Рубрики: КЛАССИКА

классическая литература

Смотри на Арлекинов!

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Владимир Набоков: Смотри на Арлекинов!

Владимир Набоков.
Смотри на Арлекинов!

* Часть первая *

1.

С первой из череды трех или четырех моих жен я
познакомился при обстоятельствах несколько странных, — само их
развитие походило на полную нелепых подробностей топорную
интригу, руководитель которой не только не знает о ее истинной
цели, но и упорствует в дурацких ходах, казалось бы,
отвращающих малейшую возможность успеха. И вот из этих-то
промахов он ненароком сплетает паутину, в которой ряд моих
ответных оплошностей запутывает меня, заставляя исполнить
назначенное, что и являлось единственным смыслом заговора.
В один из дней пасхального триместра моего последнего
кембриджского года (1922-го) мне довелось «как русскому»
просвещать относительно некоторых тонкостей костюма Ивора
Блэка, неплохого актера-любителя, под руководством которого
театральная артель «Светлячок» намеревалась поставить
гоголевского «Ревизора» в английском переводе. В Тринити у нас
с ним был общий наставник, и Блэк умучил меня нудными
имитациями жеманных ужимок старика, — представление это заняло
большую часть нашего ленча в «Питте». Недолгая деловая часть
оказалась еще менее приятной. Ивор Блэк предполагал облачить
Городничего в халат, потому что «все это просто приснилось
старому прохиндею, верно? — ведь и название «Ревизор»
происходит от французского ‘reve’ то есть ‘сон'». Я сказал, что
по-моему — идея самая жуткая.
Если какие-то репетиции и происходили, то без меня. Мне,
собственно, только теперь и пришло в голову, что я даже не
знаю, довелось ли этой затее увидеть свет рампы.
Вскоре после того я повстречался с Ивором Блэком на
какой-то вечеринке, и он пригласил меня и со мной еще пятерых
провести лето на Лазурном Берегу, — на вилле, которую он, по
его словам, только что унаследовал от старенькой тети. В ту
минуту он был здорово пьян и, похоже, весьма удивился, когда
через неделю или несколько позже, перед самым его отъездом, я
напомнил ему об этом щедром предложении, которое, как
выяснилось, один только я и принял. Мы оба сироты, сказал я,
никто нас не любит, так надо уж держаться друг друга.
Болезнь на целый месяц задержала меня в Англии, и только в
начале июля я отправил Ивору Блэку вежливую открытку, извещая,
что могу появиться в Каннах или в Ницце в один из дней
следующей недели. Я почти уверен, что назвал вторую половину
субботы в качестве наиболее вероятного времени.
Попытки дозвониться со станции оказались бесплодными:
линия оставалась занятой, а я не из тех, кто упроствует в
борьбе с неисправными абстракциями пространства. Неудача
отравила мне послеполуденные часы, а это мое любимое время. В
начале долгой поездки я уверил себя, что самочувствие мое
вполне сносно, теперь оно было ужасным. День стоял не по сезону
сырой и хмурый. Пальмы уместны лишь в миражах. Бог весть
почему, такси, словно в дурном сне, были неуловимы. В конце
концов, я погрузился в тщедушный и душный автобус из синей
жести. Всползая по петлистой дороге, где поворотов было не
меньше, чем «остановок по требованию», эта колымага достигла
места моего назначения за двадцать минут: примерно столько же
занял бы пеший переход с побережья — легким и кратким путем,
который мне в то волшебное лето предстояло заучить наизусть,
камень за камнем, куст за кустом. Впрочем, каким угодно, но не
волшебным глядело лето во время той мерзкой поездки! Главная
причина, по которой я решился приехать сюда, состояла в надежде
подлечить среди «брильянтовых брызг» (Беннет? Барбеллион?)
расстройство нервов, порубежное сумасшествию. Теперь в левой
доле моей головы размещался кегельбан боли. По другую сторону
бессмысленное дитя таращилось над материнским плечом и поверх
спинки сидения впереди. Я же сидел обок бородавчатой бабы в
черном и тошнотно заплевывал склон между зеленым морем и серой
скальной стеной. О ту пору, как мы наконец дотащились до
деревни Карнаво (крапчатые платаны, картинные хижины, почта,
церковь), все мои чувства влеклись к одному золотистому образу
— к бутылке виски, которую я вез в чемодане для Ивора и которую
поклялся откупорить еще до того, как она попадется ему на
глаза. Водитель оставил мой вопрос без ответа, но сошедший
прежде меня священник, похожий на черепашку с парой огромных
ступней, ткнул, не глядя на меня, в поперечную аллею деревьев.
Вилла «Ирис», сказал он, в трех минутах ходьбы. Пока я
приготовлялся волочь чету моих чемоданов вдоль этой аллеи к
внезапно вспыхнувшему солнечному треугольнику, на противной
панели завиделся мой предположительный хозяин. Помнится, — а
ведь полвека прошло! — я на миг усомнился, правильного ли сорта
одежды я захватил. На нем были брюкигольф и тяжелые башмаки,
носков почему-то не было; голени, оголенные на полвершка,
отливали болезненной краснотой. Он направлялся — или сделал
такой вид — на почту, чтобы телеграммой просить меня отсрочить
мой приезд до августа, когда служба, только что найденная им в
Канницце, уже не сможет служить помехою нашим развлечениям.
Сверх того, он надеялся, что Себастьян, — кто бы он ни был, —
все же сумеет приехать к поре винограда или к триумфу лаванды.
Пробормотав все это вполголоса, он отнял у меня чемодан,
который поменьше — с туалетными мелочами, запасом лекарств и с
почти доплетенным венком сонетов (которому предстояло

отправиться в Париж, в русский эмигрантский журнал). Следом он
подхватил и другой чемодан, — я поставил его, чтобы набить
трубку. Столь чрезмерную приметливость по части мелочей вызвал,
полагаю, упавший на них случайный свет, отброшенный вперед
великим событием. Ивор нарушил молчание, чтобы прибавить,
нахмурясь, что как ни приятно ему принимать меня в своем доме,
но он обязан кое о чем меня предупредить, ему следовало бы
рассказать об этом еще в Кембридже. Тут имеется одно
прискорбное обстоятельство, способное извести меня меньше, чем
за неделю. Мисс Грант, прежняя его гувернантка, женщина
бессердечная, но умная, говаривала, что его малышка-сестра
никогда не нарушит правила, согласно которому «детей не должно
быть слышно», — да, собственно, она не сумеет и услышать о нем.
Прискорбное обстоятельство в том-то и состоит, что сестра, —
впрочем, ему, пожалуй, лучше отложить рассказ о ее недуге до
той поры, когда и мы, и чемоданы более или менее обоснуемся.

2.

«Что же за детство у тебя было, Мак-Наб?» (так упорно звал
меня Ивор, по мнению коего я походил на изможденного, но
миловидного молодого актера, принявшего это имя в последние
годы своей жизни или по крайности славы).
Жестокое, нестерпимое. Надлежало б существовать
природному — международному — закону, запрещающему начинать
жизнь столь негуманным образом. Когда бы в возрасте лет
девятидесяти мои больные страхи не заместились более
отвлеченными и пустыми тревогами (проблемами бесконечности,
вечности и проч.), я потерял бы рассудок задолго до того, как
сыскал размеры и рифмы. Дело идет не о темных комнатах или
агонизирующих ангелах об одном крыле, не о длинных коридорах
или кошмарных зеркалах, из которых льются отражения, растекаясь
по полу грязными лужами, нет, не об этих опочивальнях жути, а —
проще и много страшней — о некой вкрадчивой и безжалостной
связи с иными состояниями бытия, не «бывшими», в точности, и не
«будущими», но определенно запредельными, между нами смертными
говоря. Мне предстояло еще узнать гораздо, гораздо больше об
этих болезненных связях всего несколько десятилетий спустя, так
что «не будем опережать событий», как выразился казнимый,
отстраняя заношенную, сальную повязку для глаз.
Радости созревания даровали мне временное облегчение.
Унылая пора самоинициации миновала меня. Да будет благословенна
моя первая сладкая любовь, дитя в плодовом саду, наши пытливые
игры и ее растопыренная пятерня, роняющая жемчуга изумления.
Домашний учитель поделился со мною услугами инженю из частного
театра моего двоюродного деда. Две похотливые юные дамы однажды
напялили на меня кружевную сорочку и паричок Лорелеи и уложили
спать между собой — «стеснительную маленькую кузину», словно в
скабрезной новелле, — пока их мужья храпели в соседней комнате
после кабаньей охоты. Просторные поместья разнообразной родни,
с которой я в отрочестве съезжался и разъезжался под бледными
летними небесами прежних российских губерний, предоставляли мне
столько же уступчивых горничных и модных кокеток, сколько могли
предложить туалетных и будуаров за два столетья до этого.
Словом, если пора моего младенчества сгодилась бы для ученой
диссертации, на которой утверждает пожизненную известность
детский психолог, отрочество мое в состоянии дать, да
собственно, и дало порядочное число эротических сцен,
рассыпанных, подобно подгнившим сливам и забурелым грушам, по
книгам стареющего романиста. И право, ценность настоящих
воспоминаний по преимуществу определяется тем, что они
представляют собой catalogue raisonne корней, истоков и
извилистых родовых каналов множества образов моих русских и
особливо английских произведений.
Родителей я видел не часто. Они разводились, вступали в
новые браки и вновь разводились с такой быстротой, что будь у
моего состояния менее бдительные попечители, меня могли бы в
конце концов спустить с торгов чете чужаков шотландского или
шведского роду-племени, обладателям скорбных мешочков под
голодными глазами. Моя поразительная двоюродная бабка —
баронесса Бредова, рожденная Толстая, — образцово заменяла мне
более кровную родню. Ребенком лет семи-восьми, уже таившим
секреты законченного безумца, я даже ей (тоже далеко не
нормальной) казался слишком уж хмурым и вялым, — на деле-то я,
разумеется, предавался наяву грезам самого безобразного
свойства.
— Хватит нюнить! — бывало, восклицала она. — Смотри на
арлекинов!
— На каких арлекинов? Где?
— Да везде! Оглядись по сторонам. Слова, деревья —
сплошные арлекины. И обстоятельства, и лица. Возьми наугад
любые две вещи — шутку, образ — получишь третьего шута! Иди!
Играй! Выдумывай мир! Твори реальность!
Видит Бог, так я и сделал. И в честь моих первых дневных
снов я сотворил эту двоюродную бабку, и вот она медленно сходит
по мраморным ступеням парадного подъезда памяти — бочком,
бочком, бедная хромая старуха, — шаря по краю каждой ступеньки
резиновым кончиком черного костыля.
(Когда она выкрикивала три этих слова, они вылетали
прерывистой ямбической строчкой с быстрым лепечущим ритмом, как
будто «смотрина», ассонируя со «стремниной», мягко и ласково
вело за собой «арлекинов», выходивших с веселой силой, — за
протяжным «ар», сочно подчеркнутым в порыве воодушевленной
уверенности, следовало струистое падение похожих на блестки
слогов.)
Мне было восемнадцать лет, когда разразилась
большевистская революция, — глагол, согласен, сильный и
неуместный, здесь примененный единственно ради ритма
повествования. Возвратная вспышка детской болезни продержала
меня большую часть следующих зимы и весны в Императорской
Санатории Царского Села. В июле 1918-го я приехал
восстанавливать силы в замок польского землевладельца, моего
дальнего родича Мстислава Чернецкого (1880-1919?). Как-то

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Смотри на Арлекинов!

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Владимир Набоков: Смотри на Арлекинов!

маю, чтобы вы ее прочитали», продолжал просвещать смирного
старика-поэта.
Я норовил ускользнуть задолго до окончания вечера. Звуки
прощания обычно настигали меня, когда я вплывал в бессоницу.
Большую часть дня я проводил за работой, устроясь в
глубоком кресле и с удобством разложив перед собой
принадлежности на особой доске для писания, предоставленной мне
хозяином, большим любителем ловких безделиц. Со времени
постигшей меня утраты я как-то стал прибавлять в весе и теперь,
чтобы выбраться из чрезмерно привязчивого кресла, приходилось
кряхтеть и крениться. Только одна маленькая особа навещала
меня, и ради нее я держал дверь слегка приоткрытой. Ближний
край доски заботливо изгибался, принимая авторское брюшко, а
дальний украшали зажимы и резинки, позволявшие удерживать
карандаши и бумаги, я до того привык к этим удобствам, что
неблагодарно тужил об отсутствии туалетных приспособлений —
вроде тех полых палок, которыми, говорят, пользуются на
Востоке.
Каждый полдень, вегда в один час, молчаливый толчок пошире
распахивал дверь, и внучка Степановых вносила поднос с большим
стаканом крепкого чаю и тарелкой аскетичных сухариков. Она
приближалась, опустив глаза, осторожно переставляя ноги в белых
чулках и синих теннисных туфлях, почти совсем застывая, когда
начинал колыхаться чай, и вновь подвигаясь медленными шажками
механической куклы. У нее были соломенные волосы и веснушчатый
нос, и я подобрал для нее льняное платьице и глянцевый черный
ремень, когда заставлял ее продолжить загадочное продвижение в
«Красном цилиндре», где она стала грациозной маленькой Эми,
двусмысленной утешительницей приговоренного к смерти.
Это были приятные перерывы, приятные! Из салона внизу
слышалась музыка, — баронесса с матушкой играли a quatre mains,
как они несомненно играли и переигрывали последних пятнадцать
лет. У меня — в подкрепленье к сухарикам и для обольщения
маленькой гостьи — имелась коробка бисквитов в шоколадной
глазури. Доска для писания отодвигалась, заменяясь ее
сложенными руками. По-русски она говорила бегло, но с
парижскими вставками и вопрошающими звуками, эти птичьи ноты
что-то страшненькое сообщали ответам, которые я получал, пока
она качала ножкой и прикусывала бисквит, на обычные вопросы,
задаваемые ребенку; потом она вдруг выворачивалась у меня из
рук посреди разговора и бежала к дверям, словно кто-то ее
позвал, хотя пианино так и продолжало ковылять скромной стезей
семейного счастья, в котором мне не было части и которого я, в
сущности, никогда и не знал.
Предполагалось, что я проживу у Степановых пару недель но
я застрял на два месяца. Поначалу я чувствовал себя довольно
прилично — по крайности, мне было уютно, я отдыхал, но новое
снотворное снадобье, так хорошо работавшее в первую,
обольщающую пору, понемногу перестало справляться с койкакими
мечтательными желаниями, которым, как выяснилось в невероятном
последствии, мне нужно было по-мужски уступить, все равно какою
ценой; вместо того я воспользовался отъездом Долли в Англию и
нашел для своего жалкого остова иное пристанище. То была
спальня-гостиная в ветхом, но тихом доходном доме на левом
берегу, «угол улицы святого Сапплиция», как сообщает со
зловещей неточностью мой карманный дневник. Что-то вроде
древнего посудного шкапа вмещало примитивный душ, иных удобств
не имелось. Раза два или три в день приходилось выйти, чтобы
поесть, выпить чашку кофе или купить что-то необычайное в
деликатесной, и это обеспечивало меня маленьким distraction. В
соседнем квартале я отыскал синема со специальностью старых
вестернов и крохотный бордель с четверкой шлюх в возрасте от
восемнадцати до тридцати восьми, самая молодая была и самой
невзрачной.
Я долгие годы провел в Париже, подобно многим русским
писателям связанный с этим гнетущим городом нитями, на которых
держится существование русского писателя. Ни тогда, ни теперь,
задним числом, я не чувствовал и не чувствую чар, что так
обольщали моих соплеменников. Я не о кровавом пятне на
темнейших камнях самой темной из улиц этого города; не об этом
непревзойденном кошмаре; я лишь хочу сказать, что смотрел на
Париж с его сероватыми днями и угольными ночами как на
случайное обрамление самой подлинной и достоверной из радостей
моей жизни: красочной фразы в моем мозгу под мелким дождем,
белой страницы под настольною лампой, что ожидает меня в моем
жалком жилище.

(Перевод с английского С. Ильина)
24 ноября 1988 года

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12