Рубрики: КЛАССИКА

классическая литература

Смотри на Арлекинов!

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Владимир Набоков: Смотри на Арлекинов!

поставившего передо мной задачу на прозорливость, — предстояло
решить ее или погибнуть, собственно, она бы решилась и прямо
сейчас, не окажись я столь сонным и слабоумным в такую
отчаянную минуту. Сама задача принадлежала к разряду
вычислительных: надлежало замерить определенные отношения между
мигающими точками или, в моем случае, угадать таковые,
поскольку оцепененье мешало мне толком их сосчитать, не говоря
уж о том, чтобы вспомнить, каково безопасное их число. Ошибка
влекла мгновенную кару — отсечение головы великаном, а то и
похуже; напротив, правильная угадка позволяла мне ускользнуть в
волшебную область, лежащую прямо за скважинкой, в которую
приходилось протискиваться сквозь тернистые тайны, — в область,
схожую в ее идиллической чуждости с теми ландшафтиками, что
гравировали когда-то в виде вразумляющих виньеток — бухта,
bosquet — близ буквиц рокового коварного облика, скажем, рядом
с готической В, открывавшей главу в книжке для пугливых детей.
Но откуда было мне знать в моем оцепененьи и страхе, что в этом
и состояло простое решение, что и бухта, и боль, и блаженство
Безвременья, — все они открываются первой буквою Бытия?
Выпадали, конечно, ночи, в которые разум разом возвращался
ко мне, и я, передернув шторы, сразу же засыпал. Но в иные,
более опасные времена, когда я бывал еще нездоров и ощущал этот
аристократический «нимб», у меня уходили часы на упраздненье
оптического спазма, которого и светлый день не умел одолеть.
Первая ночь в новом месте неизменно бывала гнусной и
наследовалась гнетущим днем. Меня давила невралгия. Я был
дерган, прыщав и небрит и отказался последовать за Блэками на
увеселительную морскую прогулку, куда, оказывается и меня
пригласили, — так во всяком случае мне было сказано. По правде,
те первые дни на вилле «Ирис» до того исказились в моем
дневнике и смазались в памяти, что я не уверен, — быть может,
Ивор и Ирис даже и отсутствовали до середины недели. Помню,
однако, что они оказались очень предупредительны, и что
договорились с доктором в Канницце о моем визите к нему. Визит
предоставлял замечательную возможность сопоставить
некомпетентность моего лондонского светила с таковою же —
местного.
Мне предстояло встретиться с профессором Юнкером —
сдвоенным персонажем, состоявшим из мужа и жены. Тридцать лет
уже они практиковали совместно и каждое воскресенье в
уединенном, хоть оттого и грязноватом углу пляжа эта чета
анализировала друг дружку. У их пациентов считалось, что по
воскресеньям Юнкеры особенно проницательны, но я этого
обнаружить не смог, основательно нагрузившись в одной-двух
забегаловках по дороге в убогий квартал, где обитали и Юнкеры,
и, как я, помнится, заприметил, иные врачи. Парадная дверь
глядела очень мило в обрамленьи цветочков и ягод рыночной
площади, но посмотрели бы вы на заднюю. Меня принимала женская
половина, пожилая карлица в брюках, что в 1922-м году покоряло
отвагой. Эту тему продолжило — сразу же за окошком
ватер-клозета (где мне пришлось наполнить нелепый фиал, вполне
поместительный для целей доктора, но не для моих) — струенье
зефира над улочкой, достаточно узкой, чтобы три пары кальсон
сумели перемахнуть ее по веревке в такое ж число шагов или
скачков. Я сделал несколько замечаний и об этом, и о витражном
окне с лиловой женщиной в приемной — точь в точь таком же, как
на вилле «Ирис». Госпожа Юнкер спросила, кого я предпочитаю,
мальчиков или девочек, и я, оглядевшись, ответил сдержанно, что
не знаю, кого она может мне предложить. Она не засмеялась.
Консультация не увенчалась успехом. Перед тем как определить у
меня челюстную невралгию, она пожелала, чтобы я посетил
дантиста, когда протрезвлюсь. Это тут, через улицу, сказала
она. Я уверен, что она позвонила ему при мне и договорилась
насчет приема, вот только не помню, пошел я к нему тогда же или
на следующий день. Звали его Моляр, и это «л» было как песчинка
в дупле; через сорок лет я воспользовался им в «A Kingdom by
the Sea».
Девушка, принятая мной за ассистентку дантиста (для
которой она, впрочем, была слишком нарядно одета), сидела нога
на ногу, болтая по телефону, и просто ткнула в дверь сигаретой,
которую держала в руке, ничем иным не прервав своего занятия. Я
очутился в комнате, банальной и безмолвной. Лучшие места были
заняты. Обычная большая картина над безалаберной книжной полкой
изображала горный поток с перекинутым через него срубленным
деревом. В какой-то из ранних часов приема несколько журналов
уже переправились с полки на овальный стол, подпиравший
собственный скромный подбор предметов — пустую цветочную вазу,
к примеру, и casse-tete размером с часы. Это был крохотный
круговой лабиринт с пятью серебристыми горошинами, которые
полагалось благоразумными поворотами кисти загнать в центр
спирали. Для ожидающих детей.
Таковых не имелось. Кресло в углу обнимало толстого
господина с букетом гвоздик поперек колен. Две пожилые дамы
сидели на бурой софе — чужие друг дружке, судя по
благовоспитанному просвету между ними. Во множестве лье от них
сидел на стуле с мягкой обивкой культурный молодой человек,
верно, писатель, и держа в ладони памятную книжечку, заносил
туда карандашом особливые заметки, верно, описания разных
разностей, по которым блуждал его взор, отрываясь от книжицы, —
потолка, обоев, картины и волосистого загривка мужчины, что
стоял у окна, сцепив за спиною руки и лениво взирая поверх
хлопающих подштанников, поверх лиловатого окошка юнкеровского
ватерклозета, по-над крышами и холмами предгорья на далекий
хребет, где, лениво раздумывал я, еще, может быть, цела та
иссохшая сосна и мостит живописный поток.
И вот дверь в конце комнаты со смехом распахнулась, и
появился дантист, краснолицый, при галстухе бантом, в

мешковатом праздничном сером костюме с довольно изысканной
черной повязкой на рукаве. Последовали рукопожатия,
поздравленья. Я попытался напомнить ему о нашей договоренности,
но пожилая почтенная дама, в которой я признал госпожу Юнкер,
перебила меня, сказав, что это она виновата. Между тем Миранда,
дочь хозяина дома, виденная мной минуту назад, затолкала
длинные бледные стебли дяденькиных гвоздик в тесную вазу на
столе, который чудесным образом облекся в скатерть. Под общие
рукоплескания субретка установила на стол чудовищный торт,
розовый, как закат, с цифрою «5O» каллиграфическим кремом.
«Какое восхитительное внимание!» — воскликнул вдовец. Подали
чай, и несколько групп присели, иные ж остались стоять, имея в
руках бокалы. Я услышал ласковый шепот Ирис, предупредивший
меня, что это сдобренный пряностями яблочный сок, не вино, и
поднимая ладони, уклонился от подноса, протянутого ко мне
нареченрым Миранды, которого уже видел, когда он, улучив
минуту, уточнял некоторые детали приданного. «Вот уж не думали
вас узреть», — сказала Ирис — и проболталась, потому что это
никак не могла быть та partie de plaisir, куда меня зазывали
(«У них чудный домик на скалах»). Нет, я все-таки думаю, что
большую часть путанных впечатлений, изложенных здесь в связи с
дантистами и докторами, следует отнести к онейрическим опытам
во время пьяной сиесты. Тому есть и письменные подтверждения.
Проглядывая самые давние мои записи в карманных дневничках, где
имена и номера телефонов проталкиваются сквозь описанья
событий, истинных или выдуманных в той или в этой мере, я
приметил, что сны и прочие искажения «действительности»
заносились мной особым, клонящимся налево почерком, по
крайности в самом начале, когда я еще не отринул общепринятых
различений. Большая часть докембриджского материала записана
этой рукой (но солдат действительно пал на пути у беглого
короля).

5.

Я знаю, меня называли чванливым сычом, но я не перевариваю
розыгрышей и у меня просто опускаются руки («Только безъюморные
люди прибегают к этому обороту» — согласно Ивору) от
непрерывного потока шутливых подковырок и пошлых каламбуров
(«Руки — ладно, чего бы другое стояло» — снова Ивор). Впрочем,
он был добрый малый, и в сущности, вовсе не перерывами в
зубоскальстве радовали меня его отлучки в конце недели. Он
трудился в туристском агенстве, руководимом прежним homme
d’affaires тети Бетти, тоже весьма чудаковатым на свой манер,
— обещавшим Ивору автофаэтон «Икар» в виде награды за усердие.
Здоровье и почерк мои скоро пошли на поправку, и юг стал
доставлять мне радость. Мы с Ирис часами блаженствовали (она в
черном купальнике, я в фланели и блайзере) в саду, который я
предпочел поначалу соблазнам морского купания, пляжной плоти. Я
перевел для нее несколько стихотворений Пушкина и Лермонтова,
перефразировав их и слегка подправив для пущего впечатления. Я
с драматическими подробностями рассказал ей о своем бегстве с
родины. Я упомянул великих изгнанников прошлого. Она слушала
меня, как Дездемона.
— Мне бы хотелось выучить русский, — говорила она с
вежливым сожалением, что так идет к этому признанию. — У меня
тетя родилась почти что в Киеве и еще в семьдесят пять помнила
несколько русских и румынских слов, но я — жалкий лингвист. А
как по-вашему «eucalypt»?
— Эвкалипт.
— О! хорошее вышло бы имя для героя рассказа. «F.
Clipton». У Уэллса был «м-р Сноукс», оказавшийся производным от
«Seven Oaks». Я обожаю Уэллса, а вы?
Я сказал, что он величайший романтик и маг нашего времени,
но что я не перевариваю его социологической муры.
Она тоже. А помню я, что сказал Стефен в «Страстных
друзьях», когда выходил из комнаты — из бесцветной комнаты, в
которой ему позволили напоследок повидаться с любимой?
— На это я ответить могу. Там мебель была в чехлах, и он
сказал: «Это от мух».
— Да! Чудно, правда? Просто пробурчать что-нибудь, только
бы не заплакать. Напоминает кого-то из старых мастеров,
написавшего слепня на руке у своей сестры, чтобы показать, что
она уже умерла.
Я сказал, что всегда предпочитал буквальный смысл описания
скрытому за ним символу. Она задумчиво покивала, но, похоже, не
согласилась.
А кто у меня любимый из современных поэтов? Как насчет
Хаусмена?
Я много раз наблюдал его издали, а однажды видел вблизи.
Это случилось в Тринити, в библиотеке. Он стоял с раскрытой
книгой в руке, но смотрел в потолок, как бы пытаясь что-то
припомнить, — может быть то, как другой автор перевел эту
строку.
Она сказала, что «затрепетала бы от счастья». Она выпалила
эти слова, вытянув вперед серьезное личико и мелко потрясая им,
личиком, и гладкой челкой.
— Так трепещите теперь! Как-никак, вот он я, перед вами,
летом 22-го в доме вашего брата…
— Ну уж нет, — сказала она, увиливая от предложенной темы
(и при этом повороте ее речей я внезапно почувствовал перехлест
в текстуре времени, как если бы это случалось прежде или должно
было случиться опять). — Дом-то как раз мой. Тетя Бетти мне его
завещала, и с ним немного денег, но Ивор слишком глуп или горд,
чтобы позволить мне уплатить его страшные долги.
Тень укора в моих словах, — она была вовсе не тенью. Я
действительно верил даже тогда, едва перейдя за второй десяток,
что к середине столетия стану славным и вольным писателем,
проживающим в вольной, уважаемой миром России, на Английской
набережной Невы или в одном из моих роскошных поместий, и
созидающим прозу и поэзию на бесконечно податливом языке моих
предков, между которыми я насчитывал одну из двоюродных бабок
Толстого и двух добрых приятелей Пушкина. Предчувствие славы

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Смотри на Арлекинов!

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Владимир Набоков: Смотри на Арлекинов!

било в голову сильнее старых вин ностальгии. То было
воспоминание вспять, огромный дуб у озера, столь картинно
отражаемый ясными водами, что зеркальные ветви его кажутся
изукрашенными корнями. Я ощущал эту грядущую славу в подошвах,
в кончиках пальцев, в корнях волос, как ощущаешь дрожь от
электрической бури в замирающей прелести глубокого голоса певца
перед самым ударом грома — или от строки из «Короля Лира».
Отчего же слезы застилали мои очки, стоило мне вызвать этот
призрак известности, так искушавший и мучавший меня тогда, пять
десятилетий тому? Образ ее оставался невинен, образ ее был
неподделен, и несходство его с тем, что предстояло в
действительности, надрывало мне сердце, как острая боль
расставания.
Ни славолюбие, ни гордыня не пятнали воображаемого
будущего. Президент Российской Академии приближался ко мне под
звуки медленной музыки и нес подушку с лавровым венком, — и с
ворчанием отступал, понужденный к сему покачиванием моей
седеющей головы. Я видел себя держашим корректуру романа,
которому, разумеется, предстояло дать новое направление
русскому литературному слогу, — мое направление (но я не
испытывал ни самодовольства, ни гордости, ни изумления), — и
столь густо усеивали помарки ее поля, — в которых вдохновение
отыскивает наисладчайший клевер, — что приходилось все набирать
наново. А в пору, когда, наконец выходила запоздалая книга, я,
тихо состарившийся, вкушал наслаждения среди немногих и милых
льстивых друзей в увитой ветвями беседке моей любимой усадьбы
Марево (где я впервые «смотрел на арлекинов»), с ее аллеей
фонтанов и мреющим видом на девственный уголок волжских степей.
Этому непременно суждено было статься.
Из моей холодной постели в Кембридже я озирал целый период
новой российской словесности. Я предвкушал освежительное
соседство враждебных, но вежливых критиков, что станут корить
меня в санкт-петербургских литературных обзорах за болезненное
безразличие к политике, к великим идеям невеликих умов и к
таким насущным проблемам, как перенаселенность больших городов.
Не меньше утешало меня и видение своры простофиль и плутов,
поносящих улыбчивый мрамор, недужных от зависти, очумевших от
своей же посредственности, спешащих трепливыми толпами
навстречу участи леммингов и тут же вновь выбегающих с другой
стороны сцены, прохлопав не только суть моей книги, но и свою
грызуновую Гадару.
Стихи, которые я начал писать после встречи с Ирис, должны
были передать ее подлинный, единственный облик, то как морщится
лоб, когда она заводит брови, ожидая, пока я усвою соль ее
шутки, или как возникает иной рисунок мягких морщин, когда,
нахмурясь над Таухницем, она выискивает место, которым хочет
поделиться со мной. Но мой инструмент был еще слишком туп и
неразвит, он не годился для выраженья божественных частностей,
и ее глаза, ее волосы становились безнадежно общи в моих, в
прочем, неплохо сработанных строфах.
Ни один из тех описательных и, будем честными, пустеньких
опусов не стоил (особенно в переводе на голый английский — не
оставлявший в них ни склада ни ляда) того, чтобы его показывать
Ирис, к тому же чудная стеснительность, какой я отродясь не
испытывал прежде, приволакиваясь за девицей на бойкой заре моей
чувственной юности, мешала мне представить Ирис этот свод ее
прелестей. Но вот ночью 2О июля я сочинил более косвенные,
более метафизические стихи, которые решился показать ей за
завтраком в дословном переводе, взявшем у меня времени больше,
чем сам оригинал. Название стихотворения, под которым оно
появилось в парижской эмигрантской газете (8 октября 1922 г.,
после нескольких напоминаний с моей стороны и одной просьбы
«прошу вас вернуть…»), было да и осталось — во всех
антологиях и собраниях, перепечатывавших его в последующие
пятьдесят лет, — «Влюбленность», и оно облекает золоченой
скорлупкой то, на выраженье чего в английском уходит три слова.

Мы забываем, что влюбленность
не просто поворот лица,
а под купавами бездонность,
ночная паника пловца.

Покуда снишься, снись, влюбленность,
но пробуждением не мучь,
и лучше недоговоренность,
чем эта щель и этот луч.

Напоминаю, что влюбленность
не явь, что метины не те,
что, может быть, потусторонность
приотворилась в темноте.

— Прелестно, — сказала Ирис. — Звучит как заклинание. А
что это значит?
— Это у меня здесь, на обороте. Стало быть, так. Мы
забываем — или лучше, склонны забывать, — что «влюбленность»
(«being in love») не зависит от угла, под которым нам видится
лицо любимой, но что она — бездонное место под ненюфарами, «a
swimmer panic in the night» (здесь удалось передать трехстопным
ямбом последнюю строчку первой строфы, «ночная паника пловца»).
Следующая строфа: Пока сон хорош, в смысле «пока все хорошо», —
продолжай появляться в наших снах, «влюбленность», но не томи,
пробуждая нас или говоря слишком много, — умолчание лучше, чем
эта щель или этот лунный луч. Далее следует последняя строфа
этих философических любовных стихов.
— Этих — как?
— Этих философических любовных стихов. I remind you,

«напоминаю», что «влюбленность» — не реальность, видимая наяву,
что у нее иной крап (например, полосатый от луны потолок,
moon-stripped ceiling, — это реальность иного толка, нежели
потолок дневной), и что, может статься, загробный мир стоит,
слегка приоткрывшись, в темноте. Voila.
— Ваша девушка, — заметила Ирис, — должно быть, здорово
веселится в вашем обществе. А, вот и наш кормилец. Bonjour, Ив.
Боюсь, тостов тебе не досталось. Мы думали, ты уж несколько
часов как ушел.
На миг она прижала ладонь к щеке чайника. И это пошло в
«Ardis», в «Ardis» пошло все, моя бедная, моя мертвая любовь.

6.

После пятидесяти лет или десяти тысяч часов солнечных ванн
в разных странах — на пляжах, лужайках, скамейках и скалах, на
крышах, на кораблях и балконах — я мог бы и не упомнить
чувственных тонкостей моего посвящения, если б не эти мои
старинные заметки, так утешающие педантического мемуариста
рассказами о его недугах, супружествах и жизни в литературе.
Огромные массы «Шейкерова кольдкрема» втирались мне в спину
коленопреклоненной, воркующей Ирис, пока я лежал в ослеплении
пляжа на грубом полотенце ничком. Под закрытыми веками,
притиснутыми к предплечью, проплывали пурпуровые светородные
образы: «Сквозь прозу солнечных волдырей проступала поэзия ее
прикосновений…», — так значится в моем карманном дневничке,
но теперь я могу уточнить те незрелые утонченности. Проникая
сквозь жжение в коже и преображаясь жжением в нелепое,
нестерпимое возбуждение, прикосновенья ее ладони к лопаткам и
вдоль спинного хребта слишком уж походили на умышленную ласку,
чтобы не быть умышленным подражанием ей, и я не умел обуздать
тайного отзыва, когда проворные пальцы в последний раз ненужно
спархивали к самому копчику и отлетали.
— Ну вот, — говорила Ирис в точности тем же тоном, к
которому прибегала, закончив более своеобычный курс лечения,
одна из моих кембриджских душечек, Виолетта Мак-Д., опытная и
милосердная девственница.
У ней, у Ирис, был не один любовник, и когда я открыл
глаза и обернулся к ней, и увидел ее и пляску алмазов в
зеленовато-синем исподе подступающей валкой волны, и влажный
глянец голышей на предпляжьи, там, где мертвая пена ожидала
живую, — и, ах, она приближалась, хохлатая линия волн, рысью,
будто цирковые лошадки, по грудь погруженные в воду, — я понял,
восприняв ее на фоне этого задника, сколько ласкательств, как
много любовников помогало сформировать и усовершить мою Ирис с
ее безупречною кожей, с отсутствием какой бы то ни было
неточности в обводе ее высокой скулы, с изяществом ямки под
нею, с accroche-coeur маленькой ладной игруньи.
— Кстати, — сказала Ирис (не поднимаясь с колен, она
прилегла, перевив под собою ноги), — кстати, я так и не
извинилась за ту жуткую глупость, которую ляпнула о ваших
стихах. Я уж раз сто перечла «Valley Blondies» (влюбленность) и
по-английски, ради содержания, и по-русски, ради музыки.
Помоему, они совершенно божественны. Вы простите меня?
Я потянулся губами, поцеловать радужную коричневую коленку
рядом со мной, но ее ладонь, как бы измеряя младенческий жар,
легла мне на лоб и остановила его приближение.
— За нами присматривает, — сказала она, — множество глаз,
глядящих якобы куда угодно, только не в нашу сторону. Две
хорошенькие учительницы-англичанки справа от меня, — примерно,
шагах в двадцати, — уже сообщили мне, что ваше сходство с
фотографией Руперта Брука, знаете, той, где у него голая шея,
просто a-houri-sang, — они немного знают французский. Если вы
еще раз попытаетесь поцеловать меня или мою ногу, я попрошу вас
уйти. Слишком часто в моей жизни мне делали больно.
Последовало молчание. Крупинки кварца переливались
радужным светом. Когда девушка начинает говорить, как героиня
рассказа, все, что требуется — это немного терпения.
Я уже отослал стихи в ту эмигрантскую газету? Нет еще;
сначала нужно отправить венок сонетов. Судя по кой-каким
мелочам, двое слева от меня (я понизил голос) — мои
соотечественники-экспатрианты. «Да, — согласилась Ирис, — они
едва не подскочили от любопытства, когда вы стали читать
Пушкина, — про волны, с любовью ложившиеся к ее ногам. А какие
еще приметы?»
— Он медленно гладит бородку сверху вниз, глядя на
горизонт, а она курит папиросу.
Еще была там малышка годов десяти, баюкавшая в голых руках
большой желтый мяч. Она казалась одетой в одну только упряжь с
оборками и в короткую складчатую юбку, не скрывавшую ладных
бедер. В более позднюю эру любитель назвал бы ее «нимфеткой».
Поймав мой взгляд, она улыбнулась мне похотливо и сладко по-над
солнечным глобусом, из-под золотисто-каштановой челки.
— Лет в одиннадцать, в двенадцать, — сказала Ирис, — я
была такой же хорошенькой, как эта французская сирота. Это ее
бабушка сидит вся в черном с вязанием на расстеленной
«Cannice-Matin». Я разрешала дурно пахнущим джентльменам
ласкать меня. Играла с Ивором в неприличные игры — нет, ничего
чрезмерного, и вообще он теперь донов предпочитает доннам, так
он, во всяком случае, говорит.
Она кое-что рассказала мне о родителях, по очаровательному
совпадению скончавшихся в один день, — мать в семь утра в
Нью-Йорке, а отец в полдень в Лондоне, всего два года назад.
Они расстались сразу после войны. Она была американка, ужасная.
О матерях так не говорят, но она и вправду была ужасна. Папа,
когда он умер, был вице-президентом «Samuels Cement Company».
Он происходил из почтенной семьи и имел «хорошие связи». Я
спросил, почему, собственно, у Ивора зуб на «общество» и
наоборот? Она туманно ответила, что его воротит от «своры
охотников на лис» и «банды яхтсменов». Я отметил, что к этим
противным клише прибегают одни мещане. В моем кругу, в моем
мире, в моей изобильной России мы настолько стояли выше любых
представлений о «классах», что лишь ухмылялись или зевали,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12