Рубрики: КЛАССИКА

классическая литература

Смотри на Арлекинов!

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Владимир Набоков: Смотри на Арлекинов!

прозрачную преисподнюю, и победоносно помахав на прощание
руками и рампеткой, он полез дальше наверх.
— Скотина! — простонала Ирис. Мысль о тысячах замученных
им крохотных тварей томила ее, впрочем, несколько дней спустя,
когда Ивор повел нас на концерт Каннера (поэтичнейшее
исполнение Грюнберговой сюиты «Les Chateaux»), она отчасти
утешилась презрительным замечанием брата: «Вся эта его возня с
бабочками — просто рекламный трюк». Увы, я, как
собратсумасшедший, понимал, что это не так.
Все, что мне оставалось проделать, чтобы впитать в себя
солнце, достигнув нашей полоски пляжа, это скинуть рубашку,
шорты и тапочки. Ирис выпутывалась из своей оболочки и
ложилась, голорукая и голоногая, на полотенце рядом со мной.
Мысленно я репетировал заготовленную речь. Пес пианиста сегодня
довольствовался обществом статной старухи — его (пианиста)
четвертой жены. Пара придурковатых мальчишек закапывала
нимфетку в горячий песок. Русская дама читала эмигрантскую
газету. Муж дамы созерцал горизонт. Большое французское
семейство слегка подрумяненных альбиносов пыталось надуть
резинового дельфина.
— Я, пожалуй, макнусь, — сказала Ирис.
Она извлекла из пляжной сумки (хранившейся у консьержки в
«Виктории») желтую купальную шапочку, и мы перенесли полотенца
и все остальное на относительно тихий старый причал, на котором
она любила обсыхать после купанья.
Уже дважды за мою молодую жизнь приступ полного онемения
— физического двойника мгновенного помраченья ума — едва не
одолевал меня среди паники и мрака бездонных вод. Вспоминаю,
как пятнадцатилетним парнишкой я вместе с мускулистым кузеном
переплывал в сумерках узкую, но глубокую речку. Он уже оставлял
меня позади, когда чрезвычайное напряжение сил породило во мне
ощущение несказанной эйфории, сулившей дивное продвижение,
призрачные призы на призрачных полках, — но в миг сатанинской
ее кульминации сменившейся нестерпимыми корчами сначала в одной
ноге, потом в другой, а после в ребрах и в обеих руках. В
позднейшие годы я часто пытался потолковать с учеными и
ироническими докторами о странном, омерзительно кусочном
характере этих пульсирующих резей, обращавших меня в
исполинского червя, а мои члены — в последовательные кольца
агонии. По фантастическому везению, третий пловец, совершенно
чужой человек, оказался прямо за мной и помог выволочь меня из
бездны сплетенных стеблей купавы.
Во второй раз это случилось спустя год на западном
побережьи Кавказа. Я бражничал с дюжиной собутыльников постарше
на дне рождения у сына тамошнего губернатора, и около полуночи
удалой молодой англичанин, Аллан Андовертон (коему предстояло
году в 39-м стать моим первым британским издателем!), предложил
поплавать при лунном свете. Пока я не отваживался слишком
далеко забираться в море, приключение казалось приятным. Вода
была теплая; луна благосклонно блистала на крахмальной сорочке
первого в моей жизни вечернего туалета, расправленного на
галечном берегу. Кругом раздавались веселые голоса; Аллан,
помню, не потрудился раздеться и резвился средь пестрых зыбей с
бутылкой шампанского; как вдруг все поглотила туча, большая
волна подняла и перевернула меня, и скоро все чувства мои
смешались настолько, что я не смог бы сказать, куда я плыву — в
Туапсе или к Ялте. Малодушный страх мгновенно спустил с цепи
уже знакомую боль, и я утонул бы прямо там и тогда, если бы
новый вал не подхватил меня и не высадил на берег рядом с моими
штанами.
Тень этих воспоминаний, отвратительных и довольно
бесцветных (смертельный риск бесцветен), всегда сопровождала
меня, пока я «макался» или «окунался» (тоже ее словцо) рядышком
с Ирис. Она свыклась с моим обычаем сохранять уютную связь с
донышком мелководья, когда сама она уплывала «кролем» (если
именно так назывались в двадцатых годах эти рукоплесканья) на
довольно приличное расстояние; в то утро, однако, я едва не
совершил изрядную глупость.
Мирно плавая взад-вперед в линию с берегом, по временам
опуская на пробу ногу, дабы увериться, что еще могу ощутить
липковатое дно с его неаппетитной наощупь, но вполне
дружелюбной зеленью, я обнаружил вдруг перемены в морском
пейзаже. На среднем его плане коричневая моторная лодка под
управлением молодого человека, в котором я узнал Л.П., описала
пенистый полукруг и остановилась вблизи от Ирис. Она уцепилась
за край яркого борта, а он что-то сказал ей и затем будто бы
попытался втянуть ее внутрь, но она ускользнула, и он унесся,
смеясь.
Все заняло, быть может, пару минут, но помедли этот
прохвост с его ястребиным профилем и белым узорчатым с
перехватами свитером еще немного секунд, или будь моя девушка
увлечена в громе и брызгах новым ее кавалером, я бы, верно,
погиб; ибо пока эта сцена длилась, некий инстинкт — скорей
сохранения рода, нежели самосохранения — заставил меня проплыть
несколько неосознанных ярдов, и когда я затем принял, чтобы
отдышаться, вертикальное положение, у меня под ногами не
нашлось ничего, кроме воды. Я развернулся и поплыл в сторону
суши — и уже ощутил зловещее зарево, странный, никем досель не
описанный ореол полного онемения, пробирающего меня, вступив в
убийственный сговор с силами тяготения. Внезапно колено мое
уткнулось в благословенный песок, и сквозь несильный откат я на
карачках выполз на берег.

8.

— Ирис, я должен сделать признание, касающееся моего
душевного здоровья.

— Погодите минутку. Надо стянуть эту проклятую штуку как
можно ниже — так далеко, как дозволяют приличия.
Мы лежали с ней на причале, я навзничь, она ничком. Она
содрала с себя шапочку и возилась, пытаясь стащить плечные
бретельки мокрого купальника, чтобы подставить солнцу целую
спину; вспомогательные бои развернулись вблизи от меня, рядом с
ее аспидной подмышкой, — бесплодные усилия не обнаружить
белизны маленькой груди в месте ее мягкого слияния с ребрами.
Как только она, извиваясь, добилась удовлетворительного
декорума, она полуприподнялась, придерживая черный лиф у груди,
и свободная ее рука закопошилась в очаровательном шустром
поиске, напоминающем обезьянью поческу, — обычном у девушки,
выкапывающей что-то из сумки, — в данном случае, лиловую пачку
дешевых Salammbos и дорогую зажигалку; затем она снова
притиснула грудью расстеленное полотенце. Мочка уха пылала в
черных свободных прядях «медузы», как называлась в ранних
двадцатых ее прическа. Лепная коричневая спина с латкой родинки
под левой лопаткой и с длинной ложбинкой вдоль позвоночника,
искупающей все оплошности эволюции животного мира, болезненно
отвлекала меня от принятого решения предварить предложение
особенной, невероятно важной исповедью. Несколько аквамариновых
капель еще поблескивало снутри ее коричневых бедер и на крепких
коричневых икрах, и несколько камушков мокрого гравия пристало
к розовато-бурым лодыжкам. Если в моих американских романах («A
Kingdom by the Sea», «Ardis») я так часто описывал невыносимую
магию девичьей спины, то в этом главным образом повинна моя
любовь к Ирис. Плотные маленькие ягодицы, — мучительнейший,
полнейший, сладчайший цвет ее мальчишеской миловидности, — были
как еще не развернутые подарки под рождественской елкой.
Вернув после этих недолгих хлопот на место терпеливо
ожидавшее солнце, Ирис выпятила полную нижнюю губу, выдохнула
дым и наконец сообщила: «По-моему, с душевным здоровьем у вас
все в порядке. Вы иногда кажетесь странноватым и мрачным, часто
дуетесь, но это в природе гения ce qu’on appelle».
— А что такое по-вашему «гений»?
— Ну, способность видеть вещи, которых не видят другие.
Или, вернее, невидимые связи вещей.
— В таком случае, я говорю о состоянии жалком,
болезненном, ничего общего с гениальностью не имеющем. Давайте
начнем с живого примера, взятого в доподлинной обстановке.
Пожалуйста, закройте глаза ненадолго. Теперь представьте аллею,
ведущую к вашей вилле от почтовой конторы. Видите, как сходятся
в перспективе платаны, и между двумя последними — калитка
вашего сада?
— Нет, — сказала Ирис, — последний справа заменен фонарным
столбом, — его не так-то легко разглядеть с деревенской
площади, но это фонарь, обросший плющом.
— Ну пусть, не важно. Главное, вообразите, что мы глядим
из деревни, отсюда, сторону садовой калитки — туда. В этом
упражнении необходима особая тщательность в определении наших
«здесь» и «там». Покамест «там» — это прямоугольник солнечной
зелени за полуоткрытой калиткой. Теперь пойдем по аллее. Справа
на втором стволе мы замечаем остатки какого-то местного
объявления.
— Это Ивор его налепил. В нем говорилось, что
обстоятельства изменились, и что подопечным тети Бетти следует
прекратить их еженедельные посещения.
— Отлично. Продолжаем идти к садовой калитке. Между
платанами виднеются с обеих сторон кусочки пейзажа. Справа от
вас виноградник, слева церковь и кладбище, вы различаете его
длинную, низкую, очень низкую стену…
— У меня мурашки от вашего тона. И еще я хочу что-то
добавить. Мы с Ивором нашли в ежевике горбатое надгробье с
надписью «Dors, Medor!» и с единственной датой — смерти —
1889-й; скорее всего, могила приблудной собаки. Это перед самым
последним деревом слева.
— Итак, мы добрались до калитки. Мы уж было вошли, но тут
вы внезапно остановились: оказывыается, вы забыли купить
красивые новые марки для своего альбома. И мы решаем вернуться
на почту.
— Можно открыть глаза? А то я боюсь заснуть.
— Напротив: самое время закрыть их покрепче и
сосредоточиться. Мне нужно, чтобы вы вообразили, как вы
разворачиваетесь, и «правое» становится «левым», и вы вмиг
воспринимаете «здесь» как «там», и фонарь уже слева от вас, а
мертвый Медор справа, и платаны сходятся к почтовой конторе.
Можете это сделать?
— Сделано, — сказала Ирис. — Поворот кругом выполнила.
Теперь я стою лицом к солнечной дырке с розовым домиком в ней и
с кусочком синего неба. Могу отправляться назад?
— Вы-то можете, да я не могу! В этом весь смысл нашего
опыта. В действительной, телесной жизни я могу повернуться так
же просто и быстро, как всякий другой. Но мысленно, с закрытыми
глазами и неподвижным телом, я не способен перейти от одного
направления к другому. Какой-то шарнир в мозгу, какаято
поворотная клетка не срабатывает. Я, разумеется, мог бы
сжулить, отложив мысленный снимок одной перспективы и не спеша
выбрав противоположный вид для прогулки назад, в исходную
точку. Но если не жульничать, какая-то пакостная помеха,
которая свела бы меня с ума, начни я упорствовать, не дает мне
вообразить разворот, преобразующий одно направление в другое,
прямо противоположное. Я раздавлен, я взваливаю на спину целый
мир, норовя зримо представить себе, как я разворачиваюсь, и
заставить себя увидеть «правым» то, что вижу «левым», и
наоборот.
Мне показалось, она заснула, но прежде чем я утешился
мыслью, что она не услышала, не поняла ничего из того, что
убивает меня, она шевельнулась, вернула бретельки на плечи и
села.
— Во-первых, — сказала она, — давайте договоримся оставить
такие опыты. Во-вторых, признаем, что сама наша затея сродни
попыткам решить дурацкую философскую головоломку — вроде того,
что значат «правое» и «левое» в наше отсутствие, когда никто не

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Смотри на Арлекинов!

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Владимир Набоков: Смотри на Арлекинов!

смотрит, в пустом пространстве, да заодно уж и что такое
пространство; вот я в детстве считала, что пространство — это
внутри нуля, любого нуля, нарисованного мелом на доске, пусть
не очень опрятного, но все же хорошего, отчетливого нуля. Мне
не хочется, чтобы вы сходили с ума и меня сводили, — ведь эти
сложности заразительны, — так что лучше нам попросту перестать
крутить ваши аллеи. Я бы с удовольствием скрепила наш договор
поцелуем, но придется его отложить. Вот-вот появится Ивор, он
хочет покатать нас в своей новой машине, но поскольку вы,
наверное, кататься не захотите, давайте встретимся на минутку в
саду перед самым обедом, пока он будет под душем.
Я спросил, о чем говорил с ней Боб (Л.П.) в моем сне. «Это
был не сон, — сказала она. — Он просто хотел узнать, не звонила
ли его сестра насчет танцев, на которые они нас троих
приглашают. Ну, если и звонила, дома все равно было пусто.»
И мы отправились в бар «Виктории» перекусить и выпить, и
там встретили Ивора. Он сказал, глупости, на сцене он отменно
танцует и фехтует, но в личной жизни — медведь-медведем, и
потом ему противно, когда всякий rastaquouere с Лазурного
берега получает возможность лапать его невинную сестру.
— Между прочим, — добавил он, — меня тревожит маниакальная
одержимость П. ростовщиками. Он едва не пустил по миру лучшего
из имевшихся в Кембридже, но только и знает, что повторять о
них традиционные гадости.
— Смешной человек мой брат, — сказала Ирис, обращаясь ко
мне, будто на сцене. — Нашу родословную он скрывает, cловно
сомнительную драгоценность, но стоит кому-то назвать кого-то
другого Шейлоком, как он закатывает публичный скандал.
Ивор продолжал балабонить: «Сегодня у нас обедает Морис
(его наниматель). Холодное мясо и маседуан под кухонным ромом.
Еще я разжился в английской лавке баночной спаржей, — она
намного лучше той, что вырастает здесь. Машина, конечно, не
«Ройс», но все ж и у ней имеется руль-с. Нынче утром я встретил
Мадж Титеридж, она уверяет, что французские репортеры
произносят ее фамилию как «Si c’est richt». Никто не смеется
сегодня.»

9.

Слишком взволнованный для моей обычной сиесты, я провел
большую часть полудня, трудясь над любовным стихотворением
(ставшим последней записью в моем карманном дневничке 1922-го
года, — сделанной ровно через месяц после приезда в Карнаво). В
ту пору у меня, казалось, было две музы: исконная, истеричная,
истинная, мучившая меня неуловимыми вспышками воображения и
ломавшая руки над моей неспособностью усвоить безумие и
волшебство, которыми она дарила меня, и ее подмастерье,
девчонка для растирания красок, маленькая резонница, набивавшая
в рваные дыры, оставляемые госпожой, пояснительную или
починявшую ритм начинку, которой становилось тем больше, чем
дальше я уходил от начального, непрочного, варварского
совершенства. Обманная музыка русских рифм лицемерно выручала
меня, подобно тем демонам, что нарушают черную тишь
художнического ада подражаниями греческим поэтам или
доисторическим птицам. Еще один и уже окончательный обман
сопутствовал беловику, в котором чистописание, веленевая бумага
и черная тушь на краткий срок приукрашивали мертвящие вирши. И
подумать только — почти пять лет я упорствовал и попадал в
западню, пока, наконец, не выгнал эту размалеванную,
забрюхатевшую, покорную и жалкую служанку.
Одевшись, я спустился вниз. Французское окно, выходящее на
террасу, стояло раскрытым. Старик Морис, Ирис и Ивор сидели,
смакуя мартини, в партере изумительного заката. Ивор кого-то
изображал — обладателя престранного выговора и преувеличенных
жестов. Изумительный закат не только сохранился в виде
декорации к сцене, перевернувшей всю мою жизнь, но, возможно,
дожил и до предложения, годы спустя сделанного мной моим
английским издателям: выпустить настольного формата альбом
восходов и закатов, добившись сколь можно более правдивых
цветов, — собрание, которое имело бы и научную ценность, ибо
можно бы было привлечь какого-нибудь дельного целестиолога,
чтобы он обсудил образцы, взятые в разных странах, и
проанализировал поразительные, никем пока не изученные различия
в колористических структурах сумерек и рассветов. Альбом со
временем вышел, дорогой и со сносными красками, но текст к нему
написала какая-то неудачница, и ее умильная проза и заемная
поэзия совершенно испортили книгу (Allan and Overton, London,
1949).
Я простоял пару минут, рассеянно вслушиваясь в скрипучую
декламацию Ивора и созерцая огромный закат. По его размывке —
классических светло-оранжевых тонов — наискось прошаркивали
иссиня-черные акульи туши. Особый блеск придавали этому
сочетанию яркие, словно уголья, тучки, плывшие в лохмотьях и
колпаках над красным солнцем, принимающим форму то ли шахматной
пешки, то ли баллюстрадной балясины. «Смотрите, субботние
ведьмы!», — едва не воскликнул я, но тут заметил, что Ирис
встает и услышал ее слова: «Хватит уж, Ив. Морис его ни разу не
видел, ты зря расходуешь порох.»
— А вот и нет, — возразил ей брат, — сию минуту они
познакомятся тут Морис его и распознает (в глаголе слышались
сценические раскаты), в том-то и штука!»
Ирис сошла в сад по ступенькам террасы, и Ивор не стал
продолжать своего скетча, который, когда я быстро прокрутил его
вспять, обжег мне сознание ловкой карикатурой моего говора и
манер. Странное я испытывал чувство: как будто от меня оторвали
кусок и бросили за борт, как будто я рванулся вперед,
одновременно отваливая в сторону. Второе движение возобладало,

и скоро мы соединились с Ирис под дубом.
Стрекотали сверчки, сумрак заливал маленький пруд, и луч
наружного фонаря отблескивал на двух застывших машинах. Я
целовал ее губы, шею, бусы, губы. Она отвечала мне, разгоняя
досаду, но прежде чем ей убежать на празднично озаренную виллу,
я ей высказал все, что думал о ее идиотическом братце.
Ивор самолично принес мне ужин — прямо на столик у
постели, — с умело упрятанным смятеньем артиста, чье искусство
осталось неоцененным, с очаровательными извинениями за
причиненную мне обиду и с «у вас вышли пижамы?», а я отвечал,
что, напротив, я скорее польщен, и вообще я летом всегда сплю
голым, а в сад предпочел не спускаться из опасения, что
небольшая мигрень помешает мне встать вровень с его
восхитительным перевоплощением.
Спал я урывисто и лишь в первые послеполуночные часы
неощутимо впал в более глубокое забытье (без всякой на то
причины проиллюстрированное образом моей первой маленькой
возлюбленной — в траве, посреди плодового сада), откуда меня
грубо вытряхнуло тарахтенье мотора. Я набросил рубашку,
высунулся в окно, вспугнув стайку воробьев из жасмина, чья
роскошная поросль достигала второго этажа, и со сладостой
оторопью увидел, как Ивор укладывает сумку и удочку в машину,
что стояла, подрагивая, едва ли не в самом саду. Было
воскресенье, и я полагал, что он целый день проторчит дома, ан
глядь, — он уже уселся за руль и захлопнул дверцу. Садовник
обеими руками давал тактические наставления, тут же стоял и
пригожий мальчик садовника с метелкой для пыли из синих и
желтых перьев. Вдруг я услышал ее милый английский голос,
желавший брату приятного препровождения времени. Пришлось
высунуться подальше, чтобы увидеть ее: она стояла на полоске
прохладной и чистой травы, босая, с голыми икрами, в ночной
сорочке с просторными рукавами, повторяя шутливые слова
прощания, которых он расслышать уже не мог.
Через лестничную площадку я проскочил в ватер-клозет.
Несколько минут спустя, покидая бурливый, жадно давящийся
приют, я увидел ее по другую сторону лестницы. Она входила ко
мне в комнату. Моя тенниска, розовато-оранжевая, как семужина,
не смогла укрыть моего безмолвного нетерпения.
— Не выношу очумелого вида вставших часов, — сказала Ирис,
потянувшись коричневой нежной рукой к полке, на которую я
пристроил старенькие песочные часики, выданные мне взамен
нормального будильника. Широкий рукав ее соскользнул, и я
поцеловал душистую темную впадинку, которую мечтал поцеловать с
первого нашего дня под солнцем.
Ключ в двери не действовал, я это знал, но все же сделал
попытку, вознаградившую меня дурацким подобием вереницы
щелчков, ничего решительно не замкнувших. Чьи шаги, чей
болезненный юный кашель доносится с лестницы? Да, разумеется,
это Жако, мальчишка садовника, по утрам протирающий пыль. Он
может впереться сюда, сказал я, уже говоря с затруднением.
Чтобы начистить, к примеру, вот этот подсвечник. Ох, ну что нам
за дело, шептала она, ведь он всего лишь усердный ребенок,
бедный приблудыш, как все наши собаки и попугаи. А пузико у
тебя все еще розовое, точно, как майка. И пожалуйста, милый, не
забудь смыться, пока не будет слишком поздно.
Как далеко, как ярко, как нетронуто вечностью, как
изъедено временем! В постели попадались хлебные крошки и даже
кусок оранжевой кожуры. Юный кашель заглохнул, но я отчетливо
слышал скрипы, осмотрительные шажки, гудение в ухе, прижатом к
двери. Мне было лет одиннадцать или двенадцать, когда племянник
моего двоюродного деда приехал к нему в подмосковную, где и я
проводил то жаркое и жуткое лето. С собой он привез пылкую
молодую жену — прямо со свадебного обеда. Назавтра, в
полуденный час, в горячке фантазий и любопытства я прокрался
под окно гостевой на втором этаже, в укромный угол, где стояла,
укоренясь в жасминовых джунглях, забытая садовником лестница.
Она доставала лишь до верхушек закрытых ставень первого этажа,
и хоть я нашел над ними зацепку, какой-то фигурный выступ, я
только всего и смог, что ухватиться за подоконник
приотворенного окна, из которого исходили слитные звуки. Я
различил нестройный рокот кроватных пружин и размеренный звон
фруктового ножичка на тарелке рядом с ложем, один из столбов
которого мне удалось разглядеть, до последней крайности вытянув
шею; но пуще всего меня завораживали мужские стоны, долетавшие
из невидимой части кровати. Сверхчеловеческое усилие одарило
меня видом семужной рубахи на спинке стула. Он, упоенный зверь,
обреченный, подобно многим и многим, на гибель, повторял ее имя
с нарастающей силой и ко времени, когда нога у меня
соскользнула, он кричал уже в полный голос, заглушая шум моего
внезапного спуска в треск сучьев и метель лепестков.

10.

Аккурат перед тем, как Ивор вернулся с рыбалки, я перебрался
в «Викторию», и там она ежедневно меня навещала. Этого не
хватало, но осенью Ивор отбыл в Лос-Анжелес, чтобы вместе со
сводным братом управлять кинокомпанией «Amenic» (для которой
через тридцать лет, спустя годы после гибели Ивора над Дув-
ром, мне довелось сочинить сценарий по самому популярному в
ту пору, но далеко не лучшему из моих романов — «Пешка берет
королеву»), и мы вернулись на нашу любимую виллу в действи-
тельно очень приличном «Икаре», подаренном нам на свадьбу ра-
чительным Ивором.
В один из октябрьских дней мой благодетель, уже достигший
последней стадии величавой дряхлости, прибыл с ежегодным
визитом в Ментону, и мы с Ирис без предупреждения приехали с
ним повидаться. Вилла у него была несравненно роскошнее нашей.
С трудом поднялся он на ноги, чтобы сжать руку Ирис в своих
восково-бледных ладонях, и самое малое пять минут (малая
вечность по светским понятиям) обозревал ее мутными голубыми
глазами в своего рода ритуальном молчании, после чего обнял
меня и медленно перекрестил, по жуткому русскому обычаю,
троекратным лобзанием.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12