Рубрики: КЛАССИКА

классическая литература

Герой нашего времени

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Лермонтов: Герой нашего времени

лавке в крытой галерее, и оба были заняты, кажется, серьезным разговором.
Княжна, вероятно допив уж последний стакан, прохаживалась задумчиво у
колодца. Грушницкий стоял у самого колодца; больше на площадке никого не
было.

Я подошел ближе и спрятался за угол галереи. В эту минуту Грушницкий уронил
свой стакан на песок и усиливался нагнуться, чтоб его поднять: больная нога
ему мешала. Бежняжка! как он ухитрялся, опираясь на костыль, и все
напрасно. Выразительное лицо его в самом деле изображало страдание.

Княжна Мери видела все это лучше меня.

Легче птички она к нему подскочила, нагнулась, подняла стакан и подала ему
с телодвижением, исполненным невыразимой прелести; потом ужасно покраснела,
оглянулась на галерею и, убедившись, что ее маменька ничего не видала,
кажется, тотчас же успокоилась. Когда Грушницкий открыл рот, чтоб
поблагодарить ее, она была уже далеко. Через минуту она вышла из галереи с
матерью и франтом, но, проходя мимо Грушницкого, приняла вид такой чинный и
важный — даже не обернулась, даже не заметила его страстного взгляда,
которым он долго ее провожал, пока, спустившись с горы, она не скрылась за
липками бульвара… Но вот ее шляпка мелькнула через улицу; она вбежала в
ворота одного из лучших домов Пятигорска, за нею прошла княгиня и у ворот
раскланялась с Раевичем.

Только тогда бедный юнкер заметил мое присутствие.

— Ты видел? — сказал он, крепко пожимая мне руку, — это просто ангел!

— Отчего? — спросил я с видом чистейшего простодушия.

— Разве ты не видал?

— Нет, видел: она подняла твой стакан. Если бы был тут сторож, то он сделал
бы то же самое, и еще поспешнее, надеясь получить на водку. Впрочем, очень
понятно, что ей стало тебя жалко: ты сделал такую ужасную гримасу, когда
ступил на простреленную ногу…

— И ты не был нисколько тронут, глядя на нее в эту минуту, когда душа сияла
на лице ее?..

— Нет.

Я лгал; но мне хотелось его побесить. У меня врожденная страсть
противоречить; целая моя жизнь была только цепь грустных и неудачных
противоречий сердцу или рассудку. Присутствие энтузиаста обдает меня
крещенским холодом, и, я думаю, частые сношения с вялым флегматиком сделали
бы из меня страстного мечтателя. Признаюсь еще, чувство неприятное, но
знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это чувство —
было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем
признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив
хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем
отличившую другого, ей равно ненакомого, вряд ли, говорю, найдется такой
молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать
свое самлюбие), который бы не был этим поражен неприятно.

Молча с Грушницким спустились мы с горы и прошли по бульвару, мимо окон
дома, где скрылась наша красавица. Она сидела у окна. Грушницкий, дернув
меня за руку, бросил на нее один из тех мутно-нежных взглядов, которые так
мало действуют на женщин. Я навел на нее лорнет и заметил, что она от его
взгляда улыбнулась, а что мой дерзкий лорнет рассердил ее не на шутку. И
как, в самом деле, смеет кавказский армеец наводить стеклышко на московскую
княжну?..

13-го мая

Нынче поутру зашел ко мне доктор; его имя Вернер, но он русский. Что тут
удивительного? Я знал одного Иванова, который был немец.

Вернер человек замечательный по многим причинам. Он скептик и материалист,
как все почти медики, а вместе с этим поэт, и не на шутку, — поэт на деле
всегда и часто на словах, хотя в жизнь свою не написал двух стихов. Он
изучал все живые струны сердца человеческого, как изучают жилы трупа, но
никогда не умел он воспользоваться своим знанием; так иногда отличный
анатомик не умеет вылечить от лихорадки! Обыкновенно Вернер исподтишка
насмехался над своими больными; но я раз видел, как он плакал над умирающим
солдатом… Он был беден, мечтал о миллионах, а для денег не сделал бы
лишнего шагу: он мне раз говорил, что скорее сделает одолжение врагу, чем
другу, потому что это значило бы продавать свою благотворительность, тогда
как ненависть только усилится соразмерно великодушию противника. У него был
злой язык: под вывескою его эпиграммы не один добряк прослыл пошлым
дураком; его соперники, завистливые водяные медики, распустили слух, будто
он рисует карикатуры на своих больных, — больные взбеленились, почти все
ему отказали. Его приятели, то есть все истинно порядочные люди, служившие
на Кавказе, напрасно старались восстановить его упадший кредит.

Его наружность была из тех, которые с первого взгляда поражают неприятно,
но которые нравятся впоследствии, когда глаз выучится читать в неправильных
чертах отпечаток души испытанной и высокой. Бывали примеры, что женщины
влюблялись в таких людей до безумия и не променяли бы их безобразия на
красоту самых свежих и розовых эндимионов; надобно отдать справедливость
женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной: оттого-то, может быть, люди,
подобные Вернеру, так страстно любят женщин.

Вернер был мал ростом, и худ, и слаб, как ребенок; одна нога была у него
короче другой, как у Байрона; в сравнении с туловищем голова его казалась
огромна: он стриг волосы под гребенку, и неровности его черепа,
обнаруженные таким образом, поразили бы френолога странным сплетением

противоположных наклонностей. Его маленькие черные глаза, всегда
беспокойные, старались проникнуть в ваши мысли. В его одежде заметны были
вкус и опрятность; его худощавые, жилистые и маленькие руки красовались в
светло-желтых перчатках. Его сюртук, галстук и жилет были постоянно черного
цвета. Молодежь прозвала его Мефистофелем; он показывал, будто сердился за
это прозвание, но в самом деле оно льстило его самолюбию. Мы друг друга
скоро поняли и сделались приятелями, потому что я к дружбе неспособен: из
двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе
не признается; рабом я быть не могу, а повелевать в этом случае — труд
утомительный, потому что надо вместе с этим и обманывать; да притом у меня
есть лакеи и деньги! Вот как мы сделались приятелями: я встретил Вернера в
С… среди многочисленного и шумного круга молодежи; разговор принял под
конец вечера философско-метафизическое направление; толковали об
убеждениях: каждый был убежден в разных разностях.

— Что до меня касается, то я убежден только в одном… — сказал доктор.

— В чем это? — спросил я, желая узнать мнение человека, который до сих пор
молчал.

— В том, — отвечал он, — что рано или поздно в одно прекрасное утро я умру.

— Я богаче вас, сказал я, — у меня, кроме этого, есть еще убеждение —
именно то, что я в один прегадкий вечер имел несчастие родиться.

Все нашли, что мы говорим вздор, а, право, из них никто ничего умнее этого
не сказал. С этой минуты мы отличили в толпе друг друга. Мы часто сходились
вместе и толковали вдвоем об отвлеченных предметах очень серьезно, пока не
замечали оба, что мы взаимно друг друга морочим. Тогда, посмотрев
значительно друг другу в глаза, как делали римские авгуры, по словам
Цицерона, мы начинали хохотать и, нахохотавшись, расходились довольные
своим вечером.

Я лежал на диване, устремив глаза в потолок и заложив руки под затылок,
когда Вернер взошел в мою комнату. Он сел в кресла, поставил трость в угол,
зевнул и объявил, что на дворе становится жарко. Я отвечал, что меня
беспокоят мухи, — и мы оба замолчали.

— Заметьте, любезный доктор, — сказал я, — что без дураков было бы на свете
очень скучно!.. Посмотрите, вот нас двое умных людей; мы знаем заране, что
обо всем можно спорить до бесконечности, и потому не спорим; мы знаем почти
все сокровенные мысли друг друга; одно слово — для нас целая история; видим
зерно каждого нашего чувства сквозь тройную оболочку. Печальное нам смешно,
смешное грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны,
кроме самих себя. Итак, размена чувств и мыслей между нами не может быть:
мы знаем один о другом все, что хотим знать, и знать больше не хотим.
Остается одно средство: рассказывать новости. Скажите же мне какую-нибудь
новость.

Утомленный долгой речью, я закрыл глаза и зевнул…

Он отвечал подумавши:

— В вашей галиматье, однако ж, есть идея.

— Две! — отвечал я.

— Скажите мне одну, я вам скажу другую.

— Хорошо, начинайте! — сказал я, продолжая рассматривать потолок и
внутренно улыбаясь.

— Вам хочется знать какие-нибудь подробности насчет кого-нибудь из
приехавших на воды, и я уж догадываюсь, о ком вы это заботитесь, потому что
об вас там уже спрашивали.

— Доктор! решительно нам нельзя разговаривать: мы читаем в душе друг друга.

— Теперь другая…

— Другая идея вот: мне хотелось вас заставить рассказать что-нибудь;
во-первых, потому, что такие умные люди, как вы, лучше любят слушателей,
чем рассказчиков. Теперь к делу: что вам сказала княгиня Лиговская обо мне?

— Вы очень уверены, что это княгиня… а не княжна?..

— Совершенно убежден.

— Почему?

— Потому что княжна спрашивала об Грушницком .

— У вас большой дар соображения. Княжна сказала, что она уверена, что этот
молодой человек в солдатской шинели разжалован в солдаты за дуэль..

— Надеюсь, вы ее оставили в этом приятном заблуждении…

— Разумеется.

— Завязка есть! — закричал я в восхищении, — об развязке этой комедии мы
похлопочем. Явно судьба заботится о том, чтоб мне не было скучно.

— Я предчувствую, — сказал доктор, — что бедный Грушницкий будет вашей
жертвой…

— Дальше, доктор…

— Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил, что, верно, она
вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете… я сказал ваше имя… Оно
было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума… Княгиня
стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским
сплетням свои замечания… Дочка слушала с любопытством. В ее воображении
вы сделались героем романа в новом вкусе… Я не противоречил княгине, хотя

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Герой нашего времени

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Лермонтов: Герой нашего времени

ошибочно назвал Крестовую гору горой святого Кристофа.

Юная Франция — группа молодых французских писателей романтического
направления (30-е годы XIX века);

Гетева Миньона — героиня романа Гете «Ученические годы Вильгельма
Майстера»,

Последняя туча рассеянной бури» — первая строка стихотворения Пушкина
«Туча».

Римские авгуры — жрецы-гадатели. Марк Туллий Цицерон, писатель, оратор и
политический деятель Древнего Рима, в книге «О гадании» рассказывает, что
при встрече друг с другом авгуры едва удерживались от смеха.

Fievre lente — медленная горячка (франц.).

«Смесь черкесскою с нижегородским» — перефразировка слов Чацкого из I
действия комедии Грибоедова «Горе от ума»: «Господствует еще смешенье
языков: французского с нижегородским?»

«Но смешивать два эти ремесла // Есть тьма охотников — я не из их числа» —
не совсем точная цитата из III действия комедии «Горе от ума».

«Ума холодных наблюдений // И сердца горестных замет» — строки из
посвящения к «Евгению Онегину».

«…есть минуты, когда я понимаю Вампира…» — Вампир — герой одноименной
повести Дж. У. Полидори, написанной по сюжету, отчасти подсказанному
Байроном.

«Берегитесь! Вспомните Юлия Цезаря!» — Согласно легенде, Юлий Цезарь
оступился на пороге по пути в сенат, где он был убит заговорщиками.

Фаталист — человек, верящий в судьбу (от латинского (fatum — судьба).

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Герой нашего времени

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Лермонтов: Герой нашего времени

знал, что она говорит вздор.

— Достойный друг! — сказал я, протянув ему руку. Доктор пожал ее с чувством
и продолжал:

— Если хотите, я вас представлю…

— Помилуйте! — сказал я, всплеснув руками, — разве героев представляют? Они
не иначе знакомятся, как спасая от верной смерти свою любезную…

— И вы в самом деле хотите волочиться за княжной?..

— Напротив, совсем напротив!.. Доктор, наконец я торжествую: вы меня не
понимаете!.. Это меня, впрочем, огорчает, доктор, — продолжал я после
минуты молчания, — я никогда сам не открываю моих тайн, а ужасно люблю,
чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от
них отпереться. Однако ж вы мне должны описать маменьку с дочкой. Что они
за люди?

— Во-первых, княгиня — женщина сорока пяти лет, — отвечал Вернер, — у нее
прекрасный желудок, но кровь испорчена; на щеках красные пятна. Последнюю
половину своей жизни она провела в Москве и тут на покое растолстела. Она
любит соблазнительные анекдоты и сама говорит иногда неприличные вещи,
когда дочери нет в комнате. Она мне объявила, что дочь ее невинна как
голубь. Какое мне дело?.. Я хотел ей отвечать, чтоб она была спокойна, что
я никому этого не скажу! Княгиня лечится от ревматизма, а дочь бог знает от
чего; я велел обеим пить по два стакана в день кислосерной воды и купаться
два раза в неделю в разводной ванне. Княгиня, кажется, не привыкла
повелевать; она питает уважение к уму и знаниям дочки, которая читала
Байрона по-английски и знает алгебру: в Москве, видно, барышни пустились в
ученость, и хорошо делают, право! Наши мужчины так не любезны вообще, что с
ними кокетничать, должно быть, для умной женщины несносно. Княгиня очень
любит молодых людей: княжна смотрит на них с некоторым презрением:
московская привычка! Они в Москве только и питаются, что сорокалетними
остряками.

— А вы были в Москве, доктор?

— Да, я имел там некоторую практику.

— Продолжайте.

— Да я, кажется, все сказал… Да! вот еще: княжна, кажется, любит
рассуждать о чувствах, страстях и прочее… она была одну зиму в
Петербурге, и он ей не понравился, особенно общество: ее, верно, холодно
приняли .

— Вы никого у них не видали сегодня?

— Напротив; был один адъютант, один натянутый гвардеец и какая-то дама из
новоприезжих, родственница княгини по мужу, очень хорошенькая, но очень,
кажется, больная… Не встретили ль вы ее у колодца? — она среднего роста,
блондинка, с правильными чертами, цвет лица чахоточный, а на правой щеке
черная родинка; ее лицо меня поразило своей выразительностью.

— Родинка! — пробормотал я сквозь зубы. — Неужели?

Доктор посмотрел на меня и сказал торжественно, положив мне руку на сердце:

— Она вам знакома!.. — Мое сердце точно билось сильнее обыкновенного.

— Теперь ваша очередь торжествовать! — сказал я, — только я на вас надеюсь:
вы мне не измените. Я ее не видал еще, но уверен, узнаю в вашем портрете
одну женщину, которую любил в старину… Не говорите ей обо мне ни слова;
если она спросит, отнеситесь обо мне дурно.

— Пожалуй! — сказал Вернер, пожав плечами.

Когда он ушел, то ужасная грусть стеснила мое сердце. Судьба ли нас свела
опять на Кавказе, или она нарочно сюда приехала, зная, что меня встретит?..
и как мы встретимся?.. и потом, она ли это?.. Мои предчувствия меня никогда
не обманывали. Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы
такую власть, как надо мною: всякое напоминание о минувшей печали или
радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки…
Я глупо создан: ничего не забываю, — ничего!

После обеда часов в шесть я пошел на бульвар: там была толпа; княгиня с
княжной сидели на скамье, окруженные молодежью, которая любезничала
наперерыв. Я поместился в некотором расстоянии на другой лавке, остановил
двух знакомых Д… офицеров и начал им что-то рассказывать; видно, было
смешно, потому что они начали хохотать как сумасшедшие. Любопытство
привлекло ко мне некоторых из окружавших княжну; мало-помалу и все ее
покинули и присоединились к моему кружку. Я не умолкал: мои анекдоты были
умны до глупости, мои насмешки над проходящими мимо оригиналами были злы до
неистовства… Я продолжал увеселять публику до захождения солнца.
Несколько раз княжна под ручку с матерью проходила мимо меня,
сопровождаемая каким-то хромым старичком; несколько раз ее взгляд, упадая
на меня, выражал досаду, стараясь выразить равнодушие…

— Что он вам рассказывал? — спросила она у одного из молодых людей,
возвратившихся к ней из вежливости, — верно, очень занимательную историю —
свои подвиги в сражениях?.. — Она сказала это довольно громко и, вероятно,
с намерением кольнуть меня. «А-га! — подумал я, — вы не на шутку сердитесь,
милая княжна; погодите, то ли еще будет!»

Грушницкий следил за нею, как хищный зверь, и не спускал ее с глаз: бьюсь
об заклад, что завтра он будет просить, чтоб его кто-нибудь представил

княгине. Она будет очень рада, потому что ей скучно.

16-го мая.

В продолжение двух дней мои дела ужасно подвинулись. Княжна меня решительно
ненавидит; мне уже пересказали две-три эпиграммы на мой счет, довольно
колкие, но вместе очень лестные. Ей ужасно странно, что я, который привык к
хорошему обществу, который так короток с ее петербургскими кузинами и
тетушками, не стараюсь познакомиться с нею. Мы встречаемся каждый день у
колодца, на бульваре; я употребляю все свои силы на то, чтоб отвлекать ее
обожателей, блестящих адъютантов, бледных москвичей и других, — и мне почти
всегда удается. Я всегда ненавидел гостей у себя: теперь у меня каждый день
полон дом, обедают, ужинают, играют, — и, увы, мое шампанское торжествует
над силою магнетических ее глазок!

Вчера я ее встретил в магазине Челахова; она торговала чудесный персидский
ковер. Княжна упрашивала свою маменьку не скупиться: этот ковер так украсил
бы ее кабинет!.. Я дал сорок рублей лишних и перекупил его; за это я был
вознагражден взглядом, где блистало самое восхитительное бешенство. Около
обеда я велел нарочно провести мимо ее окон мою черкескую лошадь, покрытую
этим ковром. Вернер был у них в это время и говорил мне, что эффект этой
сцены был самый драматический. Княжна хочет проповедовать против меня
ополчение; я даже заметил, что уж два адъютанта при ней со мною очень сухо
кланяются, однако всякий день у меня обедают.

Грушницкий принял таинственный вид: ходит, закинув руки за спину, и никого
не узнает; нога его вдруг выздоровела: он едва хромает. Он нашел случай
вступить в разговор с княгиней и сказал какой-то комплимент княжне: она,
видно, не очень разборчива, ибо с тех пор отвечает на его поклон самой
милой улыбкою.

— Ты решительно не хочешь познакомиться с Лиговскими? — сказал он мне
вчера.

— Решительно.

— Помилуй! самый приятный дом на водах! Все здешнее лучшее общество…

— Мой друг, мне и нездешнее ужасно надоело. А ты у них бываешь?

— Нет еще; я говорил раза два с княжной, и более, но знаешь, как-то
напрашиваться в дом неловко, хотя здесь это и водится… Другое дело, если
б я носил эполеты…

— Помилуй! да эдак ты гораздо интереснее! Ты просто не умеешь пользоваться
своим выгодным положением… да солдатская шинель в глазах чувствительной
барышни тебя делает героем и страдальцем.

Грушницкий самодовольно улыбнулся.

— Какой вздор! — сказал он.

— Я уверен, — продолжал я, — что княжна в тебя уж влюблена!

Он покраснел до ушей и надулся.

О самолюбие! ты рычаг, которым Архимед хотел приподнять земной шар!..

— У тебя все шутки! — сказал он, показывая, будто сердится, — во-первых,
она меня еще так мало знает…

— Женщины любят только тех, которых не знают.

— Да я вовсе не имею претензии ей нравиться: я просто хочу познакомиться с
приятным домом, и было бы очень смешно, если б я имел какие-нибудь
надежды… Вот вы, например, другое дело! — вы победители петербургские:
только посмотрите, так женщины тают… А знаешь ли, Печорин, что княжна о
тебе говорила?

— Как? она тебе уж говорила обо мне?..

— Не радуйся, однако. Я как-то вступил с нею в разговор у колодца,
случайно; третье слово ее было: «Кто этот господин, у которого такой
неприятный тяжелый взгляд? он был с вами, тогда…» Она покраснела и не
хотела назвать дня, вспомнив свою милую выходку. «Вам не нужно сказывать
дня, — отвечал я ей, — он вечно будет мне памятен…» Мой друг, Печорин! я
тебе не поздравляю; ты у нее на дурном замечании… А, право, жаль! потому
что Мери очень мила!..

Надобно заметить, что Грушницкий из тех людей, которые, говоря о женщине, с
которой они едва знакомы, называют ее моя Мери, моя Sophie, если она имела
счастие им понравиться.

Я принял серьезный вид и отвечал ему:

— Да, она недурна… только берегись, Грушницкий! Русские барышни большею
частью питаются только платонической любовью, не примешивая к ней мысли о
замужестве; а платоническая любовь самая беспокойная. Княжна, кажется, из
тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей
будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должно
возбуждать ее любопытство, твой разговор — никогда не удовлетворять его
вполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебя
пренебрежет мнением и назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это,
станет тебя мучить — а потом просто скажет, что она тебя терпеть не может.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст
тебе права на второй; она с тобою накокетничается вдоволь, а года через два
выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что
она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но
что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская
шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и
благородное…

Грушницкий ударил по столу кулаком и стал ходить взад и вперед по комнате.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Портрет

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Николай Васильевич Гоголь: Портрет

Николай Васильевич Гоголь
Портрет

Часть I

Нигде не останавливалось столько народа, как перед картинною лавочкою
на Щукином дворе. Эта лавочка представляла, точно, самое разнородное
собрание диковинок: картины большею частью были писаны масляными красками,
покрыты темно-зеленым лаком, в темно-желтых мишурных рамах. Зима с белыми
деревьями, совершенно красный вечер, похожий на зарево пожара, фламандский
мужик с трубкою и выломанною рукою, похожий более на индейского петуха в
манжетах, нежели на человека, — вот их обыкновенные сюжеты. К этому нужно
присовокупить несколько гравированных изображений: портрет Хозрева-Мирзы в
бараньей шапке, портреты каких-то генералов в треугольных шляпах, с кривыми
носами. Сверх того, двери такой лавочки обыкновенно бывают увешаны связками
произведений, отпечатанных лубками на больших листах, которые
свидетельствуют самородное дарованье русского человека. На одном была
царевна Миликтриса Кирбитьевна, на другом город Иерусалим, по домам и
церквам которого без церемонии прокатилась красная краска, захватившая
часть земли и двух молящихся русских мужиков в рукавицах. Покупателей этих
произведений обыкновенно немного, но зато зрителей — куча. Какой-нибудь
забулдыга лакей уже, верно, зевает перед ними, держа в руке судки с обедом
из трактира для своего барина, который, без сомнения, будет хлебать суп не
слишком горячий. Перед ним уже, верно, стоит в шинели солдат, этот кавалер
толкучего рынка, продающий два перочинные ножика; торговка-охтенка с
коробкою, наполненною башмаками. Всякий восхищается по-своему: мужики
обыкновенно тыкают пальцами; кавалеры рассматривают серьезно;
лакеи-мальчики и мальчишки-мастеровые смеются и дразнят друг друга
нарисованными карикатурами; старые лакеи во фризовых шинелях смотрят потому
только, чтобы где-нибудь позевать; а торговки, молодые русские бабы, спешат
по инстинкту, чтобы послушать, о чем калякает народ, и посмотреть, на что
он смотрит.

В это время невольно остановился перед лавкою проходивший мимо молодой
художник Чартков. Старая шинель и нещегольское платье показывали в нем того
человека, который с самоотвержением предан был своему труду и не имел
времени заботиться о своем наряде, всегда имеющем таинственную
привлекательность для молодости. Он остановился перед лавкою и сперва
внутренно смеялся над этими уродливыми картинами. Наконец овладело им
невольное размышление: он стал думать о том, кому бы нужны были эти
произведения. Что русский народ заглядывается на Ерусланов Лазаревичей, на
объедал и обпивал, на Фому и Ерему, это не казалось ему удивительным:
изображенные предметы были очень доступны и понятны народу; но где
покупатели этих пестрых, грязных масляных малеваний? кому нужны эти
фламандские мужики, эти красные и голубые пейзажи, которые показывают
какое-то притязание на несколько уже высший шаг искусства, но в котором
выразилось все глубокое его унижение? Это, казалось, не были вовсе труды
ребенка-самоучки. Иначе в них бы, при всей бесчувственной карикатурности
целого, вырывался острый порыв. Но здесь было видно просто тупоумие,
бессильная, дряхлая бездарность, которая самоуправно стала в ряды искусств,
тогда как ей место было среди низких ремесл, бездарность, которая была
верна, однако ж, своему призванию и внесла в самое искусство свое ремесло.
Те же краски, та же манера, та же набившаяся, приобыкшая рука,
принадлежавшая скорее грубо сделанному автомату, нежели человеку!.. Долго
стоял он пред этими грязными картинами, уже наконец не думая вовсе о них, а
между тем хозяин лавки, серенький человечек во фризовой шинели, с бородой,
не бритой с самого воскресенья, толковал ему уже давно, торговался и
условливался в цене, еще не узнав, что ему понравилось и что нужно.

— Вот за этих мужичков и за ландшафтик возьму беленькую. Живопись-то
какая! Просто глаз прошибет; только что получены с биржи; еще лак не высох.
Или вот зима, возьмите зиму! Пятнадцать рублей! Одна рамка чего стоит. Вон
она какая зима! — Тут купец дал легкого щелчка в полотно, вероятно чтобы
показать всю добро’ту зимы. — Прикажете связать их вместе и снести за вами?
Где изволите жить? Эй, малый, подай веревочку.

— Постой, брат, не так скоро, — сказал очнувшийся художник, видя, что
уж проворный купец принялся не в шутку их связывать вместе. Ему сделалось
несколько совестно не взять ничего, застоявшись так долго в лавке, и он
сказал:

— А вот постой, я посмотрю, нет ли для меня чего- нибудь здесь, — и,
наклонившись, стал доставать с полу наваленные громоздко, истертые,
запыленные старые малеванья, не пользовавшиеся, как видно, никаким почетом.
Тут были старинные фамильные портреты, которых потомков, может быть, и на
свете нельзя было отыскать, совершенно неизвестные изображения с прорванным
холстом, рамки, лишенные позолоты, — словом, всякий ветхий сор. Но художник
принялся рассматривать, думая втайне: «Авось что-нибудь и отыщется». Он
слышал не раз рассказы о том, как иногда у лубочных продавцов были
отыскиваемы в сору картины великих мастеров.

Хозяин, увидев, куда полез он, оставил свою суетливость и, принявши
обыкновенное положение и надлежащий вес, поместился сызнова у дверей,
зазывая прохожих и указывая им одной рукой на лавку: «Сюда, батюшка, вот
картины! зайдите, зайдите; с биржи получены». Уже накричался он вдоволь и
большею частью бесплодно, наговорился досыта с лоскутным продавцом,
стоявшим насупротив его также у дверей своей лавочки, и, наконец вспомнив,
что у него в лавке есть покупатель, поворотил народу спину и отправился
вовнутрь ее. «Что, батюшка, выбрали что-нибудь?» Но художник уже стоял
несколько времени неподвижно перед одним портретом в больших, когда-то
великолепных рамах, но на которых чуть блестели теперь следы позолоты.

Это был старик с лицом бронзового цвета, скулистым, чахлым; черты
лица, казалось, были схвачены в минуту судорожного движенья и отзывались не

северною силою. Пламенный полдень был запечатлен в них. Он был драпирован в
широкий азиатский костюм. Как ни был поврежден и запылен портрет, но когда
удалось ему счистить с лица пыль, он увидел следы работы высокого
художника. Портрет, казалось, был не кончен; но сила кисти была разительна.
Необыкновеннее всего были глаза: казалось, в них употребил всю силу кисти и
все старательное тщание свое художник. Они просто глядели, глядели даже из
самого портрета, как будто разрушая его гармонию своею странною живостью.
Когда поднес он портрет к дверям, еще сильнее глядели глаза. Впечатление
почти то же произвели они и в народе. Женщина, остановившаяся позади его,
вскрикнула: «Глядит, глядит», — и попятилась назад. Какое-то неприятное,
непонятное самому себе чувство почувствовал он и поставил портрет на землю.

— А что ж, возьмите портрет! — сказал хозяин.

— А сколько? — сказал художник.

— Да что за перо дорожиться? три четвертачка давайте!

— Нет.

— Ну, да что ж дадите?

— Двугривенный, — сказал художник, готовясь идти.

— Эк цену какую завернули! да за двугривенный одной рамки не купишь.
Видно, завтра собираетесь купить? Господин, господин, воротитесь!
гривенничек хоть прикиньте. Возьмите, возьмите, давайте двугривенный.
Право, для почину только, вот только что первый покупатель.

Засим он сделал жест рукой, как будто бы говоривший: «Так уж и быть,
пропадай картина!»

Таким образом Чартков совершенно неожиданно купил старый портрет и в
то же время подумал: «Зачем я его купил? на что он мне?» Но делать было
нечего. Он вынул из кармана двугривенный, отдал хозяину, взял портрет под
мышку и потащил его с собою. Дорогою он вспомнил, что двугривенный, который
он отдал, был у него последний. Мысли его вдруг омрачились; досада и
равнодушная пустота обняли его в ту же минуту. «Черт побери! гадко на
свете!» — сказал он с чувством русского, у которого дела плохи. И почти
машинально шел скорыми шагами, полный бесчувствия ко всему. Красный свет
вечерней зари оставался еще на половине неба; еще домы, обращенные к той
стороне, чуть озарялись ее теплым светом; а между тем уже холодное
синеватое сиянье месяца становилось сильнее. Полупрозрачные легкие тени
хвостами падали на землю, отбрасываемые домами и ногами пешеходцев. Уже
художник начинал мало-помалу заглядываться на небо, озаренное каким-то
прозрачным, тонким, сомнительным светом, и почти в одно время излетали из
уст его слова: «Какой легкий тон!» — и слова: «Досадно, черт побери!» И он,
поправляя портрет, беспрестанно съезжавший из-под мышек, ускорял шаг.

Усталый и весь в поту, дотащился он к себе в Пятнадцатую линию на
Васильевский остров. С трудом и с отдышкой взобрался он по лестнице,
облитой помоями и украшенной следами кошек и собак. На стук его в дверь не
было никакого ответа: человека не было дома. Он прислонился к окну и
расположился ожидать терпеливо, пока не раздались наконец позади его шаги
парня в синей рубахе, его приспешника, натурщика, краскотерщика и
выметателя полов, пачкавшего их тут же своими сапогами. Парень назывался
Никитою и проводил все время за воротами, когда барина не было дома. Никита
долго силился попасть ключом в замочную дырку, вовсе не заметную по причине
темноты. Наконец дверь была отперта. Чартков вступил в свою переднюю,
нестерпимо холодную, как всегда бывает у художников, чего, впрочем, они не
замечают. Не отдавая Никите шинели, он вошел вместе с нею в свою студию,
квадратную комнату, большую, но низенькую, с мерзнувшими окнами,
уставленную всяким художеским хламом: кусками гипсовых рук, рамками,
обтянутыми холстом, эскизами, начатыми и брошенными, драпировкой,
развешанной по стульям. Он устал сильно, скинул шинель, поставил рассеянно
принесенный портрет между двух небольших холстов и бросился на узкий
диванчик, о котором нельзя было сказать, что он обтянут кожею, потому что
ряд медных гвоздиков, когда-то прикреплявших ее, давно уже остался сам по
себе, а кожа осталась тоже сверху сама по себе, так что Никита засовывал
под нее черные чулки, рубашки и все немытое белье. Посидев и разлегшись,
сколько можно было разлечься на этом узеньком диване, он наконец спросил
свечу.

— Свечи нет, — сказал Никита.

— Как нет?

— Да ведь и вчера еще не было, — сказал Никита.

Художник вспомнил, что действительно и вчера еще не было свечи,
успокоился и замолчал. Он дал себя раздеть и надел свой крепко и сильно
заношенный халат.

— Да вот еще, хозяин был, — сказал Никита.

— Ну, приходил за деньгами? знаю, — сказал художник, махнув рукой.

— Да он не один приходил, — сказал Никита.

— С кем же?

— Не знаю, с кем… какой-то квартальный.

— А квартальный зачем?

— Не знаю зачем; говорит, затем, что за квартиру не плачено.

— Ну, что ж из того выйдет?

— Я не знаю, что выйдет; он говорил: коли не хочет, так пусть,
говорит, съезжает с квартиры; хотели завтра еще прийти оба.

— Пусть их приходят, — сказал с грустным равнодушием Чартков. И

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Герой нашего времени

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Лермонтов: Герой нашего времени

Я внутренно хохотал и даже раза два улыбнулся, но он, к счастью, этого не
заметил. Явно, что он влюблен, потому что стал еще доверчивее прежнего; у
него даже появилось серебряное кольцо с чернью, здешней работы: оно мне
показалось подозрительным… Я стал его рассматривать, и что же?.. мелкими
буквами имя Мери было вырезано на внутренней стороне, и рядом — число того
дня, когда она подняла знаменитый стакан. Я утаил свое открытие; я не хочу
вынуждать у него признаний, я хочу, чтобы он сам выбрал меня в свои
поверенные, и тут-то я буду наслаждаться…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сегодня я встал поздно; прихожу к колодцу — никого уже нет. Становилось
жарко; белые мохнатые тучки быстро бежали от снеговых гор, обещая грозу;
голова Машука дымилась, как загашенный факел; кругом него вились и ползали,
как змеи, серые клочки облаков, задержанные в своем стремлении и будто
зацепившиеся за колючий его кустарник. Воздух был напоен электричеством. Я
углубился в виноградную аллею, ведущую в грот; мне было грустно. Я думал о
той молодой женщине с родинкой на щеке, про которую говорил мне доктор…
Зачем она здесь? И она ли? И почему я думаю, что это она? и почему я даже
так в этом уверен? Мало ли женщин с родинками на щеках? Размышляя таким
образом, я подошел к самому гроту. Смотрю: в прохладной тени его свода, на
каменной скамье сидит женщина, в соломенной шляпке, окутанная черной шалью,
опустив голову на грудь; шляпка закрывала ее лицо. Я хотел уже вернуться,
чтоб не нарушить ее мечтаний, когда она на меня взглянула.

— Вера! — вскрикнул я невольно.

Она вздрогнула и побледнела.

— Я знала, что вы здесь, — сказала она. Я сел возле нее и взял ее за руку.
Давно забытый трепет пробежал по моим жилам при звуке этого милого голоса;
она посмотрела мне в глаза своими глубокими и спокойными глазами; в них
выражалась недоверчивость и что-то похожее на упрек.

— Мы давно не видались, — сказал я.

— Давно, и переменились оба во многом!

— Стало быть, уж ты меня не любишь?..

— Я замужем! — сказала она.

— Опять? Однако несколько лет тому назад эта причина также существовала, но
между тем… Она выдернула свою руку из моей, и щеки ее запылали.

— Может быть, ты любишь своего второго мужа?.. Она не отвечала и
отвернулась.

— Или он очень ревнив?

Молчание.

— Что ж? Он молод, хорош, особенно, верно, богат, и ты боишься… — я
взглянул на нее и испугался; ее лицо выражало глубокое отчаянье, на глазах
сверкали слезы.

— Скажи мне, — наконец прошептала она, — тебе очень весело меня мучить? Я
бы тебя должна ненавидеть. С тех пор как мы знаем друг друга, ты ничего мне
не дал, кроме страданий… — Ее голос задрожал, она склонилась ко мне и
опустила голову на грудь мою.

«Может быть, — подумал я, — ты оттого-то именно меня и любила: радости
забываются, а печали никогда…»

Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились
и слились в жаркий, упоительный поцелуи; ее руки были холодны как лед,
голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на
бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить:
значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской
опере.

Она решительно не хочет, чтоб я познакомился с ее мужем — тем хромым
старичком, которого я видел мельком на бульваре: она вышла за него для
сына. Он богат и страдает ревматизмами. Я не позволил себе над ним ни одной
насмешки: она его уважает, как отца, — и будет обманывать, как мужа…
Странная вещь сердце человеческое вообще, и женское в особенности!

Муж Веры, Семен Васильевич Г…в, дальний родственник княгини Лиговской. Он
живет с нею рядом; Вера часто бывает у княгини; я ей дал слово
познакомиться с Лиговскими и волочиться за княжной, чтоб отвлечь от нее
внимание. Таким образом, мои планы нимало не расстроились, и мне будет
весело…

Весело!.. Да, я уже прошел тот период жизни душевной, когда ищут только
счастия, когда сердце чувствует необходимость любить сильно и страстно
кого-нибудь, — теперь я только хочу быть любимым, и то очень немногими;
даже мне кажется, одной постоянной привязанности мне было бы довольно:
жалкая привычка сердца!..

Однако мне всегда было странно: я никогда не делался рабом любимой женщины;
напротив я всегда приобретал над их волей и сердцем непобедимую власть,
вовсе об этом не стараясь. Отчего это? — оттого ли что я никогда ничем
очень не дорожу и что они ежеминутно боялись выпустить меня из рук? или это
— магнетическое влияния сильного организма? или мне просто не удавалось
встретить женщину с упорным характером?

Надо признаться, что я точно не люблю женщин с характером: их ли это
дело!..

Правда, теперь вспомнил: один раз, один только раз я любил женщину с
твердой волей, которую никогда не мог победить… Мы расстались врагами, —
и то, может быть, если б я ее встретил пятью годами позже, мы расстались бы
иначе…

Вера больна, очень больна, хотя в этом и не признается, я боюсь, чтобы не
было у нее чахотки или той болезни, которую называют fievre lente — болезнь
не русская вовсе, и ей на нашем языке нет названия.

Гроза застала нас в гроте и удержала лишних полчаса. Она не заставляла меня
клясться в верности, не спрашивала, любил ли я других с тех пор, как мы
расстались… Она вверилась мне снова с прежней беспечностью, — я ее не
обману; она единственная женщина в мире, которую я не в силах был бы
обмануть. я знаю, мы скоро разлучимся опять и, может быть, на веки: оба
пойдем разными путями до гроба; но воспоминание о ней останется
неприкосновенным в душе моей; я ей это повторял всегда и она мне верит,
хотя говорит противное.

Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не
скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как
после первого расставания. О, как я обрадовался этому чувству! Уж не
молодость ли с своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять,
или это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А
смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо;
члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…

Возвратясь домой, я сел верхом и поскакал в степь; я люблю скакать на
гояччей лошади по высокой траве, против пустынного ветра; с жадностью
глотаю я благовонный воздух и устремляю взоры в синюю даль, стараясь
уловить туманные очерки предметов, которые ежеминутно становятся все яснее
и яснее. Какая бы горесть ни лежала на сердце, какое бы беспокойство ни
томило мысль, все в минуту рассеется; на душе станет легко, усталость тела
победит тревогу ума. Нет женского взора, которого бы я не забыл при виде
кудрявых гор, озаренных южным солнцем, при виде голубого неба или внимая
шуму потока, падающего с утеса на утес.

Я думаю, казаки, зевающие на своих вышках, видя меня скачущего без нужды и
цели, долго мучились этой загадкой, ибо, верно, по одежде приняли меня за
черкеса. Мне в самом деле говорили, что в черкесском костюме верхом я
больше похож на кабардинца, чем многие кабардинцы. И точно, что касается до
этой благородной боевой одежды, я совершенный денди: ни одного галуна
лишнего; оружие ценное в простой отделке, мех на шапке не слишком длинный,
не слишком короткий; ноговицы и черевики пригнаны со всевозможной
точностью; бешмет белый, черкеска темно-бурая. Я долго изучал горскую
посадку: ничем нельзя так польстить моему самолюбию, как признавая мое
искусство в верховой езде на кавказский лад. Я держу четырех лошадей: одну
для себя, трех для приятелей, чтоб не скучно было одному таскаться по
полям; они берут моих лошадей с удовольствием и никогда со мной не ездят
вместе. Было уже шесть часов пополудни, когда вспомнил я, что пора обедать;
лошадь моя была измучена; я выехал на дорогу, ведущую из Пятигорска в
немецкую колонию, куда часто водяное общество ездит en piquenique6. Дорога
идет, извиваясь между кустарниками, опускаясь в небольшие овраги, где
протекают шумные ручьи под сенью высоких трав; кругом амфитеатром
возвышаются синие громады Бешту, Змеиной, Железной и Лысой горы. Спустясь в
один из таких оврагов, называемых на здешнем наречии балками, я
остановился, чтоб напоить лошадь; в это время показалась на дороге шумная и
блестящая кавалькада: дамы в черных и голубых амазонках, кавалеры в
костюмах, составляющих смесь черкесского с нижегородским; впереди ехал
Грушницкий с княжною Мери.

Дамы на водах еще верят нападениям черкесов среди белого дня; вероятно,
поэтому Грушницкий сверх солдатской шинели повесил шашку и пару пистолетов:
он был довольно смешон в этом геройском облечении. Высокий куст закрывал
меня от них, но сквозь листья его я мог видеть все и отгадать по выражениям
их лиц, что разговор был сентиментальный. Наконец они приблизились к
спуску; Грушницкий взял за повод лошадь княжны, и тогда я услышал конец их
разговора:

— И вы целую жизнь хотите остаться на Кавказе? — говорила княжна.

— Что для меня Россия! — отвечал ее кавалер, — страна, где тысячи людей,
потому что они богаче меня, будут смотреть на меня с презрением, тогда как
здесь — здесь эта толстая шинель не помешала моему знакомству с вами…

— Напротив… — сказала княжна, покраснев.

Лицо Грушницкого изобразило удовольствие. Он продолжал:

— Здесь моя жизнь протечет шумно, незаметно и быстро, под пулями дикарей, и
если бы бог мне каждый год посылал один светлый женский взгляд, один,
подобный тому…

В это время они поравнялись со мной; я ударил плетью по лошади и выехал
из-за куста…

— Mon Dieu, un Circassien!..7 — вскрикнула княжна в ужасе. Чтоб ее
совершенно разуверить, я отвечал по-французски, слегка наклонясь:

— Ne craignez rien, madame, — je ne suis pas plus dangereux que votre
cavalier8.

Она смутилась, — но отчего? от своей ошибки или оттого, что мой ответ ей
показался дерзким? Я желал бы, чтоб последнее мое предположение было
справедливо. Грушницкий бросил на меня недовольный взгляд.

Поздно вечером, то есть часов в одиннадцать, я пошел гулять по липовой
аллее бульвара. Город спал, только в некоторых окнах мелькали огни. С трех
сторон чернели гребни утесов, отрасли Машука, на вершине которого лежало
зловещее облачко; месяц подымался на востоке; вдали серебряной бахромой
сверкали снеговые горы. Оклики часовых перемежались с шумом горячих ключей,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Портрет

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Николай Васильевич Гоголь: Портрет

ненастное расположение духа овладело им вполне.

Молодой Чартков был художник с талантом, пророчившим многое: вспышками
и мгновеньями его кисть отзывалась наблюдательностию, соображением, гибким
порывом приблизиться более к природе. «Смотри, брат, — говорил ему не раз
его профессор, — у тебя есть талант; грешно будет, если ты его погубишь. Но
ты нетерпелив. Тебя одно что-нибудь заманит, одно что-нибудь тебе полюбится
— ты им занят, а прочее у тебя дрянь, прочее тебе нипочем, ты уж и глядеть
на него не хочешь. Смотри, чтоб из тебя не вышел модный живописец. У тебя и
теперь уже что-то начинают слишком бойко кричать краски. Рисунок у тебя не
строг, а подчас и вовсе слаб, линия не видна; ты уж гоняешься за модным
освещением, за тем, что бьет на первые глаза. Смотри, как раз попадешь в
английский род. Берегись; тебя уж начинает свет тянуть; уж я вижу у тебя
иной раз на шее щегольской платок, шляпа с лоском… Оно заманчиво, можно
пуститься писать модные картинки, портретики за деньги. Да ведь на этом
губится, а не развертывается талант. Терпи. Обдумывай всякую работу, брось
щегольство — пусть их набирают другие деньги. Твое от тебя не уйдет».

Профессор был отчасти прав. Иногда хотелось, точно, нашему художнику
кутнуть, щегольнуть — словом, кое-где показать свою молодость. Но при всем
том он мог взять над собою власть. Временами он мог позабыть все,
принявшись за кисть, и отрывался от нее не иначе, как от прекрасного
прерванного сна. Вкус его развивался заметно. Еще не понимал он всей
глубины Рафаэля, но уже увлекался быстрой, широкой кистью Гвида,
останавливался перед портретами Тициана, восхищался фламандцами. Еще
потемневший облик, облекающий старые картины, не весь сошел пред ним; но он
уже прозревал в них кое-что, хотя внутренно не соглашался с профессором,
чтобы старинные мастера так недосягаемо ушли от нас; ему казалось даже, что
девятнадцатый век кое в чем значительно их опередил, что подражание природе
как-то сделалось теперь ярче, живее, ближе; словом, он думал в этом случае
так, как думает молодость, уже постигшая кое-что и чувствующая это в гордом
внутреннем сознании. Иногда становилось ему досадно, когда он видел, как
заезжий живописец, француз или немец, иногда даже вовсе не живопнсец по
призванью, одной только привычной замашкой, бойкостью кисти и яркостью
красок производил всеобщий шум и скапливал себе вмиг денежный капитал. Это
приходило к нему на ум не тогда, когда, занятый весь своей работой, он
забывал и питье, и пищу, и весь свет, но тогда, когда наконец сильно
приступала необходимость, когда не на что было купить кистей и красок,
когда неотвязчивый хозяин приходил раз по десяти на день требовать платы за
квартиру. Тогда завидно рисовалась в голодном его воображенье участь
богача-живописца; тогда пробегала даже мысль, пробегающая часто в русской
голове: бросить все и закутить с горя назло всему. И теперь он почти был в
таком положении.

— Да! терпи, терпи! — произнес он с досадою.- Есть же наконец и
терпенью конец. Терпи! а на какие деньги я завтра буду обедать? Взаймы ведь
никто не даст. А понеси я продавать все мои картины и рисунки, за них мне
за все двугривенный дадут. Они полезны, конечно, я это чувствую: каждая из
них предпринята недаром, в каждой из них я что-нибудь узнал. Да ведь что
пользы? этюды, попытки — и все будут этюды, попытки, и конца не будет им.
Да и кто купит, не зная меня по имени? да и кому нужны рисунки с антиков из
натурного класса, или моя неоконченная любовь Психеи, или перспектива моей
комнаты, или портрет моего Никиты, хотя он, право, лучше портретов
какого-нибудь модного живописца? Что, в самом деле? Зачем я мучусь и, как
ученик, копаюсь над азбукой, тогда как мог бы блеснуть ничем не хуже других
и быть таким, как они, с деньгами.

Произнесши это, художник вдруг задрожал и побледнел: на него глядело,
высунувшись из-за поставленного холста, чье-то судорожно искаженное лицо.
Два страшные глаза прямо вперились в него, как бы готовясь сожрать его; на
устах написано было грозное повеленье молчать. Испуганный, он хотел
вскрикнуть и позвать Никиту, который уже успел запустить в своей передней
богатырское храпенье; но вдруг остановился и засмеялся. Чувство страха
отлегло вмиг. Это был им купленный портрет, о котором он позабыл вовсе.
Сияние месяца, озаривши комнату, упало и на него и сообщило ему странную
живость. Он принялся его рассматривать и оттирать. Омакнул в воду губку,
прошел ею по нем несколько раз, смыл с него почти всю накопившуюся и
набившуюся пыль и грязь, повесил перед собой на стену и подивился еще более
необыкновенной работе: все лицо почти ожило, и глаза взглянули на него так,
что он наконец вздрогнул и, попятившись назад произнес изумленным голосом:
«Глядит, глядит человеческими глазами!» Ему пришла вдруг на ум история,
слышанная давно им от своего профессора, об одном портрете знаменитого
Леонардо да Винчи, над которым великий мастер трудился несколько лет и все
еще почитал его неоконченным и который, по словам Вазари, был, однако же,
почтен от всех за совершеннейшее и окончательнейшее произведение искусства.
Окончательнее всего были в нем глаза, которым изумлялись современники; даже
малейшие, чуть видные в них жилки были не упущены и приданы полотну. Но
здесь, однако же, в сем, ныне бывшем пред ним, портрете было что-то
странное. Это было уже не искусство: это разрушало даже гармонию самого
портрета. Это были живые, эти были человеческие глаза! Казалось, как будто
они были вырезаны из живого человека и вставлены сюда. Здесь не было уже
того высокого наслажденья, которое объемлет душу при взгляде на
произведение художника, как ни ужасен взятый им предмет; здесь было
какое-то болезненное, томительное чувство. «Что это? — невольно вопрошал
себя художник. — Ведь это, однако же, натура, это живая натура; отчего же
это странно-неприятное чувство? Или рабское, буквальное подражание натуре
есть уже проступок и кажется ярким, нестройным криком? Или, если возьмешь
предмет безучастно, бесчувственно, не сочувствуя с ним, он непременно
предстанет только в одной ужасной своей действительности, не озаренный
светом какой-то непостижимой, скрытой во всем мысли, предстанет в той
действительности, какая открывается тогда, когда, желая постигнуть
прекрасного человека, вооружаешься анатомическим ножом, рассекаешь его
внутренность и видишь отвратительного человека? Почему же простая, низкая
природа является у одного художника в каком-то свету, и не чувствуешь
никакого низкого впечатлениям; напротив, кажется, как будто насладился, и
после того спокойнее и ровнее все течет и движется вокруг тебя? И почему же
та же самая природа у другого художника кажется низкою, грязною, а между

прочим, он так же был верен природе? Но нет, нет в ней чего-то озаряющего.
Все равно как вид в природе: как он ни великолепен, а все недостает
чего-то, если нет на небе солнца».

Он опять подошел к портрету, с тем чтобы рассмотреть эти чудные
глазам, и с ужасом заметил, что они точно глядят на него. Это уже не была
копия с натуры, это была та странная живость, которою бы озарилось лицо
мертвеца, вставшего из могилы. Свет ли месяца, несущий с собой бред мечты и
облекаюпщй все в иные образы, противоположные положительному дню, или что
другое было причиною тому, только ему сделалось вдруг, неизвестно отчето,
страшно сидеть одному в комнате. Он тихо отошел от портрета, отворотился в
другую сторону и старался не глядеть на него, а между тем глаз невольно,
сам собою, косясь, окидывал его. Наконец ему сделалось даже страшно ходить
по комнате; ему казалось, как будто сей же час кто-то другой станет ходить
позади его, и всякий раз робко оглядывался он назад. Он не был никогда
труслив; но воображенье и нервы его были чутки, и в этот вечер он сам не
мог истолковать себе своей невольной боязни. Он сел в уголок, но и здесь
казалось ему, что кто-то вот-вот взглянет через плечо к нему в лицо. Самое
храпенье Никиты, раздававшееся из передней, не прогоняло его боязни. Он
наконец робко, не подымая глаз, поднялся с своего места, отправился к себе
за ширму и лег в постель. Сквозь щелки в ширмах он видел освещенную месяцем
свою комнату и видел прямо висевший на стене портрет. Глаза еще страшнее,
еще значительнее вперились в него и, казалось, не хотели ни на что другое
глядеть, как только на него. Полный тягостного чувства, он решился встать с
постели, схватил простыню и, приблизясь к портрету, закутал его всего.

Сделавши это, он лег в постель покойнее, стал думать о бедности и
жалкой судьбе художника, о тернистом пути, предстоящем ему на этом свете; а
между тем глаза его невольно глядели сквозь щелку ширм на закутанный
простынею портрет. Сиянье месяца усиливало белизну простыни, и ему
казалось, что страшные глаза стали даже просвечивать сквозь холстину. Со
страхом вперил он пристальнее глаза, как бы желая увериться, что это вздор.
Но наконец уже в самом деле… он видит, видит ясно: простыни уже нет…
портрет открыт весь и глядит мимо всего, что ни есть вокруг, прямо в него,
глядит просто к нему вовнутрь… У него захолонуло сердце. И видит: старик
пошевелился и вдруг уперся в рамку обеими руками. Наконец приподнялся на
руках и, высунув обе ноги, выпрыгнул из рам… Сквозь щелку ширм видны были
уже одни только пустые рамы. По комнате раздался стук шагов, который
наконец становился ближе и ближе к ширмам. Сердце стало сильнее колотиться
у бедного художника. С занявшимся от страха дыханьем он ожидал, что вот-вот
глянет к нему за ширмы старик. И вот он глянул, точно, за ширмы, с тем же
бронзовым лицом и поводя большими глазами. Чартков силился вскрикнуть — и
почувствовал, что у него нет голоса, силился пошевельнуться, сделать
какое-нибудь движенье — не движутся члены. С раскрытым ртом и замершим
дыханьем смотрел он на этот страшный фантом высокого роста, в какой-то
широкой азиатской рясе, и ждал, что станет он делать. Старик сел почти у
самых ног его и вслед за тем что-то вытащил из-под складок своего широкого
платья. Это был мешок. Старик развязал его и, схвативши за два конца,
встряхнул: с глухим звуком упали на пол тяжелые свертки в виде длинных
столбиков; каждый был завернут в синюю бумагу, и на каждом было выставлено:
«1000 червонных». Высунув свои длинные костистые руки из широких рукавов,
старик начал разворачивать свертки. Золото блеснуло. Как ни велико было
тягостное чувство и обеспамятевший страх художника, но он вперился весь в
золото, глядя неподвижно, как оно разворачивалось в костистых руках,
блестело, звенело тонко и глухо и заворачивалось вновь. Тут заметил он один
сверток, откатившийся подалее от других, у самой ножки его кровати, в
головах у него. Почти судорожно схватил он его и, полным страха, смотрел,
не заметит ли старик. Но старик был, казалось, очень занят. Он собрал все
свертки свои, уложил их снова в мешок и, не взглянувши на него, ушел за
ширмы. Сердце билось сильно у Чарткова, когда он услышал, как раздавался по
комнате шелест удалявшихся шагов. Он сжимал покрепче сверток свой в руке,
дрожа всем телом за него, и вдруг услышал, что шаги вновь приближаются к
ширмам, — видно, старик вспомнил, что недоставало одного свертка. И вот —
он глянул к нему вновь за ширмы. Полный отчаяния, стиснул он всею силою в
руке своей сверток, употребил все усилие сделать движенье, вскрикнул — и
проснулся.

Холодный пот облил его всего; сердце его билось так сильно, как только
можно было биться; грудь была так стеснена, как будто хотело улететь из нее
последнее дыханье. «Неужели это был сон?» — сказал он, взявши себя обеими
руками за голову; но страшная живость явленья не была похожа на сон. Он
видел, уже пробудившись, как старик ушел в рамки, мелькнула даже пола его
широкой одежды, и рука его чувствовала ясно, что держала за минуту пред сим
какую-то тяжесть. Свет месяца озарял комнату, заставляя выступатъ из темных
углов ее где холст, где гипсовую руку, где оставленную на стуле драпировку,
где панталоны и нечищенные сапоги. Тут только заметил он, что не лежит в
постели, а стоит на ногах прямо перед портретом. Как он добрался сюда — уж
этого никак не мог он понять. Еще более изумило его, что портрет был открыт
весь и простыни на нем действительно не было. С неподвижным страхом глядел
он на него и видел, как прямо вперились в него живые человеческие глаза.
Холодный пот выступил на лице его; он хотел отойти, но чувствовал, что ноги
его как будто приросли к земле. И видит он: это уже не сон: черты старика
двинулись, и губы его стали вытягиваться к нему, как будто бы хотели его
высосать… С воплем отчаянья отскочил он — и проснулся.

«Неужели и это был сон?» С бьющимся на разрыв сердцем ощупал он руками
вокруг себя. Да, он лежит на постеле в таком точно положенье, как заснул.
Пред ним ширмы; свет месяца наполнял комнату. Сквозь щель в ширмах виден
был портрет, закрытый как следует простынею, — так, как он сам закрыл его.
Итак, это был тоже сон! Но сжатая рука чувствует доныне, как будто бы в ней
что-то было. Биение сердца было сильно, почти страшно; тягость в груди
невыносимая. Он вперил глаза в щель и пристально глядел на простыню. И вот
видит ясно, что простыня начинает раскрываться, как будто бы под нею
барахтались руки и силились ее сбросить. «Господи, боже мой, что это!» —
вскрикнул он, крестясь отчаянно, и проснулся.

И это был также сон! Он вскочил с постели, полоумный, обеспамятевший,
и уже не мог изъяснять, что это с ним делается: давленье ли кошмара или
домового, бред ли горячки или живое виденье. Стараясь утишить
сколько-нибудь душевное волненье и расколыхавшуюся кровь, которая билась
напряженным пульсом по всем его жилам, он подошел к окну и открыл форточку.
Холодный пахнувший ветер оживил его. Лунное сияние лежало все еще на крышах
и белых стенах домов, хотя небольшие тучи стали чаще переходить по небу.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Герой нашего времени

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Лермонтов: Герой нашего времени

спущенных на ночь. Порою звучный топот коня раздавался по улице,
сопровождаемый скрыпом нагайской арбы и заунывным татарским припевом. Я сел
на скамью и задумался… Я чувствовал необходимость излить свои мысли в
дружеском разговоре… но с кем? «Что делает теперь Вера?» — думал я… Я
бы дорого дал, чтоб в эту минуту пожать ее руку.

Вдруг слышу быстрые и неровные шаги… Верно, Грушницкий… Так и есть!

— Откуда?

— От княгини Лиговской, — сказал он очень важно. — Как Мери поет!..

— Знаешь ли что? — сказал я ему, — я пари держу, что она не знает, что ты
юнкер; она думает, что ты разжалованный…

— Может быть! Какое мне дело!.. — сказал он рассеянно.

— Нет, я только так это говорю…

— А знаешь ли, что ты нынче ее ужасно рассердил? Она нашла, что это
неслыханная дерзость; я насилу мог ее уверить, что ты так хорошо воспитан и
так хорошо знаешь свет, что не мог иметь намерение ее оскорбить; она
говорит, что у тебя наглый взгляд, что ты, верно, о себе самого высокого
мнения.

— Она не ошибается… А ты не хочешь ли за нее вступиться?

— Мне жаль, что не имею еще этого права…

— О-го! — подумал я, — у него, видно, есть уже надежды…»

— Впрочем, для тебя же хуже, — продолжал Грушницкий, — теперь тебе трудно
познакомиться с ними, — а жаль! это один из самых приятных домов, какие я
только знаю. . .

Я внутренно улыбнулся.

— Самый приятный дом для меня теперь мой, — сказал я, зевая, и встал, чтоб
идти.

— Однако признайся, ты раскаиваешься? . .

— Какой вздор! если я захочу, то завтра же буду вечером у княгини…

— Посмотрим.. .

— Даже, чтоб тебе сделать удовольствие, стану волочиться за княжной…

— Да, если она захочет говорить с тобой…

— Я подожду только той минуты, когда твой разговор ей наскучит… Прощай!..

— А я пойду шататься, — я ни за что теперь не засну… Послушай, пойдем
лучше в ресторацию, там игра… мне нужны нынче сильные ощущения…

— Желаю тебе проиграться…

Я пошел домой.

21-го мая

Прошла почти неделя, а я еще не познакомился с Лиговскими. Жду удобного
случая. Грушницкий, как тень, следует за княжной везде; их разговоры
бесконечны: когда же он ей наскучит?.. Мать не обращает на это внимания,
потому что он не жених. Вот логика матерей! Я подметил два, три нежных
взгляда, — надо этому положить конец.

Вчера у колодца в первый раз явилась Вера… Она, с тех пор как мы
встретились в гроте, не выходила из дома. Мы в одно время опустили стаканы,
и, наклонясь, она мне сказала шепотом:

— Ты не хочешь познакомиться с Лиговскими?.. Мы только там можем
видеться…

Упрек! скучно! Но я его заслужил…

Кстати: завтра бал по подписке в зале ресторации, и я буду танцевать с
княжной мазурку.

22-го мая

Зала ресторации превратилась в залу Благородного собрания. В девять часов
все съехались. Княгиня с дочерью явилась из последних; многие дамы
посмотрели на нее с завистью и недоброжелательством, потому что княжна Мери
одевается со вкусом. Те, которые почитают себя здешними аристократками,
утаив зависть, примкнулись к ней. Как быть? Где есть общество женщин — там
сейчас явится высший и низший круг. Под окном, в толпе народа, стоял
Грушницкий, прижав лицо к стеклу и не спуская глаз с своей богини; она,
проходя мимо, едва приметно кивнула ему головой. Он просиял, как солнце…
Танцы начались польским; потом заиграли вальс. Шпоры зазвенели, фалды
поднялись и закружились.

Я стоял сзади одной толстой дамы, осененной розовыми перьями; пышность ее
платья напоминала времена фижм, а пестрота ее негладкой кожи — счастливую
эпоху мушек из черной тафты. Самая большая бородавка на ее шее прикрыта
была фермуаром. Она говорила своему кавалеру, драгунскому капитану:

— Эта княжна Лиговская пренесносная девчонка! Вообразите, толкнула меня и
не извинилась, да еще обернулась и посмотрела на меня в лорнет… C`est
impayable!..9 И чем она гордится? Уж ее надо бы проучить…

— За этим дело не станет! — отвечал услужливый капитан и отправился в
другую комнату.

Я тотчас подошел к княжне, приглашая ее вальсировать, пользуясь свободой
здешних обычаев, позволяющих танцевать с незнакомыми дамами.

Она едва могла принудить себя не улыбнуться и скрыть свое торжество; ей
удалось, однако, довольно скоро принять совершенно равнодушный и даже
строгий вид: она небрежно опустила руку на мое плечо, наклонила слегка
головку набок, и мы пустились. Я не знаю талии более сладострастной и
гибкой! Ее свежее дыхание касалось моего лица; иногда локон, отделившийся в
вихре вальса от своих товарищей, скользил по горящей щеке моей… Я сделал
три тура. (Она вальсирует удивительно хорошо). Она запыхалась, глаза ее
помутились, полураскрытые губки едва могли прошептать необходимое: «Merci,
monsieur»10.

После нескольких минут молчания я сказал ей, приняв самый покорный вид:

— Я слышал, княжна, что, будучи вам вовсе незнаком, я имел уже несчастье
заслужить вашу немилость… что вы меня нашли дерзким… неужели это
правда?

— И вам бы хотелось теперь меня утвердить в этом мнении? — отвечала она с
иронической гримаской, которая, впрочем, очень идет к ее подвижной
физиономии.

— Если я имел дерзость вас чем-нибудь оскорбить, то позвольте мне иметь еще
большую дерзость просить у вас прощения… И, право, я бы очень желал
доказать вам, что вы насчет меня ошибались…

— Вам это будет довольно трудно…

— Отчего же?

— Оттого, что вы у нас не бываете, а эти балы, вероятно, не часто будут
повторяться.

«Это значит, — подумал я, — что их двери для меня навеки закрыты».

— Знаете, княжна, — сказал я с некоторой досадой, — никогда не должно
отвергать кающегося преступника: с отчаяния он может сделаться еще вдвое
преступнее… и тогда…

Хохот и шушуканье нас окружающих заставили меня обернуться и прервать мою
фразу. В нескольких шагах от меня стояла группа мужчин, и в их числе
драгунский капитан, изъявивший враждебные намерения против милой княжны; он
особенно был чем-то очень доволен, потирал руки, хохотал и перемигивался с
товарищами. Вдруг из среды их отделился господин во фраке с длинными усами
и красной рожей и направил неверные шаги свои прямо к княжне: он был пьян.
Остановясь против смутившейся княжны и заложив руки за спину, он уставил на
нее мутно-серые глаза и произнес хриплым дишкантом:

— Пермете…11 ну, да что тут!.. просто ангажирую вас на мазурку…

— Что вам угодно? — произнесла она дрожащим голосом, бросая кругом
умоляющий взгляд. Увы! ее мать была далеко, и возле никого из знакомых ей
кавалеров не было; один адьютант, кажется, все это видел, да спрятался за
толпой, чтоб не быть замешану в историю.

— Что же? — сказал пьяный господин, мигнув драгунскому капитану, который
ободрял его знаками, — разве вам не угодно?.. Я таки опять имею честь вас
ангажировать pour mazure…12 Вы, может, думаете, что я пьян? Это ничего!..
Гораздо свободнее, могу вас уверить…

Я видел, что она готова упасть в обморок от страху и негодования.

Я подошел к пьяному господину, взял его довольно крепко за руку и,
посмотрев ему пристально в глаза, попросил удалиться, — потому, прибавил я,
что княжна давно уж обещалась танцевать мазурку со мною.

— Ну, нечего делать!.. в другой раз! — сказал он, засмеявшись, и удалился к
своим пристыженным товарищам, которые тотчас увели его в другую комнату.

Я был вознагражден глубоким, чудесным взглядом.

Княжна подошла к своей матери и рассказала ей все, та отыскала меня в толпе
и благодарила. Она объявила мне, что знала мою мать и была дружна с
полдюжиной моих тетушек.

— Я не знаю, как случилось, что мы до сих пор с вами незнакомы, — прибавила
она, — но признайтесь, вы этому одни виною: вы дичитесь всех так, что ни на
что не похоже. Я надеюсь, что воздух моей гостиной разгонит ваш сплин… не
правда ли?

Я сказал ей одну из тех фраз, которые у всякого должны быть заготовлены на
подобный случай.

Кадрили тянулись ужасно долго.

Наконец с хор загремела мазурка; мы с княжной уселись.

Я не намекал ни разу ни о пьяном господине, ни о прежнем моем поведении, ни
о Грушницком. Впечатление, произведенное на нее неприятною сценою,
мало-помалу рассеялось; личико ее расцвело; она шутила очень мило; ее
разговор был остер, без притязания на остроту, жив и свободен; ее замечания
иногда глубоки… Я дал ей почувствовать очень запутанной фразой, что она
мне давно нравится. Она наклонила головку и слегка покраснела.

— Вы странный человек! — сказала она потом, подняв на меня свои бархатные

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Портрет

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Николай Васильевич Гоголь: Портрет

Все было тихо: изредка долетало до слуха отдаленное дребезжанье дрожек
извозчика, который где-нибудь в невидном переулке спал, убаюкиваемый своею
ленивою клячею, поджидая запоздалого седока. Долго глядел он, высунувши
голову в форточку. Уже на небе рождались признаки приближающейся зари;
наконец почувствовал он приближающуюся дремоту, захлопнул форточку, отошел
прочь, лег в постель и скоро заснул как убитый, самым крепким сном.

Проснулся он очень поздно и почувствовал в себе то неприятное
состояние, которое овладевает человеком после угара; голова его неприятно
болела. В комнате было тускло; неприятная мокрота сеялась в воздухе и
проходила сквозь щели его окон, заставленные картинами или нагрунтованным
холстом. Пасмурный, недовольный, как мокрый петух, уселся он на своем
оборванном диване, не зная сам, за что приняться, что делать, и вспомнил
наконец весь свой сон. По мере припоминанья сон этот представлялся в его
воображенье так тягостно жив, что он даже стал подозревать, точно ли это
был сон и простой бред, не было ли здесь чего-то другого, не было ли это
виденье. Сдернувши простыню, он рассмотрел при дневном свете этот страшный
портрет. Глаза, точно, поражали своей необыкновенной живостью, но ничего он
не находил в них особенно страшного; только как будто какое-то
неизъяснимое, неприятное чувство оставалось на душе. При всем том он
все-таки не мог совершенно увериться, чтобы это был сон. Ему казалось, что
среди сна был какой-то страшный отрывок из действительности. Казалось, даже
в самом взгляде и выражений старика как будто что-то говорило, что он был у
него эту ночь; рука его почувствовала только что лежавшую в себе тяжесть,
как будто бы кто-то за одну только минуту пред сим ее выхватил у него. Ему
казалось, что, если бы он держал только покрепче сверток, он, верно,
остался бы у него в руке и после пробуждения.

«Боже мой, если бы хотя часть этих денег!» — сказал он, тяжело
вздохнувши, и в воображенье его стали высыпаться из мешка все виденные им
свертки с заманчивой надписью: «1000 червонных». Свертки разворачивались,
золото блестело, заворачивалось вновь, и он сидел, уставивши неподвижно и
бессмысленно свои глаза в пустой воздух, не будучи в состоянье оторваться
от такого предмета, — как ребенок, сидящий пред сладким блюдом и видящий,
глотая слюнки, как едят его другие. Наконец у дверей раздался стук,
заставивший его неприятно очнуться. Вошел хозяин с квартальным
надзирателем, которого появление для людей мелких, как известно, еще
неприятнее, нежели для богатых лицо просителя. Хозяин небольшого дома, в
котором жил Чартков, был одно из творений, какими обыкновенно бывают
владетели домов где-нибудь в Пятнадцатой линии Васильевского острова, на
Петербургской стороне или в отдаленном углу Коломны, — творенье, каких
много на Руси и которых характер так же трудно определить, как цвет
изношенного сюртука. В молодости своей он был капитан и крикун,
употреблялся и по штатским делам, мастер был хорошо высечь, был и
расторопен, и щеголь, и глуп; но в старости своей он слил в себе все эти
резкие особенности в какую-то тусклую неопределенность. Он был уже вдов,
был уже в отставке, уже не щеголял, не хвастал, не задирался, любил только
пить чай и болтать за ним всякий вздор; ходил по комнате, поправлял сальный
огарок; аккуратно по истечении каждого месяца наведывался к своим жильцам
за деньгами; выходил на улицу с ключом в руке, для того чтобы посмотреть на
крышу своего дома; выгонял несколько раз дворника из его конуры, куда он
запрятывался спать; одним словом, человек в отставке, которому после всей
забубенной жизни и тряски на перекладных остаются одни пошлые привычки.

— Извольте сами глядеть, Варух Кузьмич, — сказал хозяин, обращаясь к
квартальному и расставив руки, — вот не платит за квартиру, не платит.

— Что ж, если нет денег? Подождите, я заплачу.

— Мне, батюшка, ждать нельзя, — сказал хозяин в сердцах, делая жест
ключом, который держал в руке, — у меня вот Потогонкин, подполковник,
живет, семь лет уж живет; Анна Петровна Бухмистерова и сарай и конюшню
нанимает на два стойла, три при ней дворовых человека, — вот какие у меня
жильцы. У меня, сказать вам откровенно, нет такого заведенья, чтобы не
платить за квартиру. Извольте сейчас же заплатить деньги, да и съезжать
вон.

— Да, уж если порядились, так извольте платить, — сказал квартальный
надзиратель, с небольшим потряхиваньем головы и заложив палец за пуговицу
своего мундира.

— Да чем платить? — вопрос. У меня нет теперь ни гроша.

— В таком случае удовлетворите Ивана Ивановича издельями своей
профессии, — сказал квартальный, — он, может быть, согласится взять
картинами.

— Нет, батюшка, за картины спасибо. Добро бы были картины с
благородным содержанием, чтобы можно было на стену повесить, хоть
какой-нибудь генерал со звездой или князя Кутузова портрет, а то вон мужика
нарисовал, мужика в рубахе, слуги-то, что трет краски. Еще с него, свиньи,
портрет рисовать; ему я шею наколочу: он у меня все гвозди из задвижек
повыдергивал, мошенник. Вот посмотрите, какие предметы: вот комнату рисует.
Добро бы уж взял комнату прибранную, опрятную, а он вон как нарисовал ее,
со всем сором и дрязгом, какой ни валялся. Вот посмотрите, как запакостил у
меня комнату, извольте сами видеть. Да у меня по семи лет живут жильцы,
полковники, Бухмистерова Анна Петровна… Нет, я вам скажу: нет хуже
жильца, как живописец: свинья свиньей живет, просто не приведи бог.

И все это должен был выслушать терпеливо бедный живописец. Квартальный
надзиратель между тем занялся рассматриваньем картин и этюдов и тут же
показал, что у него душа живее хозяйской и даже была не чужда
художественным впечатлениям.

— Хе, — сказал он, тыкнув пальцем на один холст, где была изображена
нагая женщина, — предмет, того… игривый. А у этого зачем так под носом
черно? табаком, что ли, он себе засыпал?

— Тень, — отвечал на это сурово и не обращая на него глаз Чартков.

— Ну, ее бы можно куда-нибудь в другое место отнести, а под носом
слишком видное место, — сказал квартальный, — а это чей портрет? —
продолжал он, подходя к портрету старика, — уж страшен слишком. Будто он в
самом деле был такой страшный; ахти, да он просто глядит! Эх, какой
Громобой! С кого вы писали?

— А это с одного…- сказал Чартков и не кончил слова: послышался
треск. Квартальный пожал, видно, слишком крепко раму портрета, благодаря
топорному устройству полицейских рук своих; боковые досточки вломились
вовнутрь, одна упала на пол, и вместе с нею упал, тяжело звякнув, сверток в
синей бумаге. Чарткову бросилась в глаза надпись: «1000 червонных». Как
безумный бросился он поднять его, схватил сверток, сжал его судорожно в
руке, опустившейся вниз от тяжести.

— Никак, деньги зазвенели, — сказал квартальный, услышавший стук
чего-то упавшего на пол и не могший увидать его за быстротой движенья, с
какою бросился Чартков прибрать.

— А вам какое дело знать, что у меня есть?

— А такое дело, что вы сейчас должны заплатить хозяину за квартиру;
что у вас есть деньги, да вы не хотите платить, — вот что.

— Ну, я заплачу ему сегодня.

— Ну, а зачем же вы не хотели заплатить прежде, да доставляете
беспокойство хозяину, да вот и полицию тоже тревожите?

— Потому что этих денег мне не хотелось трогать; я ему сегодня же
ввечеру все заплачу и съеду с квартиры завтра же, потому что не хочу
оставаться у такого хозяина.

— Ну, Иван Иванович, он вам заплатит, — сказал квартальный, обращаясь
к хозяину.- А если насчет того, что вы не будете удовлетворены как следует
сегодня ввечеру, тогда уж извините, господин живописец.

Сказавши это, он надел свою треугольную шляпу и вышел в сени, а за ним
хозяин, держа вниз голову и, как казалось, в каком-то раздумье.

— Слава богу, черт их унес! — сказал Чартков, когда услышал
затворившуюся в передней дверь.

Он выглянул в переднюю, услал за чем-то Никиту, чтобы быть совершенно
одному, запер за ним дверь и, возвратившись к себе в комнату, принялся с
сильным сердечным трепетаньем разворачивать сверток. В нем были червонцы,
все до одного новые, жаркие, как огонь. Почти обезумев, сидел он за золотою
кучею, все еще спрашивая себя, не во сне ли все это. В свертке было ровно
их тысяча; наружность его была совершенно такая, в какой они виделись ему
во сне. Несколько минут он перебирал их, пересматривал, и все еще не мог
прийти в себя. В воображении его воскресли вдруг все истории о кладах,
шкатулках с потаенными ящиками, оставляемых предками для своих разорившихся
внуков, в твердой уверенности на будущее их промотавшееся положение. Он
мыслил так: «Не придумал ли и теперь какой-нибудь дедушка оставить своему
внуку подарок, заключив его в рамку фамильного портрета?» Полный
романического бреда, он стал даже думать, нет ли здесь какой-нибудь тайной
связи с его судьбою: не связано ли существованье портрета с его собственным
существованьем, и самое приобретение его не есть ли уже какое-то
предопределение? Он принялся с любопытством рассматривать рамку портрета. В
одном боку ее был выдолбленный желобок, задвинутый дощечкой так ловко и
неприметно, что если бы капитальная рука квартального надзирателя не
произвела пролома, червонцы остались бы до скончания века в покое.
Рассматривая портрет, он подивился вновь высокой работе, необыкновенной
отделке глаз; они уже не казались ему страшными, но все еще в душе
оставалось всякий раз невольно неприятное чувство. «Нет, — сказал он сам в
себе, — чей бы ты ни был дедушка, а я тебя поставлю за стекло и сделаю тебе
за это золотые рамки». Здесь он набросил руку на золотую кучу, лежавшую
пред ним, и сердце забилось сильно от такого прикосновенья. «Что с ними
сделать? — думал он, уставив на них глаза. — Теперь я обеспечен, по крайней
мере, на три года, могу запереться в комнату, работать. На краски теперь у
меня есть; на обед, на чай, на содержанье, на квартиру есть; мешать и
надоедать мне теперь никто не станет; куплю себе отличный манкен, закажу
гипсовый торсик, сформую ножки, поставлю Венеру, накуплю гравюр с первых
картин. И если поработаю три года для себя, не торопясь, не на продажу, я
зашибу их всех, и могу быть славным художником».

Так говорил он заодно с подсказывавшим ему рассудком; но извнутри
раздавался другой голос, слышнее и звонче. И как взглянул он еще раз на
золото, не то заговорили в нем двадцать два года и горячая юность. Теперь в
его власти было все то, на что он глядел доселе завистливыми глазами, чем
любовался издали, глотая слюнки. Ух, как в нем забилось ретивое, когда он
только подумал о том! Одеться в модный фрак, разговеться после долгого
поста, нанять себе славную квартиру, отправиться тот же час в театр, в
кондитерскую, в… и прочее, — и он, схвативши деньги, был уже на улице.

Прежде всего зашел к портному, оделся с ног до головы и, как ребенок,
стал обсматривать себя беспрестранно; накупил духов, помад, нанял, не
торгуясь, первую попавшуюся великолепнейшую квартиру на Невском проспекте,
с зеркалами и цельными стеклами; купил нечаянно в магазине дорогой лорнет,
нечаянно накупил тоже бездну всяких галстуков, более, нежели было нужно,
завил у парикмахера себе локоны, прокатился два раза по городу в карете без
всякой причины, объелся без меры конфектов в кондитерской и зашел к
ресторану французу, о котором доселе слышал такие же неясные слухи, как о
китайском государстве. Там он обедал подбоченившись, бросая довольно гордые
взгляды на других и поправляя беспрестанно против зеркала завитые локоны.
Там он выпил бутылку шампанского, которое тоже доселе было ему знакомо
более по слуху. Вино несколько зашумело в голове, и он вышел на улицу
живой, бойкий, по русскому выражению: черту не брат. Прошелся по тротуару
гоголем, наводя на всех лорнет. На мосту заметил он своего прежнего
профессора и шмыгнул лихо мимо его, как будто бы не заметив его вовсе, так
что остолбеневший профессор долго еще стоял неподвижно на мосту, изооразив

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Герой нашего времени

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Лермонтов: Герой нашего времени

глаза и принужденно засмеявшись.

— Я не хотел с вами знакомиться, — продолжал я, — потому что вас окружает
слишком густая толпа поклонников, и я боялся в ней исчезнуть совершенно.

— Вы напрасно боялись! Они все прескучные…

— Все! Неужели все?

Она посмотрела на меня пристально, стараясь будто припомнить что-то, потом
опять слегка покраснела и, наконец, произнесла решительно: все!

— Даже мой друг Грушницкий?

— А он ваш друг? — сказала она, показывая некоторое сомнение.

— Да.

— Он, конечно, не входит в разряд скучных…

— Но в разряд несчастных, — сказал я смеясь.

— Конечно! А вам смешно? Я б желала, чтоб вы были на его месте…

— Что ж? я был сам некогда юнкером, и, право, это самое лучшее время моей
жизни!

— А разве он юнкер?.. — сказала она быстро и потом прибавила: — А я
думала…

— Что вы думали?..

— Ничего!.. Кто эта дама?

Тут разговор переменил направление и к этому уж более не возвращался.

Вот мазурка кончилась, и мы распростились — до свидания. Дамы
разъехались… Я пошел ужинать и встретил Вернера.

— А-га! — сказал он, — так-то вы! А еще хотели не иначе знакомиться с
княжной, как спасши ее от верной смерти.

— Я сделал лучше, — отвечал я ему, — спас ее от обморока на бале!..

— Как это? Расскажите!..

— Нет, отгадайте, — о вы, отгадывающий все на свете!

23-го мая

Около семи часов вечера я гулял на бульваре. Грушницкий, увидав меня
издали, подошел ко мне: какой-то смешной восторг блистал в его глазах. Он
крепко пожал мне руку и сказал трагическим голосом:

— Благодарю тебя, Печорин… Ты понимаешь меня?..

— Нет; но, во всяком случае, не стоит благодарности, — отвечал я, не имея
точно на совести никакого благодеяния.

— Как? а вчера? ты разве забыл?.. Мери мне все рассказала…

— А что? разве у вас уж нынче все общее? и благодарность?..

— Послушай, — сказал Грушницкий очень важно, — пожалуйста, не подшучивай
над моей любовью, если хочешь остаться моим приятелем… Видишь: я ее люблю
до безумия… и я думаю, я надеюсь, она также меня любит… У меня есть до
тебя просьба: ты будешь нынче у них вечером… обещай мне замечать все; я
знаю, ты опытен в этих вещах, ты лучше меня знаешь женщин… Женщины!
женщины! кто их поймет? Их улыбки противоречат их взорам, их слова обещают
и манят, а звук их голоса отталкивает… То они в минуту постигают и
угадывают самую потаенную нашу мысль, то не понимают самых ясных намеков…
Вот хоть княжна: вчера ее глаза пылали страстью, останавливаясь на мне,
нынче они тусклы и холодны…

— Это, может быть, следствие действия вод, — отвечал я.

— Ты во всем видишь худую сторону… матерьялист! прибавил он презрительно.
— Впрочем, переменим материю, — и, довольный плохим каламбуром, он
развеселился.

В девятом часу мы вместе пошли к княгине .

Проходя мимо окон Веры, я видел ее у окна. Мы кинули друг другу беглый
взгляд. Она вскоре после нас вошла в гостиную Лиговских. Княгиня меня ей
представила как своей родственнице. Пили чай; гостей было много; разговор
был общий. Я старался понравиться княгине, шутил, заставлял ее несколько
раз смеяться от души; княжне также не раз хотелось похохотать, но она
удерживалась, чтоб не выйти из принятой роли; она находит, что томность к
ней идет, — и, может быть, не ошибается. Грушницкий, кажется, очень рад,
что моя веселость ее не заражает.

После чая все пошли в залу.

— Довольна ль ты моим послушанием, Вера? — сказал я, проходя мимо ее.

Она мне кинула взгляд, исполненный любви и благодарности. Я привык к этим
взглядам; но некогда они составляли мое блаженство. Княгиня усадила дочь за

фортепьяно; все просили ее спеть что-нибудь, — я молчал и, пользуясь
суматохой, отошел к окну с Верой, которая мне хотела сказать что-то очень
важное для нас обоих… Вышло — вздор…

Между тем княжне мое равнодушие было досадно, как я мог догадаться по
одному сердитому, блестящему взгляду… О, я удивительно понимаю этот
разговор немой, но выразительный, краткий, но сильный!..

Она запела: ее голос недурен, но поет она плохо… впрочем, я не слушал.
Зато Грушницкий, облокотясь на рояль против нее, пожирал ее глазами и
поминутно говорил вполголоса: «Charmant! delicieux!»13

— Послушай, — говорила мне Вера, — я не хочу, чтоб ты знакомился с моим
мужем, но ты должен непременно понравиться княгине; тебе это легко: ты
можешь все, что захочешь. Мы здесь только будем видеться… — Только?.. Она
покраснела и продолжала:

— Ты знаешь, что я твоя раба; я никогда не умела тебе противиться… и я
буду за это наказана: ты меня разлюбишь! По крайней мере я хочу сберечь
свою репутацию… не для себя: ты это знаешь очень хорошо!.. О, я прошу
тебя: не мучь меня по-прежнему пустыми сомнениями и притворной холодностью:
я, может быть, скоро умру, я чувствую, что слабею со дня на день… и,
несмотря на это, я не могу думать о будущей жизни, я думаю только о тебе.
Вы, мужчины, не понимаете наслаждений взора, пожатия руки, а я, клянусь
тебе, я, прислушиваясь к твоему голосу, чувствую такое глубокое, странное
блаженство, что самые жаркие поцелуи не могут заменить его.

Между тем княжна Мери перестала петь. Ропот похвал раздался вокруг нее; я
подошел к ней после всех и сказал ей что-то насчет ее голоса довольно
небрежно.

— Мне это тем более лестно, — сказала она, — что вы меня вовсе не слушали;
но вы, может быть, не любите музыки?..

— Напротив… после обеда особенно.

— Грушницкий прав, говоря, что у вас самые прозаические вкусы… и я вижу,
что вы любите музыку в гастрономическом отношении…

— Вы ошибаетесь опять: я вовсе не гастроном: у меня прескверный желудок. Но
музыка после обеда усыпляет, а спать после обеда здорово: следовательно, я
люблю музыку в медицинском отношении. Вечером же она, напротив, слишком
раздражает мои нервы: мне делается или слишком грустно, или слишком весело.
То и другое утомительно, когда нет положительной причины грустить или
радоваться, и притом грусть в обществе смешна, а слишком большая веселость
неприлична…

Она не дослушала, отошла прочь, села возле Грушницкого, и между ними
начался какой-то сентиментальный разговор: кажется, княжна отвечала на его
мудрые фразы довольно рассеянно и неудачно, хотя старалась показать, что
слушает его со вниманием, потому что он иногда смотрел на нее с удивлением,
стараясь угадать причину внутреннего волнения, изображавшегося иногда в ее
беспокойном взгляде…

Но я вас отгадал, милая княжна, берегитесь! Вы хотите мне отплатить тою же
монетою, кольнуть мое самолюбие, — вам не удастся! и если вы мне объявите
войну, то я буду беспощаден.

В продолжение вечера я несколько раз нарочно старался вмешаться в их
разговор, но она довольно сухо встречала мои замечания, и я с притворной
досадою наконец удалился. Княжна торжествовала, Грушницкий тоже.
Торжествуйте, друзья мои, торопитесь… вам недолго торжествовать!.. Как
быть? у меня есть предчувствие… Знакомясь с женщиной, я всегда
безошибочно отгадывал, будет ли она меня любить или нет…

Остальную часть вечера я провел возле Веры и досыта наговорился о
старине… За что она меня так любит, право, не знаю! Тем более, что это
одна женщина, которая меня поняла совершенно, со всеми моими мелкими
слабостями, дурными страстями… Неужели зло так привлекательно?..

Мы вышли вместе с Грушницким; на улице он взял меня под руку и после
долгого молчания сказал:

— Ну, что?

«Ты глуп», — хотел я ему ответить, но удержался и только пожал плечами.

29-го мая

Все эти дни я ни разу не отступил от своей системы. Княжне начинает
нравиться мой разговор; я рассказал ей некоторые из странных случаев моей
жизни, и она начинает видеть во мне человека необыкновенного. Я смеюсь над
всем на свете, особенно над чувствами: это начинает ее пугать. Она при мне
не смеет пускаться с Грушницким в сентиментальные прения и уже несколько
раз отвечала на его выходки насмешливой улыбкой; но я всякий раз, как
Грушницкий подходит к ней, принимаю смиренный вид и оставляю их вдвоем; в
первый раз была она этому рада или старалась показать; во второй —
рассердилась на меня, в третий — на Грушницкого.

— У вас очень мало самолюбия! — сказала она мне вчера. — Отчего вы думаете,
что мне веселее с Грушницким?

Я отвечал, что жертвую счастию приятеля своим удовольствием…

— И моим, — прибавила она.

Я пристально посмотрел на нее и принял серьезный вид. Потом целый день не
говорил с ней ни слова… Вечером она была задумчива, нынче поутру у
колодца еще задумчивей; когда я подошел к ней, она рассеянно слушала
Грушницкого, который, кажется, восхищался природой, но только что завидела
меня, она стала хохотать (очень некстати), показывая, будто меня не
примечает. Я отошел подальше и украдкой стал наблюдать за ней: она
отвернулась от своего собеседника и зевнула два раза.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Портрет

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Николай Васильевич Гоголь: Портрет

вопросительный знак на лице своем.

Все вещи и все, что ни было: станок, холст, картины — были в тот же
вечер перевезены на великолепную квартиру. Он расставил то, что было
получше, на видные места, что похуже — забросил в угол и расхаживал по
великолепным комнатам, беспрестанно поглядывая в зеркала. В душе его
возродилось желанье непреоборимое схватить славу сей же час за хвост и
показать себя свету. Уже чудились ему крики: «Чартков, Чартков! видали вы
картину Чарткова? Какая быстрая кисть у Чарткова! Какой сильный талант у
Чарткова!» Он ходил в восторженном состоянии у себя по комнате, уносился
невесть куда. На другой же день, взявши десяток червонцев, отправился он к
одному издателю ходячей газеты, прося великодушной помощи; был принят
радушно журналистом, назвавшим его тот же час «почтеннейший», пожавшим ему
обе руки, расспросившим подробно об имени, отчестве, месте жительства, и на
другой же день появилась в газете вслед за объявлением о новоизобретенных
сальных свечах статья с таким заглавием: «О необыкновенных талантах
Чарткова»: «Спешим обрадовать образованных жителей столицы прекрасным,
можно сказать, во всех отношениях приобретением. Все согласны в том, что у
нас есть много прекраснейших физиогномий и прекраснейших лиц, но не было до
сих пор средства передать их на чудотворный холст, для передачи потомству;
теперь недостаток этот пополнен: отыскался художник, соединяющий в себе что
нужно. Теперь красавица может быть уверена, что она будет передана со всей
грацией своей красоты воздушной, легкой, очаровательной, чудесной, подобной
мотылькам, порхающим по весенним цветкам. Почтенный отец семейства увидит
себя окруженным своей семьей. Купец, воин, гражданин, государственный муж —
всякий с новой ревностью будет продолжать свое поприще. Спешите, спешите,
заходите с гулянья, с прогулки, предпринятой к приятелю, к кузине, в
блестящий магазин, спешите, откуда бы ни было. Великолепная мастерская
художника (Невский проспект, такой-то номер) уставлена вся портретами его
кисти, достойной Вандиков и Тицианов. Не знаешь, чему удивляться: верности
ли и сходству с оригиналами или необыкновенной яркости и свежести кисти.
Хвала вам, художник! вы вынули счастливый билет из лотереи. Виват, Андрей
Петрович (журналист, как видно, любил фамильярность)! Прославляйте себя и
нас. Мы умеем ценить вас. Всеобщее стечение, а вместе с тем и деньги, хотя
некоторые из нашей же братьи журналистов и восстают против них, будут вам
наградою».

С тайным удовольствием прочитал художник это объявление; лицо его
просияло. О нем заговорили печатно — это было для него новостию; несколько
раз перечитывал он строки. Сравнение с Вандиком и Тицианом ему сильно
польстило. Фраза «Виват, Андрей Петрович!» также очень понравилась;
печатным образом называют его по имени и по отчеству — честь, доныне ему
совершенно неизвестная. Он начал ходить скоро по комнате, ерошить себе
волоса, то садился на кресла, то вскакивал с них и садился на диван,
представляя поминутно, как он будет принимать посетителей и посетительниц,
подходил к холсту и производил над ним лихую замашку кисти, пробуя сообщить
грациозные движения руке. На другой день раздался колокольчик у дверей его;
он побежал отворять. Вошла дама, предводимая лакеем в ливрейной шинели на
меху, и вместе с дамой вошла молоденькая восемнадцатилетняя девочка, дочь
ее.

— Вы мсь° Чартков? — сказала дама.

Художник поклонился.

— Об вас столько пишут; ваши портреты, говорят, верх совершенства. —
Сказавши это, дама наставила на глаз лорнет и побежала быстро осматривать
стены, на которых ничего не было. — А где же ваши портреты?

— Вынесли, — сказал художник, несколько смешавшись, — я только что
переехал еще на эту квартиру, так они еще в дороге… не доехали.

— Вы были в Италии? — сказала дама, наводя на него лорнет, не найдя
ничего другого, на что бы можно было навесть его.

— Нет, я не был, но хотел быть… впрочем, теперь покамест я
отложил… Вот кресла-с, вы устали?..

— Благодарю, я сидела долго в карете. А, вон наконец вижу вашу работу!
— сказала дама, побежала к супротивной стене и наводя лорнет на стоявшие на
полу его этюды, программы, перспективы и портреты. — C’est charmant! Lise,
Lise, venez ici!1 Комната во вкусе Теньера, видишь: беспорядок, беспорядок,
стол, на нем бюст, рука, палитра; вон пыль, — видишь, как пыль нарисована!
C’est charmant! А вон на другом холсте женщина, моющая лицо, — quelle jolie
figure!2 Ах, мужичок! Lise, Lise, мужичок в русской рубашке! смотри:
мужичок! Так вы занимаетесь не одними только портретами?
—-
1 Это очаровательно! Лиза, Лиза, подойди сюда! (франц.)
2 Какое красивое лицо! (франц.)

— О, это вздор… Так, шалил…этюды…

— Скажите, какого вы мнения насчет нынешних портретистов? Не правда
ли, теперь нет таких, как был Тициан? Нет той силы в колорите, нет той…
как жаль, что я не могу вам выразить по-русски (дама была любительница
живописи и обегала с лорнетом все галереи в Италии). Однако мсь° Ноль…
ах, как он пишет! Какая необыкновенная кисть! Я нахожу, что у него даже
больше выраженья в лицах, нежели у Тициана. Вы не знаете мсь° Ноля?

— Кто этот Ноль? — спросил художник.

— Мсь° Ноль. Ах, какой талант! он написал с нее портрет, когда ей было
только двенадцать лет. Нужно, чтобы вы непременно у нас были. Lise, ты ему
покажи свой альбом. Вы знаете, что мы приехали с тем, чтобы сей же час
начали с нее портрет.

— Как же, я готов сию минуту.

И в один мгновенье придвинул он станок с готовым холстом, взял в руки
палитру, вперил глаз в бледное личико дочери. Если бы он был знаток
человеческой природы, он прочел бы на нем в одну минуту начало ребяческой
страсти к балам, начало тоски и жалоб на длинноту времени до обеда и после
обеда, желанья побегать в новом платье на гуляньях, тяжелые следы
безучастного прилежания к разным искусствам, внушаемого матерью для
возвышения души и чувств. Но художник видел в этом нежном личике одну
только заманчивую для кисти почти фарфоровую проэрачность тела,
увлекательную легкую томность, тонкую светлую шейку и аристократическую
легкостъ стана. И уже заранее готовился торжествовать, показать легкость и
блеск своей кисти, имевшей доселе дело только с жесткими чертами грубых
моделей, с строгими антиками и копиями кое-какие классических мастеров. Он
уже представлял себе в мыслях, как выйдет это легонькое личико.

— Знаете ли, — сказала дама с несколько даже трогательным выражением
лица, — я бы хотела… на ней теперь платье; я бы, признаюсь, не хотела,
чтобы она была в платье, к которому мы так привыкли; я бы хотела, чтоб она
была одета просто и сидела бы в тени зелени, в виду каких-нибудь полей,
чтобы стада вдали или роща… чтобы незаметно было, что она едет
куда-нибудь на бал или модный вечер. Наши балы, признаюсь, так убивают
душу, так умерщвляют остатки чувств… простоты, простоты чтобы было
больше.

Увы! на лицах и матушки и дочери написано было, что они до того
исплясались на балах, что обе сделались чуть не восковыми.

Чартков принялся за дело, усадил оригинал, сообразил несколько все это
в голове; провел по воздуху кистью, мысленно устанавливая пункты; прищурил
несколько глаз, подался назад, взглянул издали — и в один час начал и
кончил подмалевку. Довольный ею, он принялся уже писать, работа его
завлекла. Уже он позабыл все, позабыл даже, что находится в присутствии
аристократических дам, начал даже выказывать иногда кое-какие художнические
ухватки, произнося вслух разные звуки, временами подпевая, как случается с
художником, погруженным всею душою в свое дело. Без всякой церемонии, одним
движеньем кисти заставлял он оригинал поднимать голову, который наконец
начал сильно вертеться и выражать совершенную усталость.

— Довольно, на первый раз довольно, — сказала дама.

— Еще немножко, — говорил позаоывшийся художник.

— Нет, пора! Lise, три часа! — сказала она, вынимая маленькие часы,
висевшие на золотой цепи у ее кушака, и вскрикнула: — Ах, как поздно!

— Минуточку только, — говорил Чартков простодушным и просящим голосом
ребенка.

Но дама, кажется, совсем не была расположена угождать на этот раз его
художественным потребностям и обещала вместо того просидеть в другой раз
долее.

«Это, однако ж, досадно, — подумал про себя Чартков, — рука только что
расходилась». И вспомнил он, что его никто не перебивал и не останавливал,
когда он работал в своей мастерской на Васильевском острове; Никита,
бывало, сидел не ворохнувшись на одном месте — пиши с него сколько угодно;
он даже засыпал в заказанном ему положении. И, недовольный, положил он свою
кисть и палитру на стул и остановился смутно пред холстом. Комплимент,
сказанный светской дамой, пробудил его из усыпления. Он бросился быстро к
дверям провожать их; на лестнице получил приглашение бывать, прийти на
следующей неделе обедать и с веселым видом возвратился к себе в комнату.
Аристократическая дама совершенно очаровала его. До сих пор он глядел на
подобные существа как на что-то недоступное, которые рождены только для
того, чтобы пронестись в великолепной коляске с ливрейными лакеями и
щегольским кучером и бросить равнодушный взгляд на бредущего пешком, в
небогатом плащишке человека. И вдруг теперь одно из этих существ вошло к
нему в комнату; он пишет портрет, приглашен на обед в аристократический
дом. Довольство овладело им необыкновенное; он был упоен совершенно и
наградил себя за это славным обедом, вечерним спектаклем и опять проехался
в карете по городу без всякой нужды.

Во все эти дни обычная работа ему не шла вовсе на ум. Он только
приготовлялся и ждал минуты, когда раздастся звонок. Наконец
аристократическая дама приехала вместе с своею бледненькою дочерью. Он
усадил их, придвинул холст уже с ловкостью и претензиями на светские
замашки и стал писать. Солнечный день и ясное освещение много помогли ему.
Он увидел в легоньком своем оригинале много такого, что, быв уловлено и
передано на полотно, могло придать высокое достоинство портрету; увидел,
что можно сделать кое-что особенное, если выполнить все в такой
окончательности, в какой теперь представлялась ему натура. Сердце его
начало даже слегка трепетать, когда он почувствовал, что выразит то, чего
еще не заметили другие. Работа заняла его всего, весь погрузился он в
кисть, позабыв опять об аристократическом происхождении оригинала. С
занимавшимся дыханием видел, как выходили у него легкие черты и это почти
прозрачное тело семнадцатилетней девушки. Он ловил всякий оттенок, легкую
желтизну, едва заметную голубизну под глазами и уже готовился даже схватить
небольшой прыщик, выскочивший на лбу, как вдруг услышал над собою голос
матери. «Ах, зачем это? это не нужно, — говорила дама.- У вас тоже… вот,
в некоторых местах… как будто бы несколько желто и вот здесь совершенно
как темные пятнышки». Художник стал изъяснять, что эти-то пятнышки и
желтизна именно разыгрываются хорошо, что они составляют приятные и легкие
тоны лица. Но ему отвечали, что они не составят никаких тонов и совсем не
разыгрываются; и что это ему только так кажется. «Но позвольте здесь в
одном только месте тронуть немножко желтенькой краской», — сказал
простодушно художник. Но этого-то ему и не позволили. Объявлено было, что
Lise только сегодня немножко не расположена, а что желтизны в ней никакой
не бывает и лицо поражает особенно свежестью. краски. С грустью принялся он
изглаживать то, что кисть его заставала выступить на полотно. Исчезло много
почти незаметных черт, а вместе с ними исчезло отчасти и сходство. Он
бесчувственно стал сообщать ему тот общий колорит, который дается наизусть
и обращает даже лица, взятые с натуры, в какие-то холодно-идеальные,
видимое на ученических программах. Но дама была довольна тем, что обидный
колорит был изгнан вовсе. Она изъявила только удивленье, что работа идет

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10