-нибудь в жизни, и никогда в жизни не сомневался и
не могу усумниться в этом. И не я один, а все, весь мир одно это вполне
понимают и в одном этом не сомневаются и всегда согласны.
Федор говорит, что Кириллов, дворник, живет для брюха. Это понятно и
разумно. Мы все, как разумные существа, не можем иначе жить, как для
брюха. И вдруг тот же Федор говорит, что для брюха жить дурно, а надо
жить для правды, для бога, и я с намека понимаю его! И я и миллионы лю-
дей, живших века тому назад и живущих теперь, мужики, нищие духом и муд-
рецы, думавшие и писавшие об этом, своим неясным языком говорящие то же,
— мы все согласны в этом одном: для чего надо жить и что’ хорошо. Я со
всеми людьми имею только одно твердое, несомненное и ясное знание, и
знание это не может быть объяснено разумом — оно вне его и не имеет ни-
каких причин и не может иметь никаких последствий.
Если добро имеет причину, оно уже не добро; если оно имеет последствие
— награду, оно тоже не добро. Стало быть, добро вне цепи причин и
следствий.
И его-то я знаю, и все мы знаем.
А я искал чудес, жалел, что не видал чуда, которое бы убедило меня. А
вот оно чудо, единственно возможное, постоянно существующее, со всех
сторон окружающее меня, и я не замечал его!
Какое же может быть чудо больше этого?
Неужели я нашел разрешение всего, неужели кончены теперь мои страда-
ния?» — думал Левин, шагая по пыльной дороге, не замечая ни жару, ни ус-
талости и испытывая чувство утоления долгого страдания. Чувство это было
так радостно, что оно казалось ему невероятным. Он задыхался от волнения
и, не в силах идти дальше, сошел с дороги в лес и сел в тени осин на
нескошенную траву. Он снял с потной головы шляпу и лег, облокотившись на
руку, на сочную, лопушистую лесную траву.
«Да, надо опомниться и обдумать, — думал он, пристально глядя на нес-
мятую траву, которая была перед ним, и следя за движениями зеленой бу-
кашки, поднимавшейся по стеблю пырея и задерживаемой в своем подъеме
листом снытки. — Все сначала, — говорил он себе, отворачивая лист сныт-
ки, чтобы он не мешал букашке, и пригибая другую траву, чтобы букашка
перешла на нее. — Что радует меня? Что я открыл?
Прежде я говорил, что в моем теле, в теле этой травы и этой букашки
(вот она не захотела на ту траву, расправила крылья и улетела) соверша-
ется по физическим, химическим, физиологическим законам обмен материи. А
во всех нас, вместе с осинами, и с облаками, и с туманными пятнами, со-
вершается развитие. Развитие из чего? во что? Бесконечное развитие и
борьба?.. Точно может быть какое-нибудь направление и борьба в бесконеч-
ном! И я удивлялся, что, несмотря на самое большое напряжение мысли по
этому пути, мне все-таки не открывается смысл жизни, смысл моих побужде-
ний и стремлений. А смысл моих побуждений во мне так ясен, что я посто-
янно живу по нем, и я удивился и обрадовался, когда мужик мне высказал
его: жить для бога, для души.
Я ничего не открыл. Я только узнал то, что я знаю. Я понял ту силу,
которая не в одном прошедшем дала мне жизнь, но теперь дает мне жизнь. Я
освободился от обмана, я узнал хозяина».
И он вкратце повторил сам себе весь ход своей мысли за эти последние
два года, начало которого была ясная, очевидная мысль о смерти при виде
любимого безнадежно больного брата.
В первый раз тогда поняв ясно, что для всякого человека и для него
впереди ничего не было, кроме страдания, смерти и вечного забвения, он
решил, что так нельзя жить, что надо или объяснить свою жизнь так, чтобы
она не представлялась злой насмешкой какого-то дьявола, или застре-
литься.
Но он не сделал ни того, ни другого, а продолжал жить, мыслить и
чувствовать и даже в это самое время женился и испытал много радостей и
был счастлив, когда не думал о значении своей жизни.
Что ж это значило? Это значило, что он жил хорошо, но думал дурно.
Он жил (не сознавая этого) теми духовными истинами, которые он всосал

с молоком, а думал не только не признавая этих истин, но старательно об-
ходя их.
Теперь ему ясно было, что он мог жить только благодаря тем верованиям,
в которых он был воспитан.
«Что бы я был такое и как бы прожил свою жизнь, если б не имел этих
верований, не знал, что надо жить для бога, а не для своих нужд? Я бы
грабил, лгал, убивал. Ничего из того, что составляет главные радости мо-
ей жизни, не существовало бы для меня». И, делая самые большие усилия
воображения, он все-таки не мог представить себе того зверского сущест-
ва, которое бы был он сам, если бы не знал того, для чего он жил.
«Я искал ответа на мой вопрос. А ответа на мой вопрос не могла мне
дать мысль, — она несоизмерима с вопросом. Ответ мне дала сама жизнь, в
моем знании того, что хорошо и что дурно. А знание это я не приобрел ни-
чем, но оно дано мне вместе со всеми, дано потому, что я ниоткуда не мог
взять его.
Откуда взял я это? Разумом, что ли, дошел я до того, что надо любить
ближнего и не душить его? Мне сказали это в детстве, и я радостно пове-
рил, потому что мне сказали то, что было у меня в душе. А кто открыл
это? Не разум. Разум открыл борьбу за существование и закон, требующий
того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод
разума. А любить другого не мог открыть разум, потому что это неразум-
но».
«Да, гордость», — сказал он себе, переваливаясь на живот и начиная за-
вязывать узлом стебли трав, стараясь не сломать их.
«И не только гордость ума, а глупость ума. А главное — плутовство,
именно плутовство ума. Именно мошенничество ума», — повторил он.

XIII

И Левину вспомнилась недавняя сцена с Долли и ее детьми. Дети, остав-
шись одни, стали жарить малину на свечах и лить молоко фонтаном в рот.
Мать, застав их на деле, при Левине стала внушать им, какого труда стоит
большим то, что они разрушают, и то, что труд этот делается для них, что
если они будут бить чашки, то им не из чего будет пить чай, а если будут
разливать молоко, то им нечего будет есть и они умрут с голоду.
И Левина поразило то спокойное, унылое недоверие, с которым дети слу-
шали эти слова матери. Они только были огорчены тем, что прекращена их
занимательная игра, и не верили ни слову из того, что говорила мать. Они
и не могли верить, потому что не могли себе представить всего объема то-
го, чем они пользуются, и потому не могли представить себе, что то, что
они разрушают, есть то самое, чем они живут.
«Это все само собой, — думали они, — и интересного и важного в этом
ничего нет, потому что это всегда было и будет. И всегда все одно и то
же. Об этом нам думать нечего, это готово; а нам хочется выдумать
что-нибудь свое и новенькое. Вот мы выдумали в чашку положить малину и
жарить ее на свечке, а молоко лить фонтаном прямо в рот друг другу. Это
весело и ново, и ничего не хуже, чем пить из чашек».
«Разве не то же самое делаем мы, делал я, разумом отыскивая значение
сил природы и смысл жизни человека ?» — продолжал он думать.
«И разве не то же делают все теории философские, путем мысли, стран-
ным, не свойственным человеку, приводя его к знанию того, что он давно
знает, и так верно знает, что без того и жить бы не мог? Разве не видно
ясно в развитии теории каждого философа, что он вперед знает так же не-
сомненно, как и мужик Федор, и ничуть не яснее его, главный смысл жизни
и только сомнительным умственным путем хочет вернуться к тому, что всем
известно?
Ну-ка, пустить одних детей, чтоб они сами приобрели, сделали посуду,
подоили молоко и т. д. Стали бы они шалить? Они бы с голоду померли.
Ну-ка, пустите нас с нашими страстями, мыслями, без понятия о едином бо-
ге и творце! Или без понятия того, что есть добро, без объяснения зла
нравственного.
Ну-ка, без этих понятий постройте что-нибудь!
Мы только разрушаем, потому что мы духовно сыты. Именно дети!
Откуда у меня радостное, общее с мужиком знание, которое одно дает мне
спокойствие души? Откуда взял я это?
Я, воспитанный в понятии бога, христианином, наполнив всю свою жизнь
теми духовными благами, которые дало мне христианство, преисполненный
весь и живущий этими благами, я, как дети, не понимая их, разрушаю, то
есть хочу разрушить то, чем я живу. А как только наступает важная минута
жизни, как дети, когда им холодно и голодно, я иду к нему, и еще менее,
чем дети, которых мать бранит за их детские шалости, я чувствую, что мои
детские попытки с жира беситься не зачитываются мне.
Да, то, что я знаю, я знаю не разумом, а это дано мне, открыто мне, и
я знаю это сердцем, верою в то главное, что исповедует церковь.»
«Церковь? Церковь!» — повторил Левин, перелег на другую сторону и, об-
локотившись на руку, стал глядеть вдаль, на сходившее с той стороны к
реке стадо.
«Но могу ли я верить во все, что исповедует церковь? — думал он, испы-
тывая себя и придумывая все то, что могло разрушить его теперешнее спо-
койствие. Он нарочно стал вспоминать те учения церкви, которые более
всего всегда казались ему странными и соблазняли его. — Творение? А я
чем же объяснял существование? Существованием? Ничем? — Дьявол и грех? —
А чем я объясняю зло?.. Искупитель?..
Но я ничего, ничего не знаю и не могу знать, как только то, что мне
сказано вместе со всеми».
И ему теперь казалось, что не было ни одного из верований церкви, ко-
торое бы нарушило главное — веру в бога, в добро как единственное назна-
чение человека.
Под каждое верование церкви могло быть подставлено верование в служе-
ние правде вместо нужд. И каждое не только не нарушало этого, но было
необходимо для того, чтобы совершалось то главное, постоянно проявляюще-
еся на земле чудо, состоящее в том, чтобы возможно было каждому вместе с
миллионами разнообразнейших людей, мудрецов и юродивых, детей и стариков
— со всеми, с мужиком, с Львовым, с Кити, с нищими и царями, понимать
несомненно одно и то же и слагать ту жизнь души, для которой одной стоит
жить и которую одну мы ценим.
Лежа на спине, он смотрел теперь на высокое, безоблачное небо. «Разве
я не знаю, что это — бесконечное пространство и что оно не круглый свод?
Но как бы я ни щурился и ни напрягал свое зрение, я не могу видеть его
не круглым и не ограниченным, и, несмотря на свое знание о бесконечном
пространстве, я несомненно прав, когда я вижу твердый голубой свод, я
более прав, чем когда я напрягаюсь видеть дальше его».
Левин перестал уже думать и только как бы прислушивался к таинственным

Анна Каренина

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Лев Николаевич Толстой: Анна Каренина

студентов, делали обыск и читали наши письма жандармы, я готов всеми си-
лами защищать эти права, защищать мои права образования, свободы. Я по-
нимаю военную повинность, которая затрогивает судьбу моих детей, братьев
и меня самого; я готов обсуждать то, что меня касается; но судить, куда
распределить сорок тысяч земских денег, или Алешу-дурачка судить, — я не
понимаю и не могу.
Константин Левин говорил так, как будто прорвало плотину его слов.
Сергей Иванович улыбнулся.
— А завтра ты будешь судиться: что же, тебе приятнее было бы, чтобы
тебя судили в старой уголовной палате?
— Я не буду судиться. Я никого не зарежу, и мне этого не нужно. Ну
уж!- продолжал он, опять перескакивая к совершенно нейдущему к делу, —
наши учреждения и все это — похоже на березки, которые мы натыкали, как
в троицын день, для того чтобы было похоже на лес, который сам вырос в
Европе, и не могу я от души поливать и верить в эти березки!
Сергей Иванович пожал только плечами, выражая этим жестом удивление
тому, откуда теперь явились в их споре эти березки, хотя он тотчас же
понял то, что хотел сказать этим его брат.
— Позволь, ведь этак нельзя рассуждать, — заметил он.
Но Константину Левину хотелось оправдаться в том недостатке, который
он знал за собой, в равнодушии к общему благу, и он продолжал.
— Я думаю, — сказал Константин, — что никакая деятельность не может
быть прочна, — если она не имеет основы в личном интересе. Это общая ис-
тина, философская, — сказал он, с решительностью повторяя слово фило-
софская, как будто желая показать, что он тоже имеет право, как и вся-
кий, говорить о философии.
Сергей Иванович еще раз улыбнулся. «И у него там тоже какая-то своя
философия есть на службу своих наклонностей», — подумал он.
— Ну, уж о философии ты оставь, — сказал он. — Главная задача филосо-
фии всех веков состоит именно в том, чтобы найти ту необходимую связь,
которая существует между личным интересом и общим. Но это не к делу, а к
делу то, что мне только нужно поправить твое сравнение. Березки не наты-
каны, а которые посажены, которые посеяны, и с ними надо обращаться ос-
торожнее. Только те народы имеют будущность, только те народы можно наз-
вать историческими, которые имеют чутье к тому, что важно и значительно
в их учреждениях, и дорожат ими.
И Сергей Иванович перенес вопрос в область философски-историческую,
недоступную для Константина Левина, и показал ему всю несправедливость
его взгляда.
— Что же касается до того, что тебе это не нравится, то, извини меня,
— это наша русская лень и барство, а я уверен, что у тебя это временное
заблуждение, и пройдет.
Константин молчал. Он чувствовал, что он разбит со всех сторон, но он
чувствовал вместе с тем, что то, что он хотел сказать, было не понято
его братом. Он не знал только, почему это было не понято: потому ли, что
он не умел сказать ясно то, что хотел, потому ли, что брат не хотел, или
потому, что не мог его понять. Но он не стал углубляться в эти мысли и,
не возражая брату, задумался о совершенно другом, личном своем деле.
— Ну, однако, поедем.
Сергей Иванович замотал последнюю удочку, Константин отвязал лошадь, и
они поехали.

IV

Личное дело, занимавшее Левина во время разговора его с братом, было
следующее: в прошлом году, приехав однажды на покос и рассердившись на
приказчика, Левин употребил свое средство успокоения — взял у мужика ко-
су и стал косить.
Работа эта так понравилась ему, что он несколько раз принимался ко-
сить; выкосил весь луг пред домом и нынешний год с самой весны составил
себе план — косить с мужиками целые дни. Со времени приезда брата он был
в раздумье: косить или нет? Ему совестно было оставлять брата одного по
целым дням, и он боялся, чтобы брат не посмеялся над ним за это. Но,
пройдясь по лугу, вспомнив впечатления косьбы, он уже почти решил, что
будет косить. После же раздражительного разговора с братом он опять
вспомнил это намерение.
«Нужно физическое движенье, а то мой характер решительно портится», —
подумал он и решился косить, как ни неловко это будет ему перед братом и
народом.
С вечера Константин Левин пошел в контору, сделал распоряжение о рабо-
тах и послал по деревням вызвать на завтра косцов, с тем чтобы косить
Калиновый луг,самый большой и лучший.
— Да мою косу пошлите, пожалуйста, к Титу, чтоб он отбил и вынес завт-
ра; я, может быть, буду сам косить тоже, — сказал он, стараясь не конфу-
зиться.
Приказчик улыбнулся и сказал:
— Слушаю-с.
Вечером за чаем Левин сказал и брату.
— Кажется, погода установилась, — сказал он. — Завтра я начинаю ко-
сить.
— Я очень люблю эту работу, — сказал Сергей Иванович.
— Я ужасно люблю. Я сам косил иногда с мужиками и завтра хочу целый
день косить.
Сергей Иванович поднял голову и с любопытством посмотрел на брата.
— То есть как? Наравне с мужиками, целый день?
— Да, это очень приятно, — сказал Левин.
— Это прекрасно, как физическое упражнение, только едва ли ты можешь
это выдержать, — без всякой насмешки сказал Сергей Иванович.
— Я пробовал. Сначала тяжело, потом втягиваешься. Я думаю, что не отс-
тану…
— Вот как! Но скажи, как мужики смотрят на это? Должно быть, посмеива-
ются, что чудит барин.
— Нет,не думаю; но это такая вместе и веселая и трудная работа, что
некогда думать.
— Но как же ты обедать с ними будешь? Туда лафиту тебе прислать и ин-
дюшку жареную уж неловко.
— Нет, я только в одно время с их отдыхом приеду домой.

На другое утро Константин Левин встал раньше обыкновенного, но хо-
зяйственные распоряжения задержали его, и когда он приехал на покос,
косцы шли уже по второму ряду.
Еще с горы открылась ему под горою тенистая, уже скошенная часть луга,
с сереющими рядами и черными кучками кафтанов, снятых косцами на том
месте, откуда они зашли первый ряд.
По мере того как он подъезжал, ему открывались шедшие друг за другом
растянутою вереницей и различно махавшие косами мужики, кто в кафтанах,
кто в одних рубахах. Он насчитал их сорок два человека.
Они медленно двигались по неровному низу луга, где была старая запру-
да. Некоторых своих Левин узнал. Тут был старик Ермил в очень длинной
белой рубахе, согнувшись махавший косой; тут был молодой малый Васька,
бывший у Левина в кучерах, с размаха бравший каждый ряд. Тут был и Тит,
по косьбе дядька Левина, маленький, худенький мужичок. Он, не сгибаясь,
шел передом, как бы играя косой, срезывая свой широкий ряд.
Левин слез с лошади и, привязав ее у дороги, сошелся с Титом, который,
достав из куста вторую косу, подал ее.
— Готова, барин; бреет, сама косит, — сказал Тит, с улыбкой снимая
шапку и подавая ему косу.
Левин взял косу и стал примериваться. Кончившие свои ряды, потные и
веселые косцы выходили один за другим на дорогу и, посмеиваясь, здорова-
лись с барином. Они все глядели на него, но никто ничего не говорил до
тех пор, пока вышедший на дорогу высокий старик со сморщенным и безборо-
дым лицом, в овчинной куртке, не обратился к нему.
— Смотри, барин, взялся за гуж, не отставать! — сказал он, и Левин ус-
лыхал сдержанный смех между косцами.
— Постараюсь не отстать, — сказал он, становясь за Титом и выжидая
времени начинать.
— Мотри, — повторил старик.
Тит освободил место, и Левин пошел за ним. Трава была низкая, придо-
рожная, и Левин, давно не косивший и смущенный обращенными на себя
взглядами, в первые минуты косил дурно, хотя и махал сильно. Сзади его
послышались голоса:
— Насажена неладно, рукоятка высока, вишь, ему сгибаться как, — сказал
один.
— Пяткой больше налягай, — сказал другой.
— Ничего, ладно, настрыкается, — продолжал старик. — Вишь, пошел…
Широк ряд берешь, умаешься.., Хозяин, нельзя, для себя старается! А
вишь, подрядье-то! За это нашего брата по горбу, бывало.
Трава пошла мягче, и Левин, слушая, но не отвечая и стараясь косить
как можно лучше, шел за Титом. Они прошли шагов сто. Тит все шел, не ос-
танавливаясь, не выказывая ни малейшей усталости; но Левину уже страшно
становилось, что он не выдержит: так он устал.
Он чувствовал, что махает из последних сил, и решился просить Тита ос-
тановиться. Но в это самое время Тит сам остановился и, нагнувшись, взял
травы, отер косу и стал точить. Левин расправился и, вздохнув, оглянул-
ся. Сзади его шел мужик и, очевидно, также устал, потому что сейчас же,
не доходя Левина, остановился и принялся точить. Тит намочил свою косу и
косу Левина, и они пошли дальше.
На втором приеме было то же. Тит шел мах за махом, не останавливаясь и
не уставая. Левин шел за ним, стараясь не отставать, и ему становилось
все труднее и труднее: наступала минута, когда, он чувствовал, у него не
остается более сил, но в это самое время Тит останавливался и точил.
Так они прошли первый ряд. И длинный ряд этот показался особенно тру-
ден Левину; но зато, когда ряд был дойден и Тит, вскинув на плечо косу,
медленными шагами пошел заходить по следам, оставленным его каблуками по
прокосу, и Левин точно так же пошел по своему прокосу, — несмотря на то,
что пот катил градом по его лицу и капал с носа и вся спина его была
мокра, как вымученная в воде, ему было очень хорошо. В особенности радо-
вало его то, что он знал теперь, что выдержит.
Его удовольствие отравилось только тем, что ряд его был нехорош. «Буду
меньше махать рукой, больше всем туловищем», — думал он, сравнивая как
по нитке обрезанный ряд Тита со своим раскиданным и неровно лежащим ря-
дом.
Первый ряд, как заметил Левин, Тит шел особенно быстро, вероятно желая
попытать барина, и ряд попался длинен. Следующие ряды были уже легче, но
Левин все-таки должен был напрягать все свои силы, чтобы не отставать от
мужиков.
Он ничего не думал, ничего не желал, кроме того, чтобы не отстать от
мужиков и как можно лучше сработать. Он слышал только лязг кос и видел
пред собой удалявшуюся прямую фигуру Тита, выгнутый полукруг прокоса,
медленно и волнисто склоняющиеся травы и головки цветов около лезвия
своей косы и впереди себя конец ряда, у которого наступит отдых.
Не понимая, что это и откуда, в середине работы он вдруг испытал при-
ятное ощущение холода по жарким вспотевшим плечам. Он взглянул на небо
во время натачиванья косы. Набежала низкая, тяжелая туча, и шел крупный
дождь. Одни мужски пошли к кафтанам и надели их; другие, точно так же
как Левин, только радостно пожимали плечами под приятным освежением.
Прошли еще и еще ряд. Проходили длинные, короткие, с хорошею, с дурною
травой ряды. Левин потерял всякое сознание времени и решительно не знал,
поздно или рано теперь. В его работе стала происходить теперь перемена,
доставлявшая ему огромное наслаждение. В середине его работы на него на-
ходили минуты, во время которых он забывал то, что делал, ему станови-
лось легко, и в эти же самые минуты ряд его выходил почти так же ровен и
хорош, как и у Тита. Но только что он вспоминал о том, что он делает, и
начинал стараться сделать лучше, тотчас же он испытывал всю тяжесть тру-
да, и ряд выходил дурен.
Пройдя еще один ряд, он хотел опять заходить, но Тит остановился и,
подойдя к старику, что-то тихо сказал ему. Они оба поглядели на солнце.
«О чем это они говорят и отчего он не заходит ряд?» — подумал Левин, не
догадываясь, что мужики, не переставая косили уже не менее четырех часов
и им пора завтракать.
— Завтракать, барин, — сказал старик.
— Разве пора? Ну, завтракать.
Левин отдал косу Титу и с мужиками, пошедшими к кафтанам за хлебом,
чрез слегка побрызганные дождем ряды длинного скошенного пространства
пошел к лошади. Тут только он понял,что не угадал погоду и дождь мочил
его сено.
— Испортит сено, — сказал он.
— Ничего, барин, в дождь коси, в погоду греби!- сказал старик.
Левин отвязал лошадь и поехал домой пить кофе.
Сергей Иванович только что встал. Напившись кофею, Левин уехал опять
на покос, прежде чем Сергей Иванович успел одеться и выйти в столовую.

Анна Каренина

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Лев Николаевич Толстой: Анна Каренина

Каким образом школы помогут народу улучшить свое материальное состояние?
Вы говорите, школы, образование дадут ему новые потребности. Тем хуже,
потому что он не в силах будет удовлетворить им. А каким образом знание
сложения и вычитания и катехизиса поможет ему улучшить свое материальное
состояние, я никогда не мог понять. Я третьего дня вечером встретил бабу
с грудным ребенком и спросил ее, куда она идет. Она говорит: «К бабке
ходила, на мальчика крикса напала, так носила лечить». Я спросил,как
бабка лечит криксу. «Ребеночка к курам на насесть сажает и приговаривает
что-то».
— Ну вот, вы сами говорите! Чтоб она не носила лечить криксу на на-
сесть, для этого нужно… — весело улыбаясь, сказал Свияжский.
— Ах нет! — с досадой сказал Левин, — это лечение для меня только по-
добие лечения народа школами. Народ беден и необразован — это мы видим
так же верно, как баба видит криксу, потому что ребенок кричит. Но поче-
му от этой беды — бедности и необразования — помогут школы, так же непо-
нятно, как непонятно, почему от криксы помогут куры на насести. Надо по-
мочь тому, от чего он беден.
— Ну, в этом вы по крайней мере сходитесь со Спенсером, которого вы
так не любите; он говорит тоже, что образование может быть следствием
большего благосостояния и удобства жизни, частых омовений, как он гово-
рит, но не умения читать и считать…
— Ну вот, я очень рад или, напротив, очень не рад, что сошелся со
Спенсером; только это я давно знаю. Школы не помогут, а поможет такое
экономическое устройство, при котором народ будет богаче, будет больше
досуга, — и тогда будут и школы.
— Однако во всей Европе теперь школы обязательны.
— А как же вы сами, согласны в этом со Спенсером? — спросил Левин.
Но в глазах Свияжского мелькнуло выражение испуга, и он, улыбаясь,
сказал:
— Нет, эта крикса превосходна! Неужели вы сами слышали?
Левин видел, что так и не найдет он связи жизни этого человека с его
мыслями. Очевидно, ему совершенно было все равно, к чему приведет его
рассуждение; ему нужен был только процесс рассуждения. И ему неприятно
было, когда процесс рассуждения заводил его в тупой переулок. Этого
только он не любил и избегал, переводя разговор на что-нибудь прият-
но-веселое.
Все впечатления этого дня, начиная с впечатления мужика на половине
дороги, которое служило как бы основным базисом всех нынешних впечатле-
ний и мыслей, сильно взволновали Левина. Этот милый Свияжский, держащий
при себе мысли только для общественного употребления и, очевидно, имею-
щий другие какие-то, тайные для Левина, основы жизни, и вместе с тем он
с толпой, имя которой легион, руководящий общественным мнением чуждыми
ему мыслями; этот озлобленный помещик, совершенно правый в своих рассуж-
дениях, вымученных жизнью, но неправый своим озлоблением к целому клас-
су, и самому лучшему классу России; собственное недовольство своею дея-
тельностью и смутная надежда найти поправку всему этому — все это слива-
лось в чувство внутренней тревоги и ожидание близкого разрешения.
Оставшись в отведенной комнате, лежа на пружинном тюфяке, подкидывав-
шем неожиданно при каждом движении его руки и ноги, Левин долго не спал.
Ни один разговор со Свияжским, хотя и много умного было сказано им, не
интересовал Левина; но доводы помещика требовали обсуждения. Левин не-
вольно вспомнил все его слова и поправлял в своем воображении то, что он
отвечал ему.
«Да, я должен был сказать ему: вы говорите, что хозяйство наше нейдет
потому, что мужик ненавидит все усовершенствования и что их надо вводить
властью; но если бы хозяйство совсем не шло без этих усовершенствований,
вы бы были правы; но оно идет, и идет только там где рабочий действует
сообразно с своими привычками, как у старика на половине дороги. Ваше и
наше общее недовольство хозяйством доказывает, что виноваты мы или рабо-
чие. Мы давно уже ломим по-своему, по-европейски, не спрашиваясь о
свойствах рабочей силы. Попробуем признать рабочую силу не идеальною ра-
бочею силой, а русским мужиком с его инстинктами и будем устраивать со-
образно с этим хозяйство. Представьте себе, — должен бы я был сказать
ему, — что у вас хозяйство ведется, как у старика, что вы нашли средство
заинтересовывать рабочих в успехе работы и нашли ту же середину в усо-
вершенствованиях, которую они признают, — и вы, не истощая почвы, полу-
чите вдвое, втрое против прежнего. Разделите пополам, отдайте половину
рабочей силе; та разность, которая вам останется, будет больше, и рабо-
чей силе достанется больше. А чтобы сделать это, надо спустить уровень
хозяйства и заинтересовать рабочих в успехе хозяйства. Как это сделать —
это вопрос подробностей, но несомненно, что это возможно.
Мысль эта привела Левина в сильное волнение. Он не спал половину ночи,
обдумывая подробности для приведения мысли в исполнение. Он не сбирался
уезжать на другой день, но теперь решил, что уедет рано утром домой.
Кроме того, эта свояченица с вырезом в платье производила в нем чувство,
подобное стыду и раскаянию в совершенном дурном поступке. Главное же,
ему нужно было ехать не откладывая: надо успеть предложить мужикам новый
проект, прежде чем посеяно озимое, с тем чтобы сеять его уже на новых
основаниях. Он решил перевернуть все прежнее хозяйство.

XXIX

Исполнение плана Левина представляло много трудностей; но он бился,
сколько было сил, и достиг хотя и не того, чего он желал, но того, что
он мог, не обманывая себя, верить, что дело это стоило работы. Одна из
главных трудностей была та, что хозяйство уже шло, что нельзя было оста-
новить все и начать все сначала, а надо было на ходу перелаживать маши-
ну.
Когда он, в тот же вечер, как приехал домой, сообщил приказчику свои
планы, приказчик с видимым удовольствием согласился с тою частью речи,
которая показывала, что все делаемое до сих пор было вздор и невыгодно.
Приказчик сказал, что он давно говорил это, но что его не хотели слу-
шать. Что же касалось до предложения, сделанного Левиным, — принять
участие, как пайщику, вместе с работниками во всем хозяйственном предп-
риятии, то приказчик на это выразил только большое уныние и никакого оп-
ределенного мнения, а тотчас заговорил о необходимости назавтра свезти
остальные снопы ржи и послать двоить, так что Левин почувствовал, что

теперь не до этого.
Заговаривая с мужиками о том же и делая им предложения сдачи на новых
условиях земель, он тоже сталкивался с тем главным затруднением, что они
были так заняты текущей работой дня, что им некогда было обдумывать вы-
годы и невыгоды предприятия.
Наивный мужик Иван-скотник, казалось, понял вполне предложение Левина
— принять с семьей участие в выгодах скотного двора — и вполне со-
чувствовал этому предприятию. Но когда Левин внушал ему будущие выгоды,
на лице Ивана выражалась тревога и сожаление, что он не может всего дос-
лушать, и он поспешно находил себе какое-нибудь не терпящее отлага-
тельства дело: или брался за вилы докидывать сено из денника, или нали-
вать воду, или подчищать навоз.
Другая трудность состояла в непобедимом недоверии крестьян к тому,
чтобы цель помещика могла состоять в чем-нибудь другом, кроме желания
обобрать их сколько можно. Они были твердо уверены, что настоящая цель
его (что бы он ни сказал им) будет всегда в том, чего он не скажет им. И
сами они, высказываясь, говорили многое, но никогда не говорили того, в
чем состояла их настоящая цель. Кроме того (Левин чувствовал, что желч-
ный помещик был прав), крестьяне первым и неизменным условием какого бы
то ни было соглашения ставили то, чтобы они не были принуждаемы к каким
бы то ни было новым приемам хозяйства и к употреблению новых орудий. Они
соглашались, что плуг пашет лучше, что скоропашка работает успешнее, но
они находили тысячи причин, почему нельзя было им употреблять ни то, ни
другое, и хотя он и убежден был, что надо спустить уровень хозяйства,
ему жалко было отказаться от усовершенствований, выгода которых была так
очевидна. Но, несмотря на все эти трудности, он добился своего, и к осе-
ни дело пошло, или по крайней мере ему так казалось.
Сначала Левин думал сдать все хозяйство, как оно было, мужикам, работ-
никам и приказчику на новых товарищеских условиях, но очень скоро убе-
дился, что это невозможно, и решился подразделить хозяйство. Скотный
двор, сад, огород, покосы, поля, разделенные на несколько отделов, долж-
ны были составить отдельные статьи. Наивный Иван-скотник, лучше всех,
казалось Левину, понявший дело, подобрав себе артель, преимущественно из
своей семьи, стал участником скотного двора. Дальнее поле, лежавшее во-
семь лет в залежах под пусками, было взято с помощью умного плотника Фе-
дора Резунова шестью семьями мужиков на новых общественных основаниях, и
мужик Шураев снял на тех же условиях все огороды. Остальное еще было
по-старому, но эти три статьи были началом нового устройства и вполне
занимали Левина.
Правда, что на скотном дворе дело шло до сих пор не лучше, чем прежде,
и Иван сильно противодействовал теплому помещению коров и сливочному
маслу, утверждая, что корове на холоду потребуется меньше корму и что
сметанное масло спорее, и требовал жалованья, как и в старину, и нис-
колько не интересовался тем, что деньги, получаемые им, были не жало-
ванье, а выдача вперед доли барыша.
Правда, что компания Федора Резунова не передвоила под посев плугами,
как было уговорено,оправдываясь тем, что время коротко. Правда, мужики
этой компании, хотя и условились вести это дело на новых основаниях, на-
зывали эту землю не общею, а испольною, и не раз и мужики этой артели и
сам Резунов говорили Левину: «Получили бы денежки за землю, и вам покой-
нее и нам бы развяза». Кроме того, мужики эти вс° откладывали под разны-
ми предлогами условленную с ними постройку на этой земле скотного двора
и риги и оттянули до зимы.
Правда, Шураев снятые им огороды хотел было раздать по мелочам мужи-
кам. Он, очевидно, совершенно превратно и, казалось, умышленно превратно
понял условия, на которых ему была сдана земля.
Правда, часто, разговаривая с мужиками и разъясняя им все выгоды
предприятия, Левин чувствовал, что мужики слушают при этом только пение
его голоса и знают твердо, что, что бы он ни говорил, они не дадутся ему
в обман. В особенности чувствовал он это, когда говорил . с самым умным
из мужиков, Резуновым, и заметил ту игру в глазах Резунова, которая ясно
показывала и насмешку над Левиным и твердую уверенность, что если будет
кто обманут, то уж никак не он, Резунов.
Но, несмотря на все это, Левин думал, что дело шло и что, строго ведя
счеты и настаивая на своем, он докажет им в будущем выгоды такого уст-
ройства и что тогда дело пойдет само собой.
Дела эти вместе с остальным хозяйством, оставшимся на его руках, вмес-
те с работой кабинетною над своею книгой так занимали все лето Левина,
что он почти и не ездил на охоту. Он узнал в конце августа о том, что
Облонские уехали в Москву, от их человека, привезшего назад седло. Он
чувствовал, что, не ответив на письмо Дарьи Александровны, своею невеж-
ливостью, о которой он без краски стыда не мог вспомнить, он сжег свои
корабли и никогда уж не поедет к ним. Точно так же он поступил и со Сви-
яжским, уехав не простившись. Но он к ним тоже никогда не поедет. Теперь
это ему было все равно. Дело нового устройства своего хозяйства занимало
его так, как еще ничто никогда в жизни. Он перечитал книги, данные ему
Свияжским, и, выписав то, чего у него не было, перечитал и политико-эко-
номические и социалистические книги по этому предмету и, как он ожидал,
ничего не нашел такого, что относилось бы до предпринятого им дела. В
политико-экономических книгах, в Милле например, которого он изучал пер-
вого с большим жаром, надеясь всякую минуту найти разрешение занимавших
его вопросов, он нашел выведенные из положения европейского хозяйства
законы; но он никак не видел, почему эти законы, не приложимые к России,
должны быть общие. То же самое он видел и в социалистических книгах: или
это были прекрасные фантазии, но неприложимые, которыми он увлекался,
еще бывши студентом, — или поправки, починки того положения дела, в ко-
торое поставлена была Европа и с которым земледельческое дело в России
не имело ничего общего. Политическая экономия говорила, что законы, по
которым развилось и развиваегся богатство Европы, суть законы всеобщие и
несомненные. Социалистическое учение говорило, что развитие по этим за-
конам ведет к погибели. И ни то, ни другое не давало не только ответа,
но ни малейшего намека на то, что ему, Левину, и всем русским мужикам и
землевладельцам делать с своими миллионами рук и десятин, чтоб они были
наиболее производительны для общего благосостояния.
Уже раз взявшись за это дело, он добросовестно перечитывал все, что
относилось к его предмету, и намеревался осенью ехать за границу, чтоб
изучить еще это дело на месте, с тем чтобы с ним уже не случалось более
по этому вопросу того, что так часто случалось с ним по различным вопро-
сам. Только начнет он, бывало, понимать мысль собеседника и излагать
свою, как вдруг ему говорят: «А Кауфман, а Джоне, а Дюбуа, а Мичели? Вы
не читали их. Прочтите; они разработали этот вопрос».
Он видел теперь ясно, что Кауфман и Мичели ничего не имеют сказать
ему. Он знал, чего он хотел. Он видел, что Россия имеет прекрасные зем-

Анна Каренина

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Лев Николаевич Толстой: Анна Каренина

ходил по комнате и думал о том же, о чем Степан Аркадьич говорил с его
женою.
— Я не мешаю тебе? — сказал Степан Аркадьич, при виде зятя вдруг испы-
тывая непривычное ему чувство смущения. Чтобы скрыть это смущение, он
достал только что купленную с новым способом открывания папиросницу и,
понюхав кожу, достал папироску.
— Нет. Тебе нужно что-нибудь? — неохотно отвечал Алексей Александро-
вич.
— Да, мне хотелось… мне нужно по… да, нужно поговорить, — сказал
Степан Аркадьич, с удивлением чувствуя непривычную робость.
Чувство это было так неожиданно и странно, что Степан Аркадьич не по-
верил, что это был голос совести, говоривший ему, что дурно то, что он
был намерен делать. Степан Аркадьич сделал над собой усилие и поборол
нашедшую на него робость.
— Надеюсь, что ты веришь в мою любовь к сестре и в искреннюю привязан-
ность и уважение к тебе, — сказал он, краснея.
Алексей Александрович остановился и ничего не отвечал, но лицо его по-
разило Степана Аркадьича бывшим на нем выражением покорной жертвы.
— Я намерен был, я хотел поговорить о сестре и о вашем положении вза-
имном, — сказал Степан Аркадьич, все еще борясь с непривычною застенчи-
востью. Алексей Александрович грустно усмехнулся, посмотрел на шурина и,
не отвечая, подошел к столу, взял с него начатое письмо и подал шурину.
— Я не переставая думаю о том же. И вот что я начал писать, полагая,
что я лучше скажу письменно и что мое присутствие раздражает ее, — ска-
зал он, подавая письмо.
Степан Аркадьич взял письмо, с недоумевающим удивлением посмотрел на
тусклые глаза, неподвижно остановившиеся на нем, и стал читать.
«Я вижу, что мое присутствие тяготит вас. Как ни тяжело мне было убе-
диться в этом, я вижу, что это так и не может быть иначе. Я не виню вас,
и бог мне свидетель, что я, увидев вас во время вашей болезни, от всей
души решился забыть все, что было между нами, и начать новую жизнь. Я не
раскаиваюсь и никогда не раскаюсь в том, что я сделал; но я желал одно-
го, вашего блага, блага вашей души, и теперь я вижу, что не достиг это-
го. Скажите мне вы сами, что даст вам истинное счастье и спокойствие ва-
шей души. Я предаюсь весь вашей воле и вашему чувству справедливости».
Степан Аркадьич передал назад письмо и с тем же недоумением продолжал
смотреть на зятя, не зная, что сказать. Молчание это было им обоим так
неловко, что в губах Степана Аркадьича произошло болезненное содрогание
в то время, как он молчал, не спуская глаз с лица Каренина.
— Вот что я хотел сказать ей, — сказал Алексей Александрович, отвер-
нувшись.
— Да, да… — сказал Степан Аркадьич, не в силах отвечать, так как
слезы подступали ему к горлу. — Да, да. Я понимаю вас, — наконец выгово-
рил он.
— Я желаю знать, чего она хочет, — сказал Алексей Александрович.
— Я боюсь, что она сама не понимает своего положения. Она не судья, —
оправляясь, говорил Степан Аркадьич. — Она подавлена, именно подавлена
твоим великодушием. Если она прочтет это письмо, она не в силах будет
ничего сказать, она только ниже опустит голову.
— Да, но что же в таком случае? Как объяснить… как узнать ее жела-
ние?
— Если ты позволяешь мне сказать свое мнение, то я думаю, что от тебя
зависит указать прямо те меры, которые ты находишь нужными, чтобы прек-
ратить это положение.
— Следовательно, ты находишь, что его нужно прекратить? — перебил его
Алексей Александрович. — Но как? — прибавил он, сделав непривычный жест
руками пред глазами, — не вижу никакого возможного выхода.
— Во всяком положении есть выход, — сказал, вставая и оживляясь, Сте-
пан Аркадьич. — Было время, когда ты хотел разорвать… Если ты убе-
дишься теперь, что вы не можете сделать взаимного счастия…
— Счастье можно различно понимать. Но положим, что я на все согласен,
я ничего не хочу. Какой же выход из нашего положения?
— Если ты хочешь знать мое мнение, — сказал Степан Аркадьич с тою же
смягчающею, миндально-нежною улыбкой, с которой он говорил с Анной. Доб-
рая улыбка была так убедительна, что невольно Алексей Александрович,
чувствуя свою слабость и подчиняясь ей, готов был верить тому, что ска-
жет Степан Аркадьич. — Она никогда не выскажет этого. Но одно возможно,
одного она может желать, — продолжал Степан Аркадьич, — это — прекраще-
ние отношений и всех связанных с ними воспоминаний. По-моему,в вашем по-
ложении необходимо уяснение новых взаимных отношений. И эти отношения
могут установиться только свободой обеих сторон.
— Развод, — с отвращением перебил Алексей Александрович.
— Да, я полагаю, что развод. Да, развод, — краснея, повторил Степан
Аркадьич. — Это во всех отношениях самый разумный выход для супругов,
находящихся в таких отношениях, как вы. Что же делать, если супруги наш-
ли, что жизнь для них невозможна вместе? Это всегда может случиться. —
Алексей Александрович тяжело вздохнул и закрыл глаза. — Тут только одно
соображение: желает ли один из супругов вступить в другой брак? Если
нет, так это очень просто, — сказал Степан Аркадьич, все более и более
освобождаясь от стеснения.
Алексей Александрович, сморщившись от волнения, проговорил что-то сам
с собой и ничего не отвечал. Все, что для Степана Аркадьича оказалось
так очень просто, тысячу тысяч раз обдумывал Алексей Александрович. И
все это ему казалось не только не очень просто, но казалось вполне не-
возможно. Развод, подробности которого он уже знал, теперь казался ему
невозможным, потому что чувство собственного достоинства и уважение к
религии не позволяли ему принять на себя обвинение в фиктивном прелюбо-
деянии и еще менее допустить, чтобы жена, прощенная и любимая им, была
уличена и опозорена. Развод представлялся невозможным еще и по другим,
еще более важным причинам.
Что будет с сыном в случае развода? Оставить его с матерью было невоз-
можно. Разведенная мать будет иметь свою незаконную семью, в которой по-
ложение пасынка и воспитание его будут, по всей вероятности, дурны. Ос-
тавить его с собою? Он знал, что это было бы мщение с его стороны, а он
не хотел этого. Но, кроме этого, всего невозможнее казался развод для
Алексея Александровича потому, что, согласившись на развод, он этим са-
мым губил Анну. Ему запало в душу слово, сказанное Дарьей Александровной

в Москве, о том, что, решаясь на развод, он думает о себе, а не думает,
что этим он губит ее безвозвратно. И он, связав это слово с своим проще-
нием, с своею привязанностью к детям, теперь по-своему понимал его. Сог-
ласиться на развод, дать ей свободу значило в его понятии отнять у себя
последнюю привязку к жизни детей, которых он любил, а у нее — последнюю
опору на пути добра и ввергнуть ее в погибель. Если она будет разведен-
ною женой, он знал, что она соединится с Вронским, и связь эта будет не-
законная и преступная, потому что жене, по смыслу закона церкви, не мо-
жет быть брака, пока муж жив. «Она соединится с ним, и через год-два или
он бросит ее, или она вступит в новую связь, — думал Алексей Александро-
вич. — И я, согласившись на незаконный развод, буду виновником ее поги-
бели». Он все это обдумывал сотни раз и был убежден, что дело развода не
только не очень просто, как говорил его шурин, но совершенно невозможно.
Он не верил ни одному слову Степана Аркадьича, на каждое слово его имел
тысячи опровержений, но он слушал его, чувствуя, что его словами выража-
ется та могущественная грубая сила, которая руководит его жизнью и кото-
рой он должен будет покориться.
— Вопрос только в том, как, на каких условиях ты согласишься сделать
развод. Она ничего не хочет, не смеет просить тебя, она все предоставля-
ет твоему великодушию.
«Боже мой! Боже мой! за что?» — подумал Алексей Александрович, вспом-
нив подробности развода, при котором муж брал вину на себя, и тем же
жестом, каким закрывался Вронский, закрыл от стыда лицо руками.
— Ты взволнован, я это понимаю. Но если ты обдумаешь….
«И ударившему в правую щеку подставь левую, и снимающему кафтан отдай
рубашку», — подумал Алексей Александрович.
— Да, да! — вскрикнул он визгливым голосом, — я беру на себя позор,
отдаю даже сына, но… — но не лучше ли оставить это? Впрочем, делай,
что хочешь…
И он, отвернувшись от шурина, так чтобы тот не мог видеть его, сел на
стул у окна. Ему было горько, ему было стыдно; но вместе с этим горем и
стыдом он испытывал радость и умиление пред высотой своего смирения.
Степан Аркадьич был тронут. Он помолчал.
— Алексей Александрович, поверь мне, что она оценит твое великодушие,
сказал он. — Но, видно, это была воля божия, — прибавил он и, сказав
это, почувствовал, что это было глупо, и с трудом удержал улыбку над
своею глупостью.
Алексей Александрович хотел что-то ответить, но слезы остановили его.
— Это несчастие роковое, и надо признать его.Я признаю это несчастие
совершившимся фактом и стараюсь помочь и ей и тебе, — сказал Степан Ар-
кадьич.
Когда Степан Аркадьич вышел из комнаты зятя, он был тронут, но это не
мешало ему быть довольным тем, что он успешно совершил это дело, так как
он был уверен, что Алексей Александрович не отречется от своих слов. К
этому удовольствию примешивалось еще и то, что ему пришла мысль, что,
когда это дело сделается, он жене и близким знакомым будет задавать воп-
рос: «Какая разница между мною и государем? Государь делает развод — и
никому оттого не лучше, а я сделал развод, и троим стало лучше… Или:
какое сходство между мной и государем? Когда… Впрочем, придумаю луч-
ше», — сказал он себе с улыбкой.

XXIII

Рана Вронского была опасна, хотя она и миновала сердце. И несколько
дней он находился между жизнью и смертью. Когда в первый раз он был в
состоянии говорить, одна Варя, жена брата, была в его комнате.
— Варя!- сказал он, строго глядя на нее, — я выстрелил в себя нечаян-
но. И, пожалуйста, никогда не говори про это и так скажи всем. А то это
слишком глупо!
Не отвечая на его слова, Варя нагнулась над ним и с радостной улыбкой
посмотрела ему в лицо. Глаза были светлые, не лихорадочные, но выражение
их было строгое.
— Ну, слава богу!- сказала она. — Не больно тебе?
— Немного здесь. — Он указал на грудь.
— Так дай я перевяжу тебе.
Он, молча сжав свои широкие скулы, смотрел на нее, пока она перевязы-
вала его. Когда она кончила, он сказал:
— Я не в бреду; пожалуйста, сделай, чтобы не было разговоров о том,
что я выстрелил в себя нарочно.
— Никто и не говорит. Только надеюсь, что ты больше не будешь нечаянно
стрелять, — сказала она с вопросительною улыбкой.
— Должно быть, не буду, а лучше бы было…
И он мрачно улыбнулся.
Несмотря на эти слова и улыбку, которые так испугали Варю, когда прош-
ло воспаление и он стал оправляться, он почувствовал, что совершенно ос-
вободился от одной части своего горя. Он этим поступком как будто смыл с
себя стыд и унижение, которые он прежде испытывал. Он мог спокойно ду-
мать теперь об Алексее Александровиче. Он признавал все великодушие его
и уже не чувствовал себя униженным. Он, кроме того, опять попал в преж-
нюю колею жизни. Он видел возможность без стыда смотреть в глаза людям и
мог жить, руководствуясь своими привычками. Одно, чего он не мог вырвать
из своего сердца, несмотря на то, что он не переставая боролся с этим
чувством, это было доходящее до отчаяния сожаление о том, что он навсег-
да потерял ее. То, что он теперь, искупив пред мужем свою вину, должен
был отказаться от нее и никогда не становиться впредь между ею с ее рас-
каянием и ее мужем, было твердо решено в его сердце; но он не мог выр-
вать из своего сердца сожаления о потере ее любви, не мог стереть в вос-
поминании те минуты счастия, которые он знал с ней, которые так мало це-
нимы им были тогда и которые во всей своей прелести преследовали его те-
перь.
Серпуховской придумал ему назначение в Ташкент, и Вронский без малей-
шего колебания согласился на это предложение. Но чем ближе подводило
время отъезда, тем тяжелее становилась ему та жертва, которую он прино-
сил тому, что он считал должным.
Рана его зажила, и он уже выезжал, делая приготовления к отъезду в
Ташкент.
«Один раз увидать ее и потом зарыться, умереть», — думал он и, делая
прощальные визиты, высказал эту мысль Бетси. С этим посольством Бетси
ездила к Анн: и привезла ему отрицательный ответ.
«Тем лучше — подумал Вронский, получив это известие. — Это была сла-
бость, которая погубила бы мои последние силы».
На другой день сама Бетси утром приехала к нему и объявила, что она
получила чрез Облонского положительное известие, что Алексей Александро-