Рубрики: КЛАССИКА

классическая литература

Мастер и Маргарита

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Булгаков: Мастер и Маргарита

подбородка черным платком?
Да, Михаил Александрович никуда не мог позвонить, и совер-
шенно напрасно возмущались и кричали денискин, глухарев и квант
с бескудниковым. Ровно в полночь все двенадцать литераторов
покинули верхний этаж и спустились в ресторан. Тут опять про
себя недобрым словом помянули Михаила Александровича: все сто-
лики на веранде, натурально, оказались уже занятыми, и пришлось
оставаться ужинать в этих красивых, но душных залах.
И ровно в полночь в первом из них что-то грохнуло, зазвене-
ло, посыпалось, запрыгало. И тотчас тоненький мужской голос
отчаянно закричал под музыку: «аллилуйя!!» Это ударил знамени-
тый грибоедовский джаз. Покрытые испариной лица как будто за-
светились, показалось, что ожили на потолке нарисованные лоша-
ди, в лампах как будто прибавили свету, и вдруг, как бы сорвав-
шись с цепи, заплясали оба зала, а за ними заплясала и веранда.
Заплясал глухарев с поэтессой тамарой полумесяц, заплясал
квант, заплясал жукопов — романист с какой-то киноактрисой в
желтом платье. Плясали: драгунский, чердакчи, маленький дени-
скин с гигантской штурман жоржем, плясала красавица архитектор
семейкина-галл, крепко схваченная неизвестным в белых рогож-
ковых брюках. Плясали свои и приглашенные гости, московские и
приезжие, писатель иоганн из кронштадта, какой-то витя куфтик
из ростова, кажется, режиссер, с лиловым лишаем во всю щеку,
плясали виднейшие представители поэтического подраздела «мас-
солита», То есть павианов, богохульский, сладкий, шничкин и
адельфина буздяк, плясали неизвестной профессии молодые люди в
стрижке боксом, с подбитыми ватой плечами, плясал какой-то
очень пожилой с бородой, в которой застряло перышко зеленого
лука, плясала с ним пожилая, доедаемая малокровием девушка в
оранжевом шелковом измятом платьице.
Оплывая потом, официанты несли над головами запотевшие
кружки с пивом, хрипло и с ненавистью кричали: «виноват, граж-
данин!» Где-то в рупоре голос командовал: «карский раз! Зубрик
два! Фляки господарские!!» Тонкий голос уже не пел, а завывал:
«аллилуйя!». Грохот золотых тарелок в джазе иногда покрывал
грохот посуды, которую судомойки по наклонной плоскости спуска-
ли в кухню. Словом ад.
И было в полночь видение в аду. Вышел на веранду чер-
ноглазый красавец с кинжальной бородой, во фраке и царственным
взором окинул свои владения. Говорили, говорили мистики, что
было время, когда красавец не носил фрака, а был опоясан широ-
ким кожаным поясом, из-за которого торчали рукояти пистолетов,
а его волосы воронова крыла были повязаны алым шелком, и плыл в
караибском море под его командой бриг под черным гробовым фла-
гом с адамовой головой.
Но нет, нет! Лгут обольстители-мистики, никаких караибских
морей нет на свете, и не плывут в них отчаянные флибустьеры, и
не гонится за ними корвет, не стелется над волною пушечный дым.
Нет ничего, и ничего и не было! Вон чахлая липа есть, есть чу-
гунная решетка и за ней бульвар… И плавится лед в вазочке, и
видны за соседним столиком налитые кровью чьи-то бычьи глаза, и
страшно, страшно… О боги, боги мои, яду мне, яду!..
И вдруг за столиком вспорхнуло слово: «Берлиоз!!» Вдруг
джаз развалился и затих , как будто кто-то хлопнул по нему ку-
лаком. «Что, что, что, что?!!» — «Берлиоз!!!». И пошли вскаки-
вать, пошли вскакивать.
Да, взметнулась волна горя при страшном известии о Михаиле
Александровиче. Кто-то суетился, кричал, что необходимо сейчас
же, тут же, не сходя с места, составить какую-то коллективную
телеграмму и немедленно послать ее.
Но какую телеграмму, спросим мы, и куда? И зачем ее посы-
лать? В самом деле, куда? И на что нужна какая бы то ни было
телеграмма тому, чей расплющенный затылок сдавлен сейчас в ре-
зиновых руках прозектора, чью шею сейчас колет кривыми иглами
профессор? Погиб он и не нужна ему никакая телеграмма. Все кон-
чено, не будем больше загружать телеграф.
Да, погиб, погиб… Но мы то ведь живы!
Да, взметнулась волна горя, но подержалась, подержалась и
стала спадать, и кой-кто уже вернулся к своему столику и- спер-
ва украдкой, а потом и в открытую — выпил водочки и закусил. В
самом деле, не пропадать же куриным котлетам де-воляй? Чем мы
поможем Михаилу Александровичу? Тем, что голодными останемся?
Да ведь мы-то живы!
Натурально, рояль закрыли на ключ, джаз разошелся, несколь-
ко журналистов уехали в свои редакции писать некрологи. Стало
известно, что приехал из морга желдыбин. Он поместился в каби-
нете покойного наверху, и тут же прокатился слух, что он и бу-
дет замещать Берлиоза. Желдыбин вызвал к себе из ресторана всех
двенадцать членов правления, и на срочно начавшемся в кабинете
Берлиоза заседании приступили к обсуждению неотложных вопросов
об убранстве колонного грибоедовского зала, о перевозе тела из
морга в этот зал, об открытии доступа в него и о прочем, свя-
занном с прискорбным событием.
А ресторан зажил своей обычной ночной жизнью и жил бы ею до
закрытия, то есть до четырех часов утра, если бы не произошло
нечто, уже совершенно из ряду вон выходящее и поразившее ресто-
ранных гостей гораздо больнее, чем известие о гибели Берлиоза.
Первыми заволновались лихачи, дежурившие у ворот грибоедов-
ского дома. Слышно было, как один из них, приподнявшись на коз-
лах прокричал:
— тю! Вы только поглядите!
Вслед за тем, откуда ни возьмись, у чугунной решетки вспых-
нул огонечек и стал приближаться к веранде. Сидящие за столика-
ми стали приподниматься и всматриваться и увидели, что вместе с
огонечком шествует к ресторану белое привидение. Когда оно при-
близилось к самому трельяжу, все как закостенели за столиками с
кусками стерлядки на вилках и вытаращив глаза. Швейцар, вышед-

ший в этот момент из дверей ресторанной вешалки во двор, чтобы
покурить, затоптал папиросу и двинулся было к привидению с яв-
ной целью преградить ему доступ в ресторан, но почему-то не
сделал этого и остановился, глуповато улыбаясь.
И привидение, пройдя в отверстие трельяжа, беспрепятственно
вступило на веранду. Тут все увидели, что это — никакое не при-
видение, а Иван николаевич Бездомный — известнейший поэт.
Он был бос, в разодранной беловатой толстовке, к коей на
груди английской булавкой была приколота бумажная иконка со
стершимся изображением известного святого, и в полосатых белых
кальсонах. В руке Иван николаевич нес зажженную венчальную све-
чу. Правая щека Ивана николаевича была свежеизодрана. Трудно
даже измерить глубину молчания, воцарившегося на веранде. Видно
было, как у одного из официантов пиво течет из покосившейся
набок кружки на пол.
Поэт поднял свечу над головой и громко сказал:
— здорово, други!- После чего заглянул под ближайший столик
и воскликнул тоскливо:- нет, его здесь нет!
Послышались два голоса. Бас сказал безжалостно:
— готово дело. Белая горячка.
А второй, женский, испуганный, произнес слова:
— как же милиция-то пропустила его по улицам в таком виде?
Это Иван николаевич услыхал и отозвался:
— дважды хотели задержать, в скатертном и здесь, на брон-
ной, да я махнул через забор и, видите, щеку изорвал!- Тут Иван
николаевич поднял свечу и вскричал:- братья во литературе!
(Осипший голос его окреп и стал горячей) слушайте меня все! Он
появился! Ловите же его немедленно, иначе он натворит неопису-
емых бед!
— Что? Что? Что он сказал? Кто появился?- Понеслись голоса
со всех сторон.
— Консультант!- Ответил Иван, — и этот консультант сейчас
убил на патриарших мишу Берлиоза.
Здесь из внутреннего зала повалил на веранду народ, вокруг
Иванова огня сдвинулась толпа.
— Виноват, виноват, скажите точнее, — послышался над ухом
Ивана тихий и вежливый голос, — скажите, как это убил? Кто
убил?
— Иностранный консультант, профессор и шпион!- Озираясь,
отозвался Иван.
— А как его фамилия? — Тихо спросили на ухо.
— То-то фамилия!- В тоске крикнул Иван, — кабы я знал фами-
лию! Не разглядел я фамилию на визитной карточке… Помню толь-
ко первую букву «ве», На «ве » Фамилия! Какая же это фамилия на
ве?- Схватившись рукою за лоб, сам у себя спросил Иван и вдруг
забормотал:- ве, ве, ве! Ва… Во… Вашнер? Вагнер? Вайнер?
Вегнер? Винтер?- Волосы на голове Ивана стали ездить от напря-
жения.
— Вульф?- Жалостно выкрикнула какая-то женщина.
Иван рассердился.
— Дура!- Прокричал он, ища глазами крикнувшую.- Причем
здесь вульф? Вульф ни в чем не виноват! Во, во… Нет! Так не
вспомню! Ну вот что, граждане: звоните сейчас в милицию, чтобы
выслали пять мотоциклетов с пулеметами, профессора ловить. Да
не забудьте сказать, что с ним еще двое: какой-то жирный, клет-
чатый… Пенсне треснуло… И кот черный, жирный. А я пока что
обыщу грибоедова… Я чую, что он здесь!
Иван впал в беспокойство, растолкал окружающих, начал раз-
махивать свечой, заливая себя воском, и заглядывать под столы.
Тут послышалось слово: «доктора!»- И чье-то ласковое мясистое
лицо, бритое и упитанное, в роговых очках, появилось перед ива-
ном.
— Товарищ Бездомный, — заговорило это лицо юбилейным голо-
сом, — успокойтесь! Вы расстроены смертью всеми нами любимого
Михаила Александровича… Нет, просто миши Берлиоза. Мы все это
прекрасно понимаем. Вам нужен покой. Сейчас товарищи проводят
вас в постель, и вы забудетесь…
— Ты, — оскалившись, перебил Иван, — понимаешь ли, что надо
поймать профессора? А ты лезешь ко мне со своими глупостями!
Кретин!
— Товарищ Бездомный, помилуйте, — ответило лицо, краснея,
пятясь и уже раскаиваясь, что ввязалось в это дело.
— Нет, уж кого-кого, а тебя я не помилую, — с тихой ненави-
стью сказал Иван николаевич.
Судорога исказила его лицо, он быстро переложил свечу из
правой руки в левую, широко размахнулся и ударил участливое
лицо по уху.
Тут догадались броситься на Ивана- и бросились. Свеча по-
гасла, и очки, соскочившие с лица, были мгновенно растоптаны.
Иван испустил страшный боевой вопль, слышный к общему соблазну,
даже на бульваре, и начал защищаться. Зазвенела падающая со
столов посуда, закричали женщины.
Пока официанты вязали поэта полотенцами, в раздевалке шел
разговор между командиром брига и швейцаром.
— Ты видел, что он в подштанниках?- Холодно спрашивал пи-
рат.
— Да ведь, арчибальд арчибальдович, — труся, отвечал швей-
цар, — как же я могу их не допустить, если они- член массолита?
— Ты видел, что он в подштанниках?- Повторял пират.
— Помилуйте, арчибальд арчибальдович, — багровея, говорил
швейцар, — что же я могу поделать? Я сам понимаю, на веранде
дамы сидят.
— Дамы здесь ни при чем, дамам это все равно, — отвечал
пират, буквально сжигая швейцара глазами, — а это милиции не
все равно! Человек в белье может следовать по улицам Москвы
только в одном случае, если он идет в сопровождении милиции, и
только в одно место- в отделение милиции! А ты, если швейцар,
должен знать, что увидев такого человека, ты должен, не медля
ни секунды, начинать свистеть. Ты слышишь?
Ополоумевший швейцар услыхал с веранды уханье, бой посуды и
женские крики.
— Ну что с тобой сделать за это?- Спросил флибустьер.
Кожа на лице швейцара приняла тифозный оттенок, а глаза

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72

Мастер и Маргарита

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Булгаков: Мастер и Маргарита

юг к черному морю, истратив на эту поездку все оставшиеся от
ста тысяч деньги.
Она была очень настойчива, а я, чтобы не спорить (что-то
подсказывало мне, что не придется уехать к черному морю),
обещал ей это сделать на днях. Но она сказала, что она сама
возьмет мне билет. Тогда я вынул все свои деньги, то есть около
десяти тысяч рублей, и отдал ей.
— Зачем так много?- Удивилась она.
Я сказал что-то вроде того, что боюсь воров и прошу ее по-
беречь деньги до моего от»езда. Она взяла их, уложила в сумоч-
ку, стала целовать меня и говорить, что ей легче было бы уме-
реть, чем покидать меня в таком состоянии одного, но что ее
ждут, что она покоряется необходимости, что придет завтра. Она
умоляла меня не бояться ничего.
Это было в сумерки, в половине октября. И она ушла. Я лег
на диван и заснул, не зажигая лампы. Проснулся я от ощущения,
что спрут здесь. Шаря в темноте, я еле сумел зажечь лампу. Кар-
манные часы показывали два часа ночи. Я лег заболевающим, а
проснулся больным. Мне вдруг показалось, что осенняя тьма вы-
давит стекла, вольется в комнату и я захлебнусь в ней, как в
чернилах. Я встал человеком, который уже не владеет собой. Я
вскрикнул, и у меня явилась мысль бежать к кому-то, хотя бы к
моему застройщику наверх. Я боролся с собой как безумный. У
меня хватило сил добраться до печки и разжечь в ней дрова. Ког-
да они затрещали и дверца застучала, мне как будто стало не-
много легче. Я кинулся в переднюю и там зажег свет, нашел бу-
тылку белого вина, откупорил ее и стал пить прямо из горлышка.
От этого страх притупился несколько- настолько, по крайней ме-
ре, что я не побежал к застройщику и вернулся к печке. Я открыл
дверцу, так что жар начал обжигать мне лицо и руки, и шептал:
— догадайся, что случилась беда. Приди, приди, приди!
Но никто не шел. В печке ревел огонь, в окна хлестал дождь.
Тогда случилось последнее. Я вынул из ящика стола тяжелые спи-
ски романа и черновые тетради и начал их жечь. Это страшно
трудно делать, потому что исписанная бумага горит неохотно.
Ломая ногти, я раздирал тетради, стоймя вкладывал их между по-
леньями и кочергой трепал листы. Пепел по временам одолевал
меня, душил пламя, но я боролся с ним, и роман, упорно сопроти-
вляясь, все же погибал. Знакомые слова мелькали передо мной,
желтизна неудержимо поднималась снизу вверх по страницам, но
слова все-таки проступали и на ней. Они пропадали лишь тогда,
когда бумага чернела и я кочергой яростно добивал их.
В это время в окно кто-то стал царапаться тихо. Сердце мое
прыгнуло, и я, погрузив последнюю тетрадь в огонь, бросился
отворять. Кирпичные ступеньки вели из подвала к двери на двор.
Спотыкаясь, я подбежал к ней и тихо спросил:
— кто там?
И голос, ее голос, ответил мне:
— это я.
Не помня как, я совладал с цепью и ключом. Лишь только она
шагнула внутрь, она припала ко мне, вся мокрая, с мокрыми щека-
ми и развившимися волосами, дрожащая. Я мог произнести только
слово:
— ты… Ты?- И голос мой прервался, и мы побежали вниз. Она
освободилась в передней от пальто, и мы быстро вошли в первую
комнату. Тихо вскрикнув, она голыми руками выбросила из печки
на пол последнее, что там оставалось, пачку, которая занялась
снизу. Дым наполнил комнату сейчас же. Я ногами затоптал огонь,
а она повалилась на диван и заплакала неудержимо и судорожно.
Когда она утихла, я сказал:
— я возненавидел этот роман, и я боюсь. Я болен. Мне страш-
но.
Она поднялась и заговорила:
— боже, как ты болен. За что это, за что? Но я тебя спасу,
я тебя спасу. Что же это такое?
Я видел ее вспухшие от дыму и плача глаза, чувствовал, как
холодные руки гладят мне лоб.
— Я тебя вылечу, вылечу, — бормотала она, впиваясь мне в
плечи, — ты восстановишь его. Зачем, зачем я не оставила у себя
один экземпляр!
Она оскалилась от ярости, что-то еще говорила невнятно.
Затем, сжав губы, она принялась собирать и расправлять обгорев-
шие листы. Это была какая-то глава из середины романа, не по-
мню, какая. Она аккуратно сложила обгоревшие листки, завернула
их в бумагу, перевязала лентой. Все ее действия показывали, что
она полна решимости и что она овладела собой. Она потребовала
вина и, выпив, заговорила спокойнее.
— Вот как приходится платить за ложь, — говорила она, — и
больше я не хочу лгать. Я осталась бы у тебя и сейчас, но мне
не хочется это делать таким образом. Я не хочу, чтобы у него
навсегда осталось в памяти, что я убежала от него ночью. Он не
сделал мне никогда никакого зла. Его вызвали внезапно, у них на
заводе пожар. Но он вернется скоро. Я об»Яснюсь с ним завтра
утром, скажу, что люблю другого, и навсегда вернусь к тебе.
Ответь мне, ты, может быть, не хочешь этого?
— Бедная моя, бедная, — сказал я ей, — я не допущу, чтобы
ты это сделала. Со мною будет нехорошо, и я не хочу, чтобы ты
погибала вместе со мной.
— Только эта причина?- Спросила она и приблизила свои глаза
к моим.
— Только эта.
Она страшно оживилась, припала ко мне, обвивая мою шею, и
сказала:
— я погибаю вместе с тобою. Утром я буду у тебя.
И вот последнее, что я помню в моей жизни, это- полоску
света из моей передней, и в этой полосе света развившуюся
прядь, ее берет и ее полные решимости глаза. Еще помню черный

силуэт на пороге наружной двери и белый сверток.
— Я проводил бы тебя, но я уже не в силах идти один обрат-
но, я боюсь.
— Не бойся. Потерпи несколько часов. Завтра утром я буду у
тебя.- Это и были ее последние слова в моей жизни.
— Тсс!- Вдруг сам себя прервал больной и поднял палец, —
беспокойная сегодня лунная ночь.
Он скрылся на балконе. Иван слышал, как проехали колесики
по коридору, кто-то всхлипнул или вскрикнул слабо.
Когда все затихло, гость вернулся и сообщил, что 120-я ко-
мната получила жильца. Привезли кого-то, который просит вернуть
ему голову. Оба собеседника помолчали в тревоге, но, успокоив-
шись, вернулись к прерванному рассказу. Гость раскрыл было рот,
но ночка точно была беспокойная. Голоса еще слышались в коридо-
ре, и гость начал говорить ивану на ухо так тихо, что то, что
он рассказал, стало известно одному поэту только, за исключени-
ем первой фразы:
— через четверть часа после того, как она покинула меня, ко
мне в окна постучали.
То, о чем рассказывал больной на ухо, по-видимому, очень
волновало его. Судороги то и дело проходили по его лицу. В гла-
зах его плавал и метался страх и ярость. Рассказчик указывал
рукою куда-то в сторону луны, которая давно уже ушла с балкона.
Лишь тогда, когда перестали доноситься всякие звуки извне,
гость отодвинулся от ивана и заговорил погромче.
— Да, так вот, в половине января, ночью, в том же самом
пальто, но с оборванными пуговицами, я жался от холода в моем
дворике. Сзади меня были сугробы, скрывшие кусты сирени, а впе-
реди меня и внизу- слабенько освещенные, закрытые шторами мои
оконца, я припал к первому из них и прислушался- в комнатах
моих играл патефон. Это все, что я расслышал.Но разглядеть ни-
чего не мог. Постояв немного, я вышел за калитку в переулок. В
нем играла метель. Метнувшаяся мне под ноги собака испугала
меня, и я перебежал от нее на другую сторону. Холод и страх,
ставший моим постоянным спутником, доводили меня до ис-
ступления. Идти мне было некуда, и проще всего, конечно, было
бы броситься под трамвай на той улице, в которую выходил мой
переулок. Издали я видел эти наполненные светом, обледеневшие
ящики и слышал их омерзительный скрежет на морозе. Но, дорогой
мой сосед, вся штука заключалась в том, что страх владел каждой
клеточкой моего тела. И так же точно, как собаки, я боялся
трамвая. Да, хуже моей болезни в этом здании нет, уверяю вас.
Но вы же могли дать знать ей, — сказал иван, сочувствуя
бедному больному, — кроме того, ведь у нее же ваши деньги? Ведь
она их, конечно, сохранила?
— Не сомневайтесь в этом, конечно, сохранила. Но вы, оче-
видно, не понимаете меня? Или, вернее, я утратил бывшую у меня
некогда способность описывать что-нибудь. Мне, впрочем, ее не
очень жаль, так как она мне не пригодится больше. Перед нею, —
гость благоговейно посмотрел во тьму ночи, — легло бы письмо из
сумасшедшего дома. Разве можно посылать такие письма, имея та-
кой адрес? Душевнобольной? Вы шутите, мой друг! Нет, сделать ее
несчастной? На это я не способен.
Иван не сумел возразить на это, но молчаливый иван сочувст-
вовал гостю, сострадал ему. А тот кивал от муки своих вос-
поминаний головою в черной шапочке и говорил так:
— бедная женщина. Впрочем, у меня есть надежда, что она
забыла меня!
— Но вы можете выздороветь…- Робко сказал иван.
— Я неизлечим, — спокойно ответил гость, — когда стравин-
ский говорит, что вернет меня к жизни, я ему не верю. Он гума-
нен и просто хочет утешить меня. Не отрицаю, впрочем, что мне
здесь гораздо лучше. Да, так на чем бишь, я остановился? Мороз,
эти летящие трамваи. Я знал, что эта клиника уже открылась, и
через весь город пешком пошел в нее. Безумие! За городом я,
наверно, замерз бы, но меня спасла случайность. Что-то слома-
лось в грузовике, я подошел к шоферу, это было километрах в
четырех за заставой, и, к моему удивлению, он сжалился надо
мной. Машина шла сюда. И он повез меня. Я отделался тем, что
отморозил пальцы на левой ноге. Но это вылечили. И вот четвер-
тый месяц я здесь. И, знаете ли, нахожу, что здесь очень и
очень неплохо. Не надо задаваться большими планами, дорогой
сосед, право! Я вот, например, хотел об»ехать весь земной шар.
Ну, что же, оказывается, это не суждено. Я вижу только незначи-
тельный кусок этого шара. Думаю, что это не самое худшее, что
есть на нем, но, повторяю, это не так уж худо. Вот лето идет к
нам, на балконе завьется плющ, как обещает прасковья федоровна.
Ключи расширили мои возможности. По ночам будет луна. Ах, она
ушла! Свежеет. Ночь валится за полночь. Мне пора.
— Скажите мне, а что было дальше с иешуа и пилатом, — по-
просил иван, — умоляю, я хочу знать.
— Ах нет, нет, — болезненно дернувшись, ответил гость, — я
вспомнить не могу без дрожи мой роман. А ваш знакомый с патри-
арших прудов сделал бы это лучше меня. Спасибо за беседу. До
свидания.
И раньше, чем иван опомнился, закрылась решетка с тихим
звоном, и гость скрылся.

Глава 14

Слава петуху

Не выдержали нервы, как говорится, и римский не дождался
окончания составления протокола и бежал в свой кабинет. Он си-
дел за столом и воспаленными глазами глядел на лежащие перед
ним магические червонцы. Ум финдиректора заходил за разум. Сна-
ружи несся ровный гул. Публика потоками выливалась из здания
варьете на улицу. До чрезвычайно обострившегося слуха фининс-
пектора вдруг донеслась отчетливая милицейская трель. Сама по
себе она уж никогда не сулит ничего приятного. А когда она по-
вторилась и к ней на помощь вступила другая, более властная и
продолжительная, а затем присоединился и явственно слышный го-

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72

Герой нашего времени

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Лермонтов: Герой нашего времени

Нынче я видел Веру. Она замучила меня своею ревностью. Княжна вздумала,
кажется, ей поверять свои сердечные тайны: надо признаться, удачный выбор!

— Я отгадываю, к чему все это клонится, — говорила мне Вера, — лучше скажи
мне просто теперь, что ты ее любишь.

— Но если я ее не люблю?

— То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?.. О, я
тебя хорошо знаю! Послушай, если ты хочешь, чтоб я тебе верила, то приезжай
через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня остается
здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы будем жить в большом доме близ
источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом есть дом того же
хозяина, который еще не занят… Приедешь? . .

Я обещал — и тот же день послал занять эту квартиру.

Грушницкий пришел ко мне в шесть часов вечера и объявил, что завтра будет
готов его мундир, как раз к балу.

— Наконец я буду с нею танцевать целый вечер… Вот наговорюсь! — прибавил
он.

— Когда же бал?

— Да завтра! Разве не знаешь? Большой праздник, и здешнее начальство
взялось его устроить…

— Пойдем на бульвар…

— Ни за что, в этой гадкой шинели…

— Как, ты ее разлюбил?..

Я ушел один и, встретив княжну Мери, позвал ее на мазурку. Она казалась
удивлена и обрадована.

— Я думала, что вы танцуете только по необходимости, как прошлый раз, —
сказала она, очень мило улыбаясь…

Она, кажется, вовсе не замечает отсутствия Грушницкого.

— Вы будете завтра приятно удивлены, — сказал я ей.

— Чем?

— Это секрет… на бале вы сами догадаетесь.

Я окончил вечер у княгини; гостей не было, кроме Веры и одного презабавного
старичка. Я был в духе, импровизировал разные необыкновенные истории;
княжна сидела против меня и слушала мой вздор с таким глубоким,
напряженным, даже нежным вниманием, что мне стало совестно. Куда девалась
ее живость, ее кокетство, ее капризы, ее дерзкая мина, презрительная
улыбка, рассеянный взгляд?..

Вера все это заметила: на ее болезненном лице изображалась глубокая грусть;
она сидела в тени у окна, погружаясь в широкие кресла… Мне стало жаль
ее…

Тогда я рассказал всю драматическую историю нашего знакомства с нею, нашей
любви, — разумеется, прикрыв все это вымышленными именами.

Я так живо изобразил мою нежность, мои беспокойства, восторги; я в таком
выгодном свете выставил ее поступки, характер, что она поневоле должна была
простить мне мое кокетство с княжной.

Она встала, подсела к нам, оживилась… и мы только в два часа ночи
вспомнили, что доктора велят ложиться спать в одиннадцать.

5-го июня.

За полчаса до бала явился ко мне Грушницкий полном сиянии армейского
пехотного мундира. К третьей пуговице пристегнута была бронзовая цепочка,
на которой висел двойной лорнет; эполеты неимоверной величины были загнуты
кверху в виде крылышек амура; сапоги его скрипели; в левой руке держал он
коричневые лайковые перчатки и фуражку, а правою взбивал ежеминутно в
мелкие кудри завитой хохол. Самодовольствие и вместе некоторая
неуверенность изображались на его лице; его праздничная наружность, его
гордая походка заставили бы меня расхохотаться, если б это было согласно с
моими намерениями.

Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и
поправляться перед зеркалом; черный огромный платок, навернутый на
высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок,
высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил
его кверху до ушей; от этой трудной работы, ибо воротник мундира был очень
узок и беспокоен, лицо его налилось кровью.

— Ты, говорят, эти дни ужасно волочился за моей княжной? — сказал он
довольно небрежно и не глядя на меня.

— Где нам, дуракам, чай пить! — отвечал я ему, повторяя любимую поговорку
одного из самых ловких повес прошлого времени, воспетого некогда Пушкиным.

— Скажи-ка, хорошо на мне сидит мундир?.. Ох, проклятый жид!.. как под
мышками? режет!.. Нет ли у тебя духов?

— Помилуй, чего тебе еще? от тебя и так уж несет розовой помадой…

— Ничего. Дай-ка сюда…

Он налил себе полсклянки за галстук, в носовой платок, на рукава.

— Ты будешь танцевать? — спросил он.

— Не думаю.

— Я боюсь, что мне с княжной придется начинать мазурку, — я не знаю почти
ни одной фигуры…

— А ты звал ее на мазурку?

— Нет еще…

— Смотри, чтоб тебя не предупредили…

— В самом деле? — сказал он, ударив себя по лбу. — Прощай… пойду
дожидаться ее у подъезда. — Он схватил фуражку и побежал.

Через полчаса и я отправился. На улице было темно и пусто; вокруг собрания
или трактира, как угодно, теснился народ; окна его светились; звуки
полковой музыки доносил ко мне вечерний ветер. Я шел медленно; мне было
грустно… Неужели, думал я, мое единственное назначение на земле —
разрушать чужие надежды? С тех пор как я живу и действую, судьба как-то
всегда приводила меня к развязке чужих драм, как будто без меня никто не
мог бы ни умереть, ни прийти в отчаяние! Я был необходимое лицо пятого
акта; невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя. Какую цель
имела на это судьба?.. Уж не назначен ли я ею в сочинители мещанских
трагедий и семейных романов — или в сотрудники поставщику повестей,
например, для «Библиотеки для чтения»?.. Почему знать?.. Мало ли людей,
начиная жизнь, думают кончить ее, как Александр Великий или лорд Байрон, а
между тем целый век остаются титулярными советниками?..

Войдя в залу, я спрятался в толпе мужчин и начал делать свои наблюдения.
Грушницкий стоял возле княжны и что-то говорил с большим жаром; она его
рассеянно слушала, смотрела по сторонам, приложив веер к губкам; на лице ее
изображалось нетерпение, глаза ее искали кругом кого-то; я тихонько подошел
сзади, чтоб подслушать их разговор.

— Вы меня мучите, княжна! — говорил Грушницкий, — вы ужасно переменились с
тех пор, как я вас не видал…

— Вы также переменились, — отвечала она, бросив на него быстрый взгляд, в
котором он не умел разобрать тайной насмешки.

— Я? я переменился?.. О, никогда! Вы знаете, что это невозможно! Кто видел
вас однажды, тот навеки унесет с собою ваш божественный образ.

— Перестаньте…

— Отчего же вы теперь не хотите слушать того, чему еще недавно, и так
часто, внимали благосклонно?..

— Потому что я не люблю повторений, — отвечала она, смеясь…

— О, я горько ошибся!.. Я думал, безумный, что по крайней мере эти эполеты
дадут мне право надеяться… Нет, лучше бы мне век остаться в этой
презренной солдатской шинели, которой, может быть, я обязан вашим
вниманием…

— В самом деле, вам шинель гораздо более к лицу…

В это время я подошел и поклонился княжне; она немножко покраснела и быстро
проговорила:

— Не правда ли, мсье Печорин, что серая шинель гораздо больше идет к мсье
Грушницкому?..

— Я с вами не согласен, — отвечал я, — в мундире он еще моложавее.

Грушницкий не вынес этого удара; как все мальчики, он имеет претензию быть
стариком; он думает, что на его лице глубокие следы страстей заменяют
отпечаток лет. Он на меня бросил бешеный взгляд, топнул ногою и отошел
прочь.

— А признайтесь, — сказал я княжне, — что хотя он всегда был очень смешон,
но еще недавно он вам казался интересен… в серой шинели?..

Она потупила глаза и не отвечала.

Грушницкий целый вечер преследовал княжну, танцевал или с нею, или
вис-Е-вис; он пожирал ее глазами, вздыхал и надоедал ей мольбами и
упреками. После третьей кадрили она его уж ненавидела.

— Я этого не ожидал от тебя, — сказал он, подойдя ко мне и взяв меня за
руку.

— Чего?

— Ты с нею танцуешь мазурку? — спросил он торжественным голосом. — Она мне
призналась…

— Ну, так что ж? А разве это секрет?

— Разумеется… Я должен был этого ожидать от девчонки… от кокетки… Уж
я отомщу!

— Пеняй на свою шинель или на свои эполеты, а зачем же обвинять ее? Чем она
виновата, что ты ей больше не нравишься?..

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Портрет

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Николай Васильевич Гоголь: Портрет

ассигнаций росли в сундуках, и как всякий, кому достается в удел этот
страшный дар, он начал становиться скучным, недоступным ко всему, кроме
золота, беспричинным скрягой, беспутным собирателем и уже готов был
обратиться в одно из тех странных существ, которых много попадается в нашем
бесчувственном свете, на которых с ужасом глядит исполненный жизни и сердца
человек, которому кажутся они движущимися каменными гробами с мертвецом
внутри наместо сердца. Но одно событие сильно потрясло и разбудило весь его
жизненный состав.

В один день увидел он на столе своем записку, в которой Академия
художеств просила его, как достойного ее члена, приехать дать суждение свое
о новом, присланном из Италии, произведении усовершенствовавшегося там
русского художника. Этот художник был один из прежних его товарищей,
который от ранних лет носил в себе страсть к искусству, с пламенной душой
труженика погрузился в него всей душою своей, оторвался от друзей, от
родных, от милых привычек и помчался туда, где в виду прекрасных небес
спеет величавый рассадник искусств, — в тот чудный Рим, при имени которого
так полно и сильно бьется пламенное сердце художника. Там, как отшельник,
погрузился он в труд и в не развлекаемые ничем занятия. Ему не было до того
дела, толковали ли о его характере, о его неумении обращаться с людьми, о
несоблюдении светских приличий, о унижении, которое он причинял званию
художника своим скудным, нещегольским нарядом. Ему не было нужды, сердилась
ли или нет на него его братья. Всем пренебрегал он, все отдал искусству.
Неутомимо посещал галереи, по целым часам застаивался перед произведениями
великих мастеров, ловя и преследуя чудную кисть. Ничего он не оканчивал без
того, чтобы не поверить себя несколько раз с сими великими учителями и
чтобы не прочесть в их созданьях безмолвного и красноречивого себе совета.
Он не входил в шумные беседы и споры; он не стоял ни за пуристов, ни против
пуристов. Он равно всему отдавал должную ему часть, извлекая изо всего
только то, что было в нем прекрасно, и наконец оставил себе в учители
одного божественного Рафаэля. Подобно как великий поэт-художник,
перечитавший много всяких творений, исполненных многих прелестей и
величавых красот, оставлял наконец себе настольною книгой одну только
«Илиаду» Гомера, открыв, что в ней все есть, чего хочешь, и что нет ничего,
что бы не отразилось уже здесь в таком глубоком и великом совершенстве. И
зато вынес он из своей школы величавую идею созданья, могучую красоту
мысли, высокую прелесть небесной кисти.

Вошедши в залу, Чартков нашел уже целую огромную толпу посетителей,
собравшихся перед картиною. Глубочайшее безмолвие, какое редко бывает между
многолюдными ценителями, на этот раз царствовало всюду. Он поспешил принять
значительную физиономию знатока и приблизился к картине; но, боже, что он
увидел!

Чистое, непорочное, прекрасное, как невеста, стояло пред ним
произведение художника. Скромно, божественно, невинно и просто, как гений,
возносилось оно над всем. Казалось, небесные фигуры, изумленные столькими
устремленными на них взорами, стыдливо опустили прекрасные ресницы. С
чувством невольного изумления созерцали знатоки новую, невиданную кисть.
Все тут, казалось, соединилось вместе: изученье Рафаэля, отраженное в
высоком благородстве положений, изучение Корреджия, дышавшее в
окончательном совершенстве кисти. Но властительней всего видна была сила
созданья, уже заключенная в душе самого художника. Последний предмет в
картине был им проникнут; во всем постигнут закон и внутренняя сила. Везде
уловлена была эта плывучая округлость линий, заключенная в природе, которую
видит только один глаз художника-создателя и которая выходит углами у
копииста. Видно было, как все извлеченное из внешнего мира художник
заключил сперва себе в душу и уже оттуда, из душевного родника, устремил
его одной согласной, торжественной песнью. И стало ясно даже непосвященным,
какая неизмеримая пропасть существует между созданьем и простой копией с
природы. Почти невозможно было выразить той необыкновенной тишины, которою
невольно были объяты все, вперившие глаза на картину, — ни шелеста, ни
звука; а картина между тем ежеминутно казалась выше и выше; светлей и
чудесней отделялась от всего и вся превратилась наконец в один миг, плод
налетевшей с небес на художника мысли, миг, к которому вся жизнь
человеческая есть одно только приготовление. Невольные слезы готовы были
покатиться по лицам посетителей, окруживших картину. Казалось, все вкусы,
все дерзкие, неправильные уклонения вкуса слились в какой -то безмолвный
гимн божественному произведению.

Неподвижно, с отверстым ртом стоял Чартков перед картиною, и наконец,
когда мало-помалу посетители и знатоки зашумели и начали рассуждать о
достоинстве произведения и когда наконец обратились к нему с просьбою
объявить свои мысли, он пришел в себя; хотел принять равнодушный,
обыкновенный вид, хотел сказать обыкновенное, пошлое суждение зачерствелых
художников, вроде следующего: «Да, конечно, правда, нельзя отнять таланта
от художника; есть кое-что; видно, что хотел он выразить что-то; однако же,
что касается до главного…» И вслед за этим прибавить, разумеется, такие
похвалы, от которых бы не поздоровилось никакому художнику. Хотел это
сделать, но речь умерла на устах его, слезы и рыдания нестройно вырвались в
ответ, и он как безумный выбежал из залы.

С минуту, неподвижный и бесчувственный, стоял он посреди своей
великолепной мастерской. Весь состав, вся жизнь его была разбужена в одно
мгновение, как будто молодость возвратилась к нему, как будто потухшие
искры таланта вспыхнули снова. С очей его вдруг слетела повязка. Боже! и
погубить так безжалостно лучшие годы своей юности; истребить, погаситъ
искру огня, может быть, теплившегося в груди, может быть, развившегося бы
теперь в величии и красоте, может быть, также исторгнувшего бы слезы
изумления и благодарности! И погубить все это, погубить без всякой жалости!
Казалось, как будто в эту минуту разом и вдруг ожили в душе его те
напряжения и порывы, которые некогда были ему знакомы. Он схватил кисть и
приблизился к холсту. Пот усилия проступил на его лице; весь обратился он в
одно желание и загорелся одною мыслию: ему хотелось изобразить отпадшего
ангела. Эта идея была более всего согласна с состоянием его души. Но увы!
фигуры его, позы, группы, мысли ложились принужденно и несвязпо. Кисть его
и воображение слишком уже заключились в одну мерку, и бессильный порыв

преступить границы и оковы, им самим на себя наброшенные, уже отзывался
неправильностию и ошибкою. Он пренебрег утомительную, длинную лестницу
постепенных сведений и первых основных законов будущего великого. Досада
его проникла. Он велел вынесть прочь из своей мастерской все последние
произведенья, все безжизненные модные картинки, все портреты гусаров, дам и
статских советников. Заперся один в своей комнате, не велел никого впускать
и весь погрузился в работу. Как терпеливый юноша, как ученик, сидел он за
своим трудом. Но как беспощадно-неблагодарно было все то, что выходило
из-под его кисти! На каждом шагу он был останавливаем незнанием самых
первоначальных стихий; простой, незначащий механизм охлаждал весь порыв и
стоял неперескочимым порогом для воображения. Кисть невольно обращалась к
затверженным формам, руки складывались на один заученный манер, голова не
смела сделать необыкновенного поворота, даже самые складки платья
отзывались вытверженным и не хотели повиноваться и драпироваться на
незнакомом положении тела. И он чувствовал, он чувствовал и видел это сам!

«Но точно ли был у меня талант? — сказал он наконец, — не обманулся ли
я?» И, произнесши эти слова, он подошел к прежним своим произведениям,
которые работались когда-то так чисто, так бескорыстно, там, в бедной
лачужке на уединенном Васильевском острову, вдали людей, изобилия и всяких
прихотей. Он подошел теперь к ним и стал внимательно рассматривать их все,
и вместе с ними стала представать в его памяти вся прежняя бедная жизнь
его. «Да, — проговорил он отчаянно, — у меня был талант. Везде, на всем
видны его признаки и следы…»

Он остановился и вдруг затрясся всем телом: глаза его встретились с
неподвижно вперившимися на него глазами. Это был тот необыкновенный
портрет, который он купил на Щукином дворе. Все время он был закрыт,
загроможден другими картинами и вовсе вышел у него из мыслей. Теперь же,
как нарочно, когда были вынесены все модные портреты и картины, наполнявшие
мастерскую, он выглянул наверх вместе с прежними произведениями его
молодости. Как вспомнил он всю странную его историю, как вспомнил, что
некоторым образом он, этот странный портрет, был причиной его превращенья,
что денежный клад, полученный им таким чудесным образом, родил в нем все
суетные побужденья, погубившие его талант, — почти бешенство готово было
ворваться к нему в душу. Он в ту ж минуту велел вынести прочь ненавистный
портрет. Но душевное волненье оттого не умирилось: все чувства и весь
состав были потрясены до дна, и он узнал ту ужасную муку, которая, как
поразительное исключение, является иногда в природе, когда талант слабый
силится выказаться в превышающем его размере и не может выказаться; ту
муку, которая в юноше рождает великое, но в перешедшем за грань мечтаний
обращается в бесплодную жажду; ту страшную муку, которая делает человека
способным на ужасные злодеяния. Им овладела ужасная зависть, зависть до
бешенства. Желчь проступала у него на лице, когда он видел произведение,
носившее печать таланта. Он скрежетал зубами и пожирал его взором
василиска. В душе его возродилось самое адское намерение, какое когда-либо
питал человек, и с бешеною силою бросился он приводить его в исполнение. Он
начал скупать все лучшее, что только производило художество. Купивши
картину дорогою ценою, осторожно приносил в свою комнату и с бешенством
тигра на нее кидался, рвал, разрывал ее, изрезывал в куски и топтал ногами,
сопровождая смехом наслажденья. Бесчисленные собранные им богатства
доставляли ему все средства удовлетворять этому адскому желанию. Он
развязал все свои золотые мешки и раскрыл сундуки. Никогда ни одно чудовище
невежества не истребило столько прекрасных произведений, сколько истребил
этот свирепый мститель. На всех аукционах, куда только показывался он,
всякий заранее отчаивался в приобретении художественного создания.
Казалось, как будто разгневанное небо нарочно послало в мир этот ужасный
бич, желая отнять у него всю его гармонию. Эта ужасная страсть набросила
какой-то страшный колорит на него: вечная желчь присутствовала на лице его.
Хула на мир и отрицание изображалось само собой в чертах его. Казалось, в
нем олицетворился тот страшный демон, которого идеально изобразил Пушкин.
Кроме ядовитого слова и вечного порицанья, ничего не произносили его уста.
Подобно какой-то гарпии, попадался он на улице, и все его даже знакомые,
завидя его издали, старались увернуться и избегнуть такой встречи, говоря,
что она достаточна отравить потом весь день.

К счастию мира и искусств, такая напряженная и насильственная жизнь не
могла долго продолжаться: размер страстей был слишком неправилен и
колоссален для слабых сил ее. Припадки бешенства и безумия начали
оказываться чаще, и наконец все это обратилось в самую ужасную болезнь.
Жестокая горячка, соединенная с самою быстрою чахоткою, овладела им так
свирепо, что в три дня оставалась от него одна тень только. К этому
присоединились все признаки безнадежного сумасшествия. Иногда несколько
человек не могли удержать его. Ему начали чудиться давно забытые, живые
глаза необыкновенного портрета, и тогда бешенство его было ужасно. Все
люди, окружавшие его постель, казались ему ужасными портретами. Он двоился,
четверился в его глазах; все стены казались увешаны портретами, вперившими
в него свои неподвижные, живые глаза. Страшные портреты глядели с потолка,
с полу, комната расширялась и продолжалась бесконечно, чтобы более вместить
этих неподвижных глаз. Доктор, принявший на себя обязанность его пользовать
и уже несколько наслышавшийся о странной его истории, старался всеми силами
отыскать тайное отношение между грезившимися ему привидениями и
происшествиями его жизни, но ничего не мог успеть. Больной ничего не
понимал и не чувствовал, кроме своих терзаний, и издавал одни ужасные вопли
и непонятные речи. Наконец жизнь его прервалась в последнем, уже
безгласном, порыве страдания. Труп его был страшен. Ничего тоже не могли
найти от огромных его богатств; но, увидевши изрезанные куски тех высоких
произведений искусства, которых цена превышала миллионы, поняли ужасное их
употребление.

Часть II

Множество карет, дрожек и колясок стояло перед подъездом дома, в
котором производилась аукционная продажа вещей одного из тех богатых
любителей искусств, которые сладко продремали всю жизнь свою, погруженные в
зефиры и амуры, которые невинно прослыли меценатами и простодушно издержали
для этого миллионы, накопленные их основательными отцами, а часто даже
собственными прежними трудами. Таких меценатов, как известно, теперь уже
нет, и наш ХIХ век давно уже приобрел скучную физиономию банкира,
наслаждающегося своими миллионами только в виде цифр, выставляемых на
бумаге. Длинная зала была наполнена самою пестрою толпой посетителей,
налетевших, как хищные птицы на неприбранное тело. Тут была целая флотилия
русских купцов из Гостиного двора и даже толкучего рынка, в синих немецких

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Герой нашего времени

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Лермонтов: Герой нашего времени

— Зачем же подавать надежды?

— Зачем же ты надеялся? Желать и добиваться чего-нибудь — понимаю, а кто ж
надеется?

— Ты выиграл пари — только не совсем, — сказал он, злобно улыбаясь.

Мазурка началась. Грушницкий выбирал одну только княжну, другие кавалеры
поминутно ее выбирали; это явно был заговор против меня; тем лучше: ей
хочется говорить со мной, ей мешают, — ей захочется вдвое более.

Я раза два пожал ее руку; во второй раз она ее выдернула, не говоря ни
слова.

— Я дурно буду спать эту ночь, — сказала она мне, когда мазурка кончилась.

— Этому виноват Грушницкий.

— О нет! — И лицо ее стало так задумчиво, так грустно, что я дал себе слово
в этот вечер непременно поцеловать ее руку.

Стали разъезжаться. Сажая княжну в карету, я быстро прижал ее маленькую
ручку к губам своим. Было темно, и никто не мог этого видеть.

Я возвратился в залу очень доволен собой.

За большим столом ужинала молодежь, и между ними Грушницкий. Когда я вошел,
все замолчали: видно, говорили обо мне. Многие с прошедшего бала на меня
дуются, особенно драгунский капитан, а теперь, кажется, решительно
составляется против меня враждебная шайка под командой Грушницкого. У него
такой гордый и храбрый вид… Очень рад; я люблю врагов, хотя не
по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда
настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать
намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним
толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание их хитростей и
замыслов, — вот что я называю жизнью.

В продолжение ужина Грушницкий шептался и перемигивался с драгунским
капитаном.

6-го июня.

Нынче поутру Вера уехала с мужем в Кисловодск. Я встретил их карету, когда
шел к княгине Лиговской. Она мне кивнула головой: во взгляде ее был упрек.

Кто ж виноват? зачем она не хочет дать мне случай видеться с нею наедине?
Любовь, как огонь, — без пищи гаснет. Авось ревность сделает то, чего не
могли мои просьбы.

Я сидел у княгини битый час. Мери не вышла, — больна. Вечером на бульваре
ее не было. Вновь составившаяся шайка, вооруженная лорнетами, приняла в
самом деле грозный вид. Я рад, что княжна больна: они сделали бы ей
какую-нибудь дерзость. У Грушницкого растрепанная прическа и отчаянный вид;
он, кажется, в самом деле огорчен, особенно самолюбие его оскорблено; но
ведь есть же люди, в которых даже отчаяние забавно!..

Возвратясь домой, я заметил, что мне чего-то недостает. Я не видал ее! Она
больна! Уж не влюбился ли я в самом деле?.. Какой вздор!

7-го июня.

В одиннадцать часов утра — час, в который княгиня Лиговская обыкновенно
потеет в Ермоловской ванне, — я шел мимо ее дома. Княжна сидела задумчиво у
окна; увидев меня, вскочила.

Я вошел в переднюю; людей никого не было, и я без доклада, пользуясь
свободой здешних нравов, пробрался в гостиную.

Тусклая бледность покрывала милое лицо княжны. Она стояла у фортепьяно,
опершись одной рукой на спинку кресел: эта рука чуть-чуть дрожала; я тихо
подошел к ней и сказал:

— Вы на меня сердитесь?..

Она подняла на меня томный, глубокий взор и покачала головой; ее губы
хотели проговорить что-то — и не могли; глаза наполнились слезами; она
опустилась в кресла и закрыла лицо руками.

— Что с вами? — сказал я, взяв ее руку.

— Вы меня не уважаете!.. О! Оставьте меня ! . .

Я сделал несколько шагов… Она выпрямилась в креслах, глаза ее
засверкали…

Я остановился, взявшись за ручку двери и сказал:

— Простите меня, княжна! Я поступил как безумец… этого в другой раз не
случится: я приму свои меры… Зачем вам знать то, что происходило до сих
пор в душе моей! Вы этого никогда не узнаете, и тем лучше для вас.
Прощайте.

Уходя, мне кажется, я слышал, что она плакала.

Я до вечера бродил пешком по окрестностям Машука, утомился ужасно и,
пришедши домой, бросился на постель в совершенном изнеможении.

Ко мне зашел Вернер.

— Правда ли, — спросил он, — что вы женитесь на княжне Лиговской?

— А что?

— Весь город говорит; все мои больные заняты этой важной новостью, а уж эти
больные такой народ: все знают!

«Это шутки Грушницкого!» — подумал я.

— Чтоб вам доказать, доктор, ложность этих слухов, объявляю вам по секрету,
что завтра я переезжаю в Кисловодск…

— И княгиня также?..

— Нет, она остается еще на неделю здесь…

— Так вы не женитесь?..

— Доктор, доктор! посмотрите на меня: неужели я похож на жениха или на
что-нибудь подобное?

— Я этого не говорю… но вы знаете, есть случаи… — прибавил он, хитро
улыбаясь, — в которых благородный человек обязан жениться, и есть маменьки,
которые по крайней мере не предупреждают этих случаев… Итак, я вам
советую, как приятель, быть осторожнее! Здесь, на водах, преопасный воздух:
сколько я видел прекрасных молодых людей, достойных лучшей участи и
уезжавших отсюда прямо под венец… Даже, поверите ли, меня хотели женить!
Именно. одна уездная маменька, у которой дочь была очень бледна. Я имел
несчастие сказать ей, что цвет лица возвратится после свадьбы; тогда она со
слезами благодарности предложила мне руку своей дочери и все свое состояние
— пятьдесят душ, кажется. Но я отвечал, что я к этому не способен…

Вернер ушел в полной уверенности, что он меня предостерег.

Из слов его я заметил, что про меня и княжну уж распущены в городе разные
дурные слухи: это Грушницкому даром не пройдет!

10-го июня.

Вот уж три дня, как я в Кисловодске. Каждый день вижу Веру у колодца и на
гулянье. Утром, просыпаясь, сажусь у окна и навожу лорнет на ее балкон; она
давно уж одета и ждет условного знака; мы встречаемся, будто нечаянно, в
саду, который от наших домов спускается к колодцу. Живительный горный
воздух возвратил ей цвет лица и силы. Недаром Нарзан называется богатырским
ключом. Здешние жители утверждают, что воздух Кисловодска располагает к
любви, что здесь бывают развязки всех романов, которые когда-либо
начинались у подошвы Машука. И в самом деле, здесь все дышит уединением;
здесь все таинственно — и густые сени липовых аллей, склоняющихся над
потоком, который с шумом и пеною, падая с плиты на плиту, прорезывает себе
путь между зеленеющими горами, и ущелья, полные мглою и молчанием, которых
ветви разбегаются отсюда во все стороны, и свежесть ароматического воздуха,
отягощенного испарениями высоких южных трав и белой акации, и постоянный,
сладостно-усыпительный шум студеных ручьев, которые, встретясь в конце
долины, бегут дружно взапуски и наконец кидаются в Подкумок. С этой стороны
ущелье шире и превращается в зеленую лощину; по ней вьется пыльная дорога.
Всякий раз, как я на нее взгляну, мне все кажется, что едет карета, а из
окна кареты выглядывает розовое личико. Уж много карет проехало по этой
дороге, — а той все нет. Слободка, которая за крепостью, населилась; в
ресторации, построенной на холме, в нескольких шагах от моей квартиры,
начинают мелькать вечером огни сквозь двойной ряд тополей; шум и звон
стаканов раздается до поздней ночи.

Нигде так много не пьют кахетинского вина и минеральной воды, как здесь.

Но смешивать два эти ремесла
Есть тьма охотников — я не из их числа.

Грушницкий с своей шайкой бушует каждый день в трактире и со мной почти не
кланяется.

Он только вчера приехал, а успел уже поссориться с тремя стариками, которые
хотели прежде его сесть в ванну: решительно — несчастия развивают в нем
воинственный дух.

11-го июня.

Наконец они приехали. Я сидел у окна, когда услышал стук их кареты: у меня
сердце вздрогнуло… Что же это такое? Неужто я влюблен? Я так глупо
создан, что этого можно от меня ожидать.

Я у них обедал. Княгиня на меня смотрит очень нежно и не отходит от
дочери… плохо! Зато Вера ревнует меня к княжне: добился же я этого
благополучия! Чего женщина не сделает, чтоб огорчить соперницу! Я помню,
одна меня полюбила за то, что я любил другую. Нет ничего парадоксальнее
женского ума; женщин трудно убедить в чем-нибудь, надо их довести до того,
чтоб они убедили себя сами; порядок доказательств, которыми они уничтожают
свои предупреждения, очень оригинален; чтоб выучиться их диалектике, надо
опрокинуть в уме своем все школьные правила логики. Например, способ
обыкновенный:

Этот человек любит меня, но я замужем: следовательно, не должна его любить.

Способ женский:

Я не должна его любить, ибо я замужем; но он меня любит, — следовательно…

Тут несколько точек, ибо рассудок уже ничего не говорит, а говорят большею
частью: язык, глаза и вслед за ними сердце, если оно имеется.

Что, если когда-нибудь эти записки попадут на глаза женщине? «Клевета!» —
закричит она с негодованием.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Портрет

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Николай Васильевич Гоголь: Портрет

сюртуках. Вид их и выраженье лиц были здесь как-то тверже, вольнее и не
означались той приторной услужливостью, которая так видна в русском купце,
когда он у себя в лавке перед покупщиком. Тут они вовсе не чинились,
несмотря на то что в этой же зале находилось множество тех аристократов,
перед которыми они в другом месте готовы были своими поклонами смести пыль,
нанесенную своими же сапогами. Здесь они были совершенно развязны, щупали
без церемонии книги и картины, желая узнать доброту товара, и смело
перебивали цену, набавляемую графами-знатоками. Здесь были многие
необходимые посетители аукционов, постановившие каждый день бывать в нем
вместо завтрака; аристократы-знатоки, почитавшие обязанностью не упустить
случая умножить свою коллекцию и не находившие другого занятия от 12 до 1
часа; наконец, те благородные господа, которых платья и кармены очень худы,
которые являются ежедневно без всякой корыстолюбивой цели, но единственно,
чтобы посмотреть, чем что кончится, кто будет давать больше, кто меньше,
кто кого перебьет и за кем что останется. Множество картин было разбросано
совершенно без всякого толку; с ними были перемешаны и мебели, и книги с
вензелями прежнего владетеля, может быть, не имевшего вовсе похвального
любопытства в них заглядывать. Китайские вазы, мраморные доски для столов,
новые и старые мебели с выгнутыми линиями, с грифами, сфинксами и львиными
лапами, вызолоченные и без позолоты, люстры, кенкеты — все было навалено, и
вовсе не в таком порядке, как в магазинах. Все представляло какой-то хаос
искусств. Вообще ощущаемое нами чувство при виде аукциона страшно: в нем
все отзывается чем-то похожим на погребальную процессию. Зал, в котором он
производится, всегда как-то мрачен; окна, загроможденные мебелями и
картинами, скупо изливают свет, безмолвие, разлитое на лицах, и
погребальный голос аукциониста, постукивающего молотком и отпевающего
панихиду бедным, так странно встретившимся здесь искусствам. Все это,
кажется, усиливает еще более странную неприятность впечатленья.

Аукцион, казалось, был в самом разгаре. Целая толпа порядочных людей,
сдвинувшись вместе, хлопотала о чем-то наперерыв. Со всех сторон
раздававшиеся слова: «Рубль, рубль, рубль», — не давали времени аукционисту
повторять надбавляемую цену, которая уже возросла вчетверо больше
объявленной. Обступившая толпа хлопотала из-за портрета, который не мог не
остановить всех, имевших сколько-нибудь понятия в живописи. Высокая кисть
художника выказывалась в нем очевидно. Портрет, по-видимому, уже несколько
раз был ресторирован и поновлен и представлял смуглые черты какого-то
азиатца в широком платье, с необыкновенным, странным выраженьем в лица; но
более всего обступившие были поражены необыкновенной живостью глаз. Чем
более всматривались в них, тем более они, казалось, устремлялись каждому
вовнутрь. Эта странность, этот необыкновенный фокус художника заняли
вниманье почти всех. Много уже из состязавшихся о нем отступились, потому
что цену набили неимоверную. Остались только два известные аристократа,
любители живописи, не хотевшие ни за что отказаться от такого приобретенья.
Они горячились и набили бы, вероятно, цену до невозможности, если бы вдруг
один из тут же рассматривавших не произнес:

— Позвольте мне прекратить на время ваш спор. Я, может быть, более,
нежели всякий другой, имею право на этот портрет.

Слова эти вмиг обратили на него внимание всех. Это был стройный
человек, лет тридцати пяти, с длинными черными кудрями. Приятное лицо,
исполненное какой то светлой беззаботности, показывало душу, чуждую всех
томящих светских потрясений; в наряде его не было никаких притязаний на
моду: все показывало в нем артиста. Это был, точно, художник Б., знаемый
лично многими из присутствовавших.

— Как ни странным вам покажутся слова мои, — продолжал он, видя
устремившееся на себя всеобщее внимание, — но если вы решитесь выслушать
небольшую историю, может быть, вы увидите, что я был вправе произнести их.
Все меня уверяют, что портрет есть тот самый, которого я ищу.

Весьма естественное любопытство загорелось почти на лицах всех, и
самый аукционист, разинув рот, остановился с поднятым в руке молотком,
приготовляясь слушать. В начале рассказа многие обращались невольно глазами
к портрету, но потом все вперились в одного рассказчика, по мере того как
рассказ его становился занимательней.

— Вам известна та часть города, которую называют Коломною.- Так он
начал. — Тут все непохоже на другие части Петербурга; тут не столица и не
провинция; кажется, слышишь, перейдя в коломенские улицы, как оставляют
тебя всякие молодые желанья и порывы. Сюда не заходит будущее, здесь все
тишина и отставка, все, что осело от столичного движенья. Сюда переезжают
на житье отставные чиновники, вдовы, небогатые люди, имеющие знакомство с
сенатом и потому осудившие себя здесь почти на всю жизнь; выслужившиеся
кухарки, толкающиеся целый день на рынках, болтающие вздор с мужиком в
мелочной лавочке и забирающие каждый день на пять копеек кофию да на четыре
сахару, и, наконец, весь тот разряд людей, который можно назвать одним
словом: пепельный, — людей, которые с своим платьем, лицом, волосами,
глазами имеют какую-то мутную, пепельную наружность, как день, когда нет на
небе ни бури, ни солнца, а бывает просто ни се ни то: сеется туман и
отнимает всякую резкость у предметов. Сюда можно причислить отставных
театральных капельдинеров, отставных титулярных советников, отставных
питомцев Марса с выколотым глазом и раздутою губою. Эти люди вовсе
бесстрастны: идут, ни на что не обращая глаз, молчат, ни о чем не думая. В
комнате их не много добра; иногда просто штоф чистой русской водки, которую
они однообразно сосут весь день без всякого сильного прилива в голове,
возбуждаемого сильным приемом, какой обыкновенно любит задавать себе по
воскресным дням молодой немецкий ремесленник, этот удалец Мещанской улицы,
один владеющий всем тротуаром, когда время перешло за двенадцать часов
ночи.

Жизнь к Коломне страх уединенна: редко покажется карета, кроме разве
той, в которой ездят актеры, которая громом, звоном и бряканьем своим одна
смущает всеобщую тишину. Тут вс° пешеходы; извозчик весьма часто без седока
плетется, таща сено для бородатой лошаденки своей. Квартиру можно сыскать
за пять рублей в месяц, даже с кофием поутру. Вдовы, получающие пенсион,

тут самые аристократические фамилии; они ведут себя хорошо, метут часто
свою комнату, толкуют с приятельницами о дороговизне говядины и капусты;
при них часто бывает молоденькая дочь, молчаливое, безгласное, иногда
миловидное существо, гадкая собачонка и стенные часы с печально
постукивающим маятником. Потом следуют актеры, которым жалованье не
позволяет выехать из Коломны, народ свободный, как все артисты, живущие для
наслажденья. Они, сидя в халатах, чинят пистолет, клеют из картона всякие
вещицы, полезные для дома, играют с пришедшим приятелем в шашки и карты, и
так проводят утро, делая почти то же ввечеру, с присоединеньем кое-когда
пунша. После сих тузов и аристократства Коломны следует необыкновенная
дробь и мелочь. Их так же трудно поименовать, как исчислить то множество
насекомых, которое зарождается в старом уксусе. Тут есть старухи, которые
молятся; старухи, которые пьянствуют; старухи, которые и молятся и
пьянствуют вместе; старухи, которые перебиваются непостижимыми средствами,
как муравьи — таскают с собою старое тряпье и белье от Калинкина мосту до
толкучего рынка, с тем чтобы продать его там за пятнадцать копеек; словом,
часто самый несчастный осадок человечества, которому бы ни один
благодетельный политический эконом не нашел средств улучшить состояние.

Я для того привел их, чтобы показать вам, как часто этот народ
находится в необходимости искать одной только внезапной, временной помощи,
прибегать к займам; и тогда поселяются между ними особого рода ростовщики,
снабжающие небольшими суммами под заклады и за большие проценты. Эти
небольшие ростовщики бывают в несколько раз бесчувственней всяких больших,
потому что возникают среди бедности и ярко выказываемых нищенских
лохмотьев, которых не видит богатый ростовщик, имеющий дело только с
приезжающими в каретах. И потому уже слишком рано умирает в душах их всякое
чувство человечества. Между такими ростовщиками был один… но не мешает
вам сказать, что происшествие, о котором я принялся рассказать, относится к
прошедшему веку, именно к царствованию покойной государыни Екатерины
Второй. Вы можете сами понять, что самый вид Коломны и жизнь внутри ее
должны были значительно измениться. Итак, между ростовщиками был один —
существо во всех отношениях необыкновенное, поселившееся уже давно в сей
части города. Он ходил в широком азиатском наряде; темная краска лица
указывала на южное его происхождение, но какой именно был он нации: индеец,
грек, персиянин, об этом никто не мог сказать наверно. Высокий, почти
необыкновенный рост, смуглое, тощее, запаленное лицо и какой-то непостижимо
страшный цвет его, большие, необыкновенного огня глаза, нависнувшие густые
брови отличали его сильно и резко от всех пепельных жителей столицы. Самое
жилище его не похоже было на прочие маленькие деревянные домики. Это было
каменное строение, вроде тех, которых когда-то настроили вдоволь генуэзские
купцы, — с неправильными, неравной величины окнами, с железными ставнями и
засовами. Этот ростовщик отличался от других ростовщиков уже тем, что мог
снабдить какою угодно суммою всех, начиная от нищей старухи до
расточительного придворного вельможи. Пред домом его показывались часто
самые блестящие экипажи, из окон которых иногда глядела голова роскошной
светской дамы. Молва, по обыкновению, разнесла, что железные сундуки его
полны без счету денег, драгоценностей, бриллиантов и всяких залогов, но
что, однако же, он вовсе не имел той корысти, какая свойственна другим
ростовщикам. Он давал деньги охотно, распределяя, казалось, весьма выгодно
сроки платежей; но какими-то арифметическими странными выкладками заставлял
их восходить до непомерных процентов. Так, по крайней мере, говорила молва.
Но что страннее всего и что не могло не поразить многих — это была странная
судьба всех тех, которые получали от него деньги: все они оканчивали жизнь
несчастным образом. Было ли это просто людское мнение, нелепые суеверные
толки или с умыслом распущенные слухи — это осталось неизвестно. Но
несколько примеров, случившихся в непродолжительное время пред глазами
всех, были живы и разительны.

Из среды тогдашнего аристократства скоро обратил на себя глаза юноша
лучшей фамилии, отличившийся уже в молодых летах на государственном
поприще, жаркий почитатель всего истинного, возвышенного, ревнитель всего,
что породило искусство и ум человека, пророчивший в себе мецената. Скоро он
был достойно отличен самой государыней, вверившей ему значительное место,
совершенно согласное с собственными его требованиями, место, где он мог
много произвести для наук и вообще для добра. Молодой вельможа окружил себя
художниками, поэтами, учеными. Ему хотелось всему дать работу, все
поощрить. Он предпринял на собственный счет множество полезных изданий,
надавал множество заказов, объявил поощрительные призы, издержал на это
кучи денег и наконец расстроился. Но, полный великодушного движенья, он не
хотел отстать от своего дела, искал везде занять и наконец обратился к
известному ростовщику. Сделавши значительный заем у него, этот человек в
непродолжительное время изменился совершенно: стал гонителем,
преследователем развивающегося ума и таланта. Во всех сочинениях стал
видеть дурную сторону, толковал криво всякое слово. Тогда, на беду,
случилась французская революция. Это послужило ему вдруг орудием для всех
возможных гадостей. Он стал видеть во всем какое-то революционное
направление, во всем ему чудились намеки. Он сделался подозрительным до
такой степени, что начал наконец подозревать самого себя, стал сочинять
ужасные, несправедливые доносы, наделал тьму несчастных. Само собой
разумеется, что такие поступки не могли не достигнуть наконец престола.
Великодушная государыня ужаснулась и, полная благородства души, украшающего
венценосцев, произнесла слова, которые хотя не могли перейти к нам во всей
точности, но глубокий смысл их впечатлелся в сердцах многих. Государыня
заметила, что не под монархическим правлением угнетаются высокие,
благородные движенья души, не там презираются и преследуются творенья ума,
поэзии и художеств; что, напротив, одни монархи бывали их покровителями;
что Шекспиры, Мольеры процветали под их великодушной защитой, между тем как
Дант не мог найти угла в своей республиканской родине; что истинные гении
возникают во время блеска и могущества государей и государств, а не во
время безобразных политических явлений и терроризмов республиканских,
которые доселе не подарили миру ни одного поэта; что нужно отличать
поэтов-художников, ибо один только мир и прекрасную тишину низводят они в
душу, а не волненье и ропот; что ученые, поэты и все производители искусств
суть перлы и бриллианты в императорской короне: ими красуется и получает
еще больший блеск эпоха великого государя. Словом, государыня, произнесшая
сии слова, была в эту минуту божественно прекрасна. Я помню, что старики не
могли об этом говорить без слез. В деле все приняли участие. К чести нашей
народной гордости надобно заметить, что в русском сердце всегда обитает
прекрасное чувство взять сторону угнетенного. Обманувший доверенность
вельможа был наказан примерно и отставлен от места. Но наказание гораздо
ужаснейшее читал он на лицах своих соотечественников. Это было решительное
и всеобщее презрение. Нельзя рассказать, как страдала тщеславная душа;

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Герой нашего времени

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Лермонтов: Герой нашего времени

С тех пор, как поэты пишут и женщины их читают (за что им глубочайшая
благодарность), их столько раз называли ангелами, что они в самом деле, в
простоте душевной, поверили этому комплименту, забывая, что те же поэты за
деньги величали Нерона полубогом…

Не кстати было бы мне говорить о них с такою злостью, — мне, который, кроме
их, на свете ничего не любил, — мне, который всегда готов был им жертвовать
спокойствием, честолюбием, жизнию… Но ведь я не в припадке досады и
оскорбленного самолюбия стараюсь сдернуть с них то волшебное покрывало,
сквозь которое лишь привычный взор проникает. Нет, все, что я говорю о них,
есть только следствие

Ума холодных наблюдений
И сердца горестных замет.

Женщины должны бы желать, чтоб все мужчины их так же хорошо знали, как я,
потому что я люблю их во сто раз больше с тех пор, как их не боюсь и постиг
их мелкие слабости.

Кстати: Вернер намедни сравнил женщин с заколдованным лесом, о котором
рассказывает Тасс в своем «Освобожденном Ерусалиме». «Только приступи, —
говорил он, — на тебя полетят со всех сторон такие страхи, что боже упаси:
долг, гордость, приличие… Надо только не смотреть, а идти прямо, —
мало-помалу чудовища исчезают, и открывается пред тобой тихая и светлая
поляна, среди которой цветет зеленый мирт. Зато беда, если на первых шагах
сердце дрогнет и обернешься назад!»

12-го июня

Сегодняшний вечер был обилен происшествиями. Верстах в трех от Кисловодска,
в ущелье, где протекает Подкумок, есть скала, называемая Кольцом; это —
ворота, образованные природой; они подымаются на высоком холме, и заходящее
солнце сквозь них бросает на мир свой последний пламенный взгляд.
Многочисленная кавалькада отправилась туда посмотреть на закат солнца
сквозь каменное окошко. Никто из нас, по правде сказать, не думал о солнце.
Я ехал возле княжны; возвращаясь домой, надо было переезжать Подкумок
вброд. Горные речки, самые мелкие, опасны, особенно тем, что дно их —
совершенный калейдоскоп: каждый день от напора волн оно изменяется; где был
вчера камень, там нынче яма. Я взял под уздцы лошадь княжны и свел ее в
воду, которая не была выше колен; мы тихонько стали подвигаться наискось
против течения. Известно, что, переезжая быстрые речки, не должно смотреть
на воду, ибо тотчас голова закружится. Я забыл об этом предварить княжну
Мери.

Мы были уж на середине, в самой быстрине, когда она вдруг на седле
покачнулась. «Мне дурно!» — проговорила она слабым голосом… Я быстро
наклонился к ней, обвил рукою ее гибкую талию. «Смотрите наверх! — шепнул я
ей, — это ничего, только не бойтесь; я с вами».

Ей стало лучше; она хотела освободиться от моей руки, но я еще крепче обвил
ее нежный мягкий стан; моя щека почти касалась ее щеки; от нее веяло
пламенем.

— Что вы со мною делаете? Боже мой!..

Я не обращал внимания на ее трепет и смущение, и губы мои коснулись ее
нежной щечки; она вздрогнула, но ничего не сказала; мы ехали сзади; никто
не видал. Когда мы выбрались на берег, то все пустились рысью. Княжна
удержала свою лошадь; я остался возле нее; видно было, что ее беспокоило
мое молчание, но я поклялся не говорить ни слова — из любопытства. Мне
хотелось видеть, как она выпутается из этого затруднительного положения.

— Или вы меня презираете, или очень любите! — сказала она наконец голосом,
в котором были слезы. — Может быть, вы хотите посмеяться надо мной,
возмутить мою душу и потом оставить.-. Это было бы так подло, так низко,
что одно предположение… о нет! не правда ли, — прибавила она голосом
нежной доверенности, — не правда ли, во мне нет ничего такого, что бы
исключало уважение? Ваш дерзкий поступок… я должна, я должна вам его
простить, потому что позволила… Отвечайте, говорите же, я хочу слышать
ваш голос!.. — В последних словах было такое женское нетерпение, что я
невольно улыбнулся; к счастию, начинало смеркаться. Я ничего не отвечал.

— Вы молчите? — продолжала она, — вы, может быть, хотите, чтоб я первая вам
сказала, что я вас люблю?..

Я молчал…

— Хотите ли этого? — продолжала она, быстро обратясь ко мне… В
решительности ее взора и голоса было что-то страшное…

— Зачем? — отвечал я, пожав плечами.

Она ударила хлыстом свою лошадь и пустилась во весь дух по узкой, опасной
дороге; это произошло так скоро, что я едва мог ее догнать, и то, когда она
уж она присоединилась к остальному обществу. До самого дома она говорила и
смеялась поминутно. В ее движениях было что-то лихорадочное; На меня не
взглянула ни разу. Все заметили эту необыкновенную веселость. И княгиня
внутренно радовалось, глядя на свою дочку; а у дочки просто нервический
припадок: она проведет ночь без сна и будет плакать. Эта мысль мне
доставляет необъятное наслаждение: есть минуты, когда я понимаю Вампира…
А еще слыву добрым малым и добиваюсь этого названия!

Слезши с лошадей, дамы вошли к княгине; я был взволнован и поскакал в горы
развеять мысли, толпившиеся в голове моей. Росистый вечер дышал упоительной
прохладой. Луна подымалась из-за темных вершин. Каждый шаг моей некованой
лошади глухо раздавался в молчании ущелий; у водопада я напоил коня, жадно

вдохнул в себя раза два свежий воздух южной ночи и пустился в обратный
путь. Я ехал через слободку. Огни начинали угасать в окнах; часовые на валу
крепости и казаки на окрестных пикетах протяжно перекликались…

В одном из домов слободки, построенном на краю обрыва, заметил я
чрезвычайное освещение; по временам раздавался нестройный говор и крики,
изобличавшие военную пирушку. Я слез и подкрался к окну; неплотно
притворенный ставень позволил мне видеть пирующих и расслышать их слова.
Говорили обо мне.

Драгунский капитан, разгоряченный вином, ударил по столу кулаком, требуя
внимания.

— Господа! — сказал он, — это ни на что не похоже. Печорина надо проучить!
Эти петербургские слетки всегда зазнаются, пока их не ударишь по носу! Он
думает, что он только один и жил в свете, оттого что носит всегда чистые
перчатки и вычищенные сапоги.

— И что за надменная улыбка! А я уверен между тем, что он трус, — да, трус!

— Я думаю тоже, — сказал Грушницкий. — Он любит отшучиваться. Я раз ему
таких вещей наговорил, что другой бы меня изрубил на месте, а Печорин все
обратил в смешную сторону. Я, разумеется, его не вызвал, потому что это
было его дело; да не хотел и связываться…

— Грушницкий на него зол за то, что он отбил у него княжну, — сказал
кто-то.

— Вот еще что вздумали! Я, правда, немножко волочился за княжной, да и
тотчас отстал, потому что не хочу жениться, а компрометировать девушку не в
моих правилах.

— Да я вас уверяю, что он первейший трус, то есть Печорин, а не Грушницкий,
— о, Грушницкий молодец, и притом он мой истинный друг! — сказал опять
драгунский капитан. — Господа! никто здесь его не защищает? Никто? тем
лучше! Хотите испытать его храбрость? Это нас позабавит…

— Хотим; только как?

— А вот слушайте: Грушницкий на него особенно сердит — ему первая роль! Он
придерется к какой-нибудь глупости и вызовет Печорина на дуэль… Погодите;
вот в этом-то и штука… Вызовет на дуэль: хорошо! Все это — вызов,
приготовления, условия — будет как можно торжественнее и ужаснее, — я за
это берусь; я буду твоим секундантом, мой бедный друг! Хорошо! Только вот
где закорючка: в пистолеты мы не положим пуль. Уж я вам отвечаю, что
Печорин струсит — на шести шагах их поставлю, черт возьми! Согласны ли,
господа?

— Славно придумано! согласны! почему же нет? — раздалось со всех сторон.

— А ты, Грушницкий?

Я с трепетом ждал ответ Грушницкого; холодная злость овладела мною при
мысли, что если б не случай, то я мог бы сделаться посмешищем этих дураков.
Если б Грушницкий не согласился, я бросился б ему на шею. Но после
некоторого молчания он встал с своего места, протянул руку капитану и
сказал очень важно: «Хорошо, я согласен».

Трудно описать восторг всей честной компании.

Я вернулся домой, волнуемый двумя различными чувствами. Первое было грусть.
«За что они все меня ненавидят? — думал я. — За что? Обидел ли я
кого-нибудь? Нет. Неужели я принадлежу к числу тех людей, которых один вид
уже порождает недоброжелательство?» И я чувствовал, что ядовитая злость
мало-помалу наполняла мою душу. «Берегись, господин Грушницкий! — говорил
я, прохаживаясь взад и вперед по комнате. — Со мной этак не шутят. Вы
дорого можете заплатить за одобрение ваших глупых товарищей. Я вам не
игрушка!..»

Я не спал всю ночь. К утру я был желт, как померанец.

Поутру я встретил княжну у колодца.

— Вы больны? — сказала она, пристально посмотрев на меня.

— Я не спал ночь.

— И я также… я вас обвиняла… может быть, напрасно? Но объяснитесь, я
могу вам простить все…

— Все ли?..

— Все… только говорите правду… только скорее… Видите ли, я много
думала, старалась объяснить, оправдать ваше поведение; может быть, вы
боитесь препятствий со стороны моих родных… это ничего; когда они
узнают… (ее голос задрожал) я их упрошу. Или ваше собственное
положение… но знайте, что я всем могу пожертвовать для того, которого
люблю… О, отвечайте скорее, сжальтесь… Вы меня не презираете, не правда
ли? Она схватила меня за руки. Княгиня шла впереди нас с мужем Веры и
ничего не видала; но нас могли видеть гуляющие больные, самые любопытные
сплетники из всех любопытных, и я быстро освободил свою руку от ее
страстного пожатия.

— Я вам скажу всю истину, — отвечал я княжне, — не буду оправдываться, ни
объяснять своих поступков; я вас не люблю…

Ее губы слегка побледнели…

— Оставьте меня, — сказала она едва внятно.

Я пожал плечами, повернулся и ушел.

14-го июня.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Портрет

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Николай Васильевич Гоголь: Портрет

гордость, обманутое честолюбие, разрушившиеся надежды — все соединилось
вместе, и в припадках страшного безумия и бешенства прервалась его жизнь.

Другой разительный пример произошел тоже в виду всех: из красавиц,
которыми не бедна была тогда наша северная столица, одна одержала
решительное первенство над всеми. Это было какое-то чудное слиянье нашей
северной красоты с красотой полудня, бриллиант, какой попадается на свете
редко. Отец мой признавался, что никогда он не видывал во всю жизнь свою
ничего подобного. Все, казалось, в ней соединилось: богатство, ум и
душевная прелесть. Искателей была толпа, и в числе их замечательнее всех
был князь Р., благороднейший, лучший из всех молодых людей, прекраснейший и
лицом, и рыцарскими, великодушными порывами, высокий идеал романов и
женщин, Грандиссон во всех отношениях. Князь Р. был влюблен страстно и
безумно; такая же пламенная любовь была ему ответом. Но родственникам
показалась партия неровною. Родовые вотчины князя уже давно ему не
принадлежали, фамилия была в опале, и плохое положенье дел его было
известно всем. Вдруг князь оставляет на время столицу, будто бы с тем,
чтобы поправить свои дела, и спустя непродолжительное время является
окруженный пышностью и блеском неимоверным. Блистательные балы и праздники
делают его известным двору. Отец красавицы становится благосклонным, и в
городе разыгрывается интереснейшая свадьба. Откуда произошла такая перемена
и неслыханное богатство жениха, этого не мог, наверно, изъяснить никто; но
поговаривали стороною, что он вошел в какие-то условия с непостижимым
ростовщиком и сделал у него заем. Как бы то ни было, но свадьба заняла весь
город. И жених и невеста были предметом общей зависти. Всем была известна
их жаркая, постоянная любовь, долгие томленья, претерпенные с обеих сторон,
высокие достоинства обоих. Пламенные женщины начертывали заранее то райское
блаженство, которым будут наслаждаться молодые супруги. Но вышло все иначе.
В один год произошла страшная перемена в муже. Ядом подозрительной
ревности, нетерпимостью и неистощимыми капризами отравился дотоле
благородный и прекрасный характер. Он стал тираном и мучителем жены своей
и, чего бы никто не мог предвидеть, прибегнул к самым бесчеловечным
поступкам, даже побоям. В один год никто не мог узнать той женщины, которая
еще недавно блистала и влекла за собою толпы покорных поклонников. Наконец,
не в силах будучи выносить долее тяжелой судьбы своей, она первая
заговорила о разводе. Муж пришел в бешенство при одной мысли о том. В
первом движенье неистовства ворвался он к ней в комнату с ножом и, без
сомнения, заколол бы ее тут же, если бы его не схватили и не удержали. В
порыве исступленья и отчаянья он обратил нож на себя — и в ужаснейших муках
окончил жизнь.

Кроме сих двух примеров, совершившихся в глазах всего общества,
рассказывали множество случившихся в низших классах, которые почти все
имели ужасный конец. Там честный, трезвый человек делался пьяницей; там
купеческий приказчик обворовал своего хозяина; там извозчик, возивший
несколько лет честно, за грош зарезал седока. Нельзя, чтобы такие
происшествия, рассказываемые иногда не без прибавлений, не навели род
какого-то невольного ужаса на скромных обитателей Коломны. Никто не
сомневался о присутствии нечистой силы в этом человеке. Говорили, что он
предлагал такие условия, от которых дыбом поднимались волоса и которых
никогда потом не посмел несчастный передавать другому; что деньги его имеют
прожигающее свойство, раскаляются сами собою и носят какие-то странные
знаки… словом, много было всяких нелепых толков. И замечательно то, что
все это коломенское население, весь этот мир бедных старух, мелких
чиновников, мелких артистов и, словом, всей мелюзги, которую мы только
поименовали, соглашались лучше терпеть и выносить последнюю крайность,
нежели обратиться к страшному ростовщику; находили даже умерших от голода
старух, которые лучше соглашались умертвить свое тело, нежели погубить
душу. Встречаясь с ним на улице, невольно чувствовали страх. Пешеход
осторожно пятился и долго еще озирался после того назад, следя пропадавшую
вдали его непомерную высокую фигуру. В одном уже образе было столько
необыкновенного, что всякого заставало бы невольно приписать ему
сверхъестественное существование. Эти сильные черты, врезанные так глубоко,
как не случается у человека; этот горячий бронзовый цвет лица; эта
непомерная гущина бровей, невыносимые, страшные глаза, даже самые широкие
складки его азиатской одежды — все, казалось, как будто говорило, что пред
страстями, двигавшимися в этом теле, были бледны все страсти других людей.
Отец мой всякий раз останавливался неподвижно, когда встречал его, и всякий
раз не мог удержаться, чтобы не произнести: «Дьявол, совершенный дьявол!»
Но надобно вас поскорее познакомить с моим отцом, который, между прочим,
есть настоящий сюжет этой истории.

Отец мой был человек замечательный во многих отношениях. Это был
художник, каких мало, одно из тех чуд, которых извергает из непочатого лона
своего только одна Русь, художник-самоучка, отыскавший сам в душе своей,
без учителей и школы, правила и законы, увлеченный только одною жаждою
усовершенствованья и шедший, по причинам, может бытъ, неизвестным ему
самому, одною только указанною из души дорогою; одно из тех самородных чуд,
которых часто современники честят обидным словом «невежи» и которые не
охлаждаются от охулений и собственных неудач, получают только новые рвенья
и силы, и уже далеко в душе своей уходят от тех произведений, за которые
получили титло невежи. Высоким внутренным инстинктом почуял он присутствие
мысли в каждом предмете; постигнул сам собой истинное значение слова
«историческая живопись»; постигнул, почему простую головку, простой портрет
Рафаэля, Леонардо да Винчи, Тициана, Корреджио можно назвать историческою
живописью и почему огромная картина исторического содержания все-таки будет
tableau de genre6, несмотря на все притязанья художника на историческую
живопись. И внутреннее чувство, и собственное убеждение обратили кисть его
к христианским предметам, высшей и последней ступени высокого. У него не
было честолюбия или раздражительности, так неотлучной от характера многих
художников. Это был твердый характер, честный, прямой человек, даже грубый,
покрытый снаружи несколько черствой корою, не без некоторой гордости в
душе, отзывавшийся о людях вместе и снисходительно и резко. «Что на них
глядеть, — обыкновенно говорил он, — ведь я не для них работаю. Не в
гостиную понесу я мои картины, их поставят в церковь. Кто поймет меня —
поблагодарит, не поймет — все-таки помолится богу. Светского человека
нечего винить, что он не смыслит живописи; зато он смыслит в картах, знает

толк в хорошем вине, в лошадях, — зачем знать больше барину? Еще, пожалуй,
как попробует того да другого да пойдет умничать, тогда и житья от него не
будет! Всякому свое, всякий пусть занимается своим. По мне, уж лучше тот
человек, который говорит прямо, что он не знает толку, нежели тот, который
корчит лицемера, говорит, будто бы знает то, чего не знает, и только гадит
да портит». Он работал за небольшую плату, то есть за плату, которая была
нужна ему только для поддержанья семейства и для доставленья возможности
трудиться. Кроме того, он ни в каком случае не отказывался помочь другому и
протянуть руку помощи бедному художнику; веровал простой, благочестивой
верою предков, и оттого, может быть, на изображенных им лицах являлось само
собою то высокое выраженье, до которого не могли докопаться блестящие
таланты. Наконец постоянством своего труда и неуклонностью начертанного
себе пути он стал даже приобретать уважение со стороны тех, которые честили
его невежей и доморощенным самоучкой. Ему давали беспрестанно заказы в
церкви, и работа у него не переводилась. Одна из работ заняла его сильно.
Не помню уже, в чем именно состоял сюжет ее, знаю только то — на картине
нужно было поместить духа тьмы. Долго думал он над тем, какой дать ему
образ; ему хотелось осуществить в лице его все тяжелое, гнетущее человека.
При таких размышлениях иногда проносился в голове его образ таинственного
ростовщика, и он думал невольно: «Вот бы с кого мне следовало написать
дьявола». Судите же об его изумлении, когда один раз, работая в своей
мастерской, услышал он стук в дверь, и вслед за тем прямо вошел и нему
ужасный ростовщик. Он не мог не почувствовать какой-то внутренней дрожи,
которая пробежала невольно по его телу.
—-
6 жанровая картина (франц.)

— Ты художник? — сказал он без всяких церемоний моему отцу.

— Художник, — сказал отец в недоуменье, ожидая, что будет далее.

— Хорошо. Нарисуй с меня портрет. Я, может быть, скоро умру, детей у
меня нет; но я не хочу умереть совершенно, я хочу жить. Можешь ли ты
нарисовать такой портрет, чтобы был совершенно как живой?

Отец мой подумал: «Чего лучше? — он сам просится в дьяволы ко мне на
картину». Дал слово. Они уговорились во времени и цене, и на другой же
день, схвативши палитру и кисти, отец мой уже был у него. Высокий двор,
собаки, железные двери и затворы, дугообразные окна, сундуки, покрытые
странными коврами, и, наконец, сам необыкновенный хозяин, севший неподвижно
перед ним, — все это произвело на него странное впечатление. Окна, как
нарочно, были заставлены и загромождены снизу так, что давали свет только с
одной верхушки. «Черт побери, как теперь хорошо осветилось его лицо!» —
сказал он про себя и принялся жадно писать, как бы опасаясь, чтобы
как-нибудь не исчезло счастливое освещение. «Экая сила! — повторил он про
себя. — Если я хотя вполовину изображу его так, как он есть теперь, он
убьет всех моих святых и ангелов; они побледнеют пред ним. Какая
дьявольская сила! он у меня просто выскочит из полотна, если только хоть
немного буду верен натуре. Какие необыкновенные черты!» — повторял он
беспрестанно, усугубляя рвенье, и уже видел сам, как стали переходить на
полотно некоторые черты. Но чем более он приближался к ним, тем более
чувствовал какое-то тягостное, тревожное чувство, непонятное себе самому.
Однако же, несмотря на то, он положил себе преследовать с буквальною
точностью всякую незаметную черту и выраженье. Прежде всего занялся он
отделкою глаз. В этих глазах столько было силы, что, казалось, нельзя бы и
помыслить передать их точно, как были в натуре. Однако же во что бы то ни
стало он решился доискаться в них последней мелкой черты и оттенка,
постигнуть их тайну… Но как только начал он входить и углубляться в них
кистью, в душе его возродилось такое странное отвращенье, такая непонятная
тягость, что он должен был на несколько времени бросить кисть и потом
приниматься вновь. Наконец уже не мог он более выносить, он чувствовал, что
эти глаза вонзались ему в душу и производили в ней тревогу непостижимую. На
другой, на третий день это было еще сильнее. Ему сделалось страшно. Он
бросил кисть и сказал наотрез, что не может более писать с него. Надобно
было видеть, как изменился при этих словах странный ростовщик. Он бросился
к нему в ноги и молил кончить портрет, говоря, что от сего зависит судьба
его и существование в мире, что уже он тронул своею кистью его живые черты,
что если он передаст их верно, жизнь его сверхъестественною силою удержится
в портрете, что он чрез то не умрет совершенно, что ему нужно
присутствовать в мире. Отец мой почувствовал ужас от таких слов: они ему
показались до того странны и страшны, что он бросил и кисти и палитру и
бросился опрометью вон из комнаты.

Мысль о том тревожила его весь день и всю ночь, а поутру он получил от
ростовщика портрет, который принесла ему какая-то женщина, единственное
существо, бывшее у него в услугах, объявившая тут же, что хозяин не хочет
портрета, не дает за него ничего и присылает назад. Ввечеру того же дни
узнал он, что ростовщик умер и что собираются уже хоронить его по обрядам
его религии. Все это казалось ему неизъяснимо странно. А между тем с этого
времени оказалась в характере его ощутительная перемена: он чувствовал
неспокойное, тревожное состояние, которому сам не мог понять причины, и
скоро произвел он такой поступок, которого бы никто не мог от него ожидать.
С некоторого времени труды одного из учеников его начали привлекать
внимание небольшого круга знатоков и любителей. Отец мой всегда видел в нем
талант и оказывал ему за то свое особенное расположение. Вдруг почувствовал
он к нему зависть. Всеобщее участие и толки о нем сделались ему невыносимы.
Наконец, к довершенью досады, узнает он, что ученику его предложили
написать картину для вновь отстроенной богатой церкви. Это его взорвало.
«Нет, не дам же молокососу восторжествовать! — говорил он.- Рано, брат,
вздумал стариков сажать в грязь! Еще, слава богу, есть у меня силы. Вот мы
увидим, кто кого скорее посадит в грязь». И прямодушный, честный в душе
человек употребил интриги и происки, которыми дотоле всегда гнушался;
добился наконец того, что на картину объявлен был конкурс и другие
художники могли войти также с своими работами. После чего заперся он в свою
комнату и с жаром принялся за кисть. Казалось, все свои силы, всего себя
хотел он сюда собрать. И точно, это вышло одно из лучших его произведений.
Никто не сомневался, чтобы не за ним осталось первенство. Картины были
представлены, и все прочие показались пред нею как ночь пред днем. Как
вдруг один из присутствовавших членов, если не ошибаюсь, духовная особа,
сделал замечание, поразившее всех. » В картине художника, точно, есть много
таланта, — сказал он, — но нет святости в лицах; есть даже, напротив того,
что-то демонское в глазах, как будто бы рукою художника водило нечистое
чувство». Все взглянули и не могли не убедиться в истине сих слов. Отец мой

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10

Герой нашего времени

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: М. Лермонтов: Герой нашего времени

Я иногда себя презираю… не оттого ли я презираю и других?.. Я стал не
способен к благородным порывам; я боюсь показаться смешным самому себе.
Другой бы на моем месте предложил княжне son coeur et sa fortune;14 но надо
мною слово жениться имеет какую-то волшебную власть: как бы страстно я ни
любил женщину, если она мне даст только почувствовать, что я должен на ней
жениться, — прости любовь! мое сердце превращается в камень, и ничто его не
разогреет снова. Я готов на все жертвы, кроме этой; двадцать раз жизнь
свою, даже честь поставлю на карту… но свободы моей не продам. Отчего я
так дорожу ею? что мне в ней?.. куда я себя готовлю? чего я жду от
будущего?.. Право, ровно ничего. Это какой-то врожденный страх,
неизъяснимое предчувствие… Ведь есть люди, которые безотчетно боятся
пауков, тараканов, мышей… Признаться ли?.. Когда я был еще ребенком, одна
старуха гадала про меня моей матери; она мне предсказала мне смерть от злой
жены; это меня тогда глубоко поразило; в душе моей родилось непреодолимое
отвращение к женитьбе… Между тем что-то мне говорит, что ее предсказание
сбудется; по крайней мере буду стараться, чтоб оно сбылось как можно позже.

15-го июня.

Вчера приехал сюда фокусник Апфельбаум. На дверях ресторации явилась
длинная афишка, извещающая почтеннейшую публику о том, что вышеименованный
удивительный фокусник, акробат, химик и оптик будет иметь честь дать
великолепное представление сегодняшнего числа в восемь часов вечера, в зале
Благородного собрания (иначе — в ресторации); билеты по два рубля с
полтиной.

Все собираются идти смотреть удивительного фокусника; даже княгиня
Лиговская, несмотря на то, что дочь ее больна, взяла для себя билет.

Нынче после обеда я шел мимо окон Веры; она сидела на балконе одна; к ногам
моим упала записка:

«Сегодня в десятом часу вечера приходи ко мне по большой лестнице; муж мой
уехал в Пятигорск и завтра утром только вернется. Моих людей и горничных не
будет в доме: я им всем раздала билеты, также и людям княгини. — Я жду
тебя; приходи непременно».

«А-га! — подумал я, — наконец-таки вышло по-моему».

В восемь часов пошел я смотреть фокусника. Публика собралась в исходе
девятого; представление началось. В задних рядах стульев узнал я лакеев и
горничных Веры и княгини. Все были тут наперечет. Грушницкий сидел в первом
ряду с лорнетом. Фокусник обращался к нему всякий раз, как ему нужен был
носовой платок, часы, кольцо и прочее.

посмотрел на меня довольно дерзко. Все это ему припомнится, когда нам
придется расплачиваться.

В исходе десятого я встал и вышел.

На дворе было темно, хоть глаз выколи. Тяжелые, холодные тучи лежали на
вершиннах окрестных гор: лишь изредка умирающий ветер шумел вершинами
тополей, окружающих ресторацию; у окон ее толпился народ. Я спустился с
горы, и повернув в ворота, прибавил шагу. Вдруг мне показалось, что кто-то
идет за мной. Я остановился и осмотрелся. В темноте ничего нельзя было
разобрать; однако я из осторожности обошел, будто гуляя, вокруг дома.
Проходя мимо окон княжны, я услышал снова шаги за собою; человек,
завернутый в шинель, пробежал мимо меня. Это меня встревожило; однако я
прокрался к крыльцу и поспешно взбежал на темную лестницу. Дверь
отворилась; маленькая ручка схватила мою руку…

— Никто тебя не видал? — сказала шепотом Вера, прижавшись ко мне.

— Никто!

— Теперь ты веришь ли, что я тебя люблю? О, я долго колебалась, долго
мучилась… но ты из меня делаешь все, что хочешь.

Ее сердце сильно билось, руки были холодны как лед. Начались упреки
ревности, жалобы, — она требовала от меня, чтоб я ей во всем признался,
говоря, что она с покорностью перенесет мою измену, потому что хочет
единственно моего счастия. Я этому не совсем верил, но успокоил ее
клятвами, обещаниями и прочее.

— Так ты не женишься на Мери? не любишь ее?.. А она думает… знаешь ли,
она влюблена в тебя до безумия, бедняжка!..

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Около двух часов пополуночи я отворил окно и, связав две шали, спустился с
верхнего балкона на нижний, придерживаясь за колонну. У княжны еще горел
огонь. Что-то меня толкнуло к этому окну. Занавес был не совсем задернут, и
я мог бросить любопытный взгляд во внутренность комнаты. Мери сидела на
своей постели, скрестив на коленях руки; ее густые волосы были собраны под
ночным чепчиком, обшитым кружевами; большой пунцовый платок покрывал ее
белые плечики, ее маленькие ножки прятались в пестрых персидских туфлях.
Она сидела неподвижно, опустив голову на грудь; пред нею на столике была
раскрыта книга, но глаза ее, неподвижные и полные неизъяснимой грусти,
казалось, в сотый раз пробегали одну и ту же страницу, тогда как мысли ее
были далеко…

В эту минуту кто-то шевельнулся за кустом. Я спрыгнул с балкона на дерн.
Невидимая рука схватила меня за плечо.

— Ага! — сказал грубый голос, — попался!.. будешь у меня к княжнам ходить
ночью!..

— Держи его крепче! — закричал другой, выскочивший из-за угла.

Это были Грушницкий и драгунский капитан.

Я ударил последнего по голове кулаком, сшиб его с ног и бросился в кусты.
Все тропинки сада, покрывавшего отлогость против наших домов, были мне
известны.

— Воры! караул!.. — кричали они; раздался ружейный выстрел; дымящийся пыж
упал почти к моим ногам.

Через минуту я был уже в своей комнате, разделся и лег. Едва мой лакей
запер дверь на замок, как ко мне начали стучаться Грушницкий и капитан.

— Печорин! вы спите? здесь вы?..- закричал капитан.

— Вставайте! — воры… черкесы…

— У меня насморк, — отвечал я, — боюсь простудиться.

Они ушли. Напрасно я им откликнулся: они б еще с час проискали меня в саду.
Тревога между тем сделалась ужасная. Из крепости прискакал казак. Все
зашевелилось; стали искать черкесов во всех кустах — и, разумеется, ничего
не нашли. Но многие, вероятно, остались в твердом убеждении, что если б
гарнизон показал более храбрости и поспешности, то по крайней мере десятка
два хищников остались бы на месте.

16-го июня.

Нынче поутру у колодца только и было толков, что о ночном нападении
черкесов. Выпивши положенное число стаканов нарзана, пройдясь раз десять по
длинной липовой аллее, я встретил мужа Веры, который только что приехал из
Пятигорска. Он взял меня под руку, и мы пошли в ресторацию завтракать; он
ужасно беспокоился о жене. «Как она перепугалась нынче ночью! — говорил он,
— ведь надобно ж, чтоб это случилось именно тогда, как я в отсутствии». Мы
уселись завтракать возле двери, ведущей в угловую комнату, где находилось
человек десять молодежи, в числе которых был и Грушницкий. Судьба вторично
доставила мне случай подслушать разговор, который должен был решить его
участь. Он меня не видал, и, следственно, я не мог подозревать умысла; но
это только увеличивало его вину в моих глазах.

— Да неужели в самом деле это были черкесы? — сказал кто-то, — видел ли их
кто-нибудь?

— Я вам расскажу всю историю, — отвечал Грушницкий, — только, пожалуйста,
не выдавайте меня; вот как это было: вчерась один человек, которого я вам
не назову, приходит ко мне и рассказывает, что видел в десятом часу вечера,
как кто-то прокрался в дом к Лиговским. Надо вам заметить, что княгиня была
здесь, а княжна дома. Вот мы с ним и отправились под окна, чтоб подстеречь
счастливца.

Признаюсь, я испугался, хотя мой собеседник очень был занят своим
завтраком: он мог услышать вещи для себя довольно неприятные, если б
неравно Грушницкий отгадал истину; но ослепленный ревностью, он и не
подозревал ее.

— Вот видите ли, — продолжал Грушницкий, — мы и отправились, взявши с собой
ружье, заряженное холостым патроном, только так, чтобы попугать. До двух
часов ждали в саду. Наконец — уж бог знает откуда он явился, только не из
окна, потому что оно не отворялось, а должно быть, он вышел в стеклянную
дверь, что за колонной, — наконец, говорю я, видим мы, сходит кто-то с
балкона… Какова княжна? а? Ну, уж признаюсь, московские барышни! после
этого чему же можно верить? Мы хотели его схватить, только он вырвался и,
как заяц, бросился в кусты; тут я по нем выстрелил.

Вокруг Грушницкого раздался ропот недоверчивости.

— Вы не верите? — продолжал он, — даю вам честное, благородное слово, что
все это сущая правда, и в доказательство я вам, пожалуй, назову этого
господина.

— Скажи, скажи, кто ж он! — раздалось со всех сторон.

— Печорин, — отвечал Грушницкий.

В эту минуту он поднял глаза — я стоял в дверях против него; он ужасно
покраснел. Я подошел к нему и сказал медленно и внятно:

— Мне очень жаль, что я вошел после того, как вы уж дали честное слово в
подтверждение самой отвратительной клеветы. Мое присутствие избавило бы вас
от лишней подлости.

Грушницкий вскочил с своего места и хотел разгорячиться.

— Прошу вас, — продолжал я тем же тоном, — прошу вас сейчас же отказаться
от ваших слов; вы очень хорошо знаете, что это выдумка. Я не думаю, чтобы
равнодушие женщины к вашим блестящим достоинствам заслуживало такое ужасное
мщение. Подумайте хорошенько: поддерживая ваше мнение, вы теряете право на
имя благородного человека и рискуете жизнью.

Грушницкий стоял передо мною, опустив глаза, в сильном волнении. Но борьба
совести с самолюбием была непродолжительна. Драгунский капитан, сидевший
возле него, толкнул его локтем; он вздрогнул и быстро отвечал мне, не
поднимая глаз:

— Милостивый государь, когда я что говорю, так я это думаю и готов
повторить… Я не боюсь ваших угроз и готов на все…

— Последнее вы уж доказали, — отвечал я ему холодно и, взяв под руку
драгунского капитана, вышел из комнаты.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29

Портрет

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Николай Васильевич Гоголь: Портрет

бросился вперед к своей картине, как бы с тем, чтобы поверить самому такое
обидное замечание, и с ужасом увидел, что он всем почти фигурам придал
глаза ростовщика. Они так глядели демонски-сокрушительно, что он сам
невольно вздрогнул. Картина была отвергнута, и он должен был, к неописанной
своем досаде, услышать, что первенство осталось за его учеником. Невозможно
было описать того бешенства, с которым он возвратился домой. Он чуть не
прибил мать мою, разогнал детей, переломал кисти и мольберт, схватил со
стены портрет ростовщика, потребовал ножа и велел разложить огонь в камине,
намереваясь изрезать его в куски и сжечь. На этом движенье застал его
вошедший в комнату приятель, живописец, как и он, весельчак, всегда
довольный собой, не наносившийся никакими отдаленными желаньями, работавший
весело все, что попадалось, и еще веселей того принимавшийся за обед и
пирушку.

— Что ты делаешь, что собираешься жечь? — сказал он и подошел к
портрету.- Помилуй, это одно из самых лучших твоих произведений. Это
ростовщик, который недавно умер; да это совершеннейшая вещь. Ты ему просто
попал не в бровь, а в самые глаза залез. Так в жизнь никогда не глядели
глаза, как они глядят у тебя.

— А вот я посмотрю, как они будут глядеть в огне, — сказал отец,
сделавши движенье швырнуть его в камин.

— Остановись, ради бога! — сказал приятель, удержав его, — отдай его
уж лучше мне, если он тебе до такой степени колет глаз.

Отец сначала упорствовал, наконец согласился, и весельчак, чрезвычайно
довольный своим приобретением, утащил портрет с собою.

По уходе его отец мой вдруг почувствовал себя спокойнее. Точно как
будто бы вместе с портретом свалилась тяжесть с его души. Он сам изумился
своему злобному чувству, своей зависти и явной перемене своего характера.
Рассмотревши поступок свой, он опечалился душою и не без внутренней скорби
произнес:

— Нет, это бог наказал меня; картина моя поделом понесла посрамленье.
Она была замышлена с тем, чтобы погубитъ брата. Демонское чувство зависти
водило моею кистью, демонское чувство должно было и отразиться в ней.

Он немедленно отправился искать бывшего ученика своего, обнял его
крепко, просил у него прощенья и старался сколько мог загладить пред ним
вину свою. Работы его вновь потекли по-прежнему безмятежно; но задумчивость
стала показываться чаще на его лице. Он больше молился, чаще бывал молчалив
и не выражался так резко о людях; самая грубая наружность его характера
как-то умягчилась. Скоро одно обстоятельство еще более потрясло его. Он уже
давно не видался с товарищем своим, выпросившим у него портрет. Уже
собирался было идти его проведать, как вдруг он сам вошел неожиданно в его
комнату. После нескольких слов и вопросов с обеих сторон он сказал:

— Ну, брат, недаром ты хотел сжечь портрет. Черт его побери, в нем
есть что-то странное… Я ведьмам не верю, но, воля твоя: в нем сидит
нечистая сила…

— Как? — сказал отец мой.

— А так, что с тех пор как повесил я к себе его в комнату,
почувствовал тоску такую… точно как будто бы хотел кого-то зарезать. В
жизнь мою я не знал, что такое бессонница, а теперь испытал не только
бессонницу, но сны такие… я и сам не умею сказать, сны ли это или что
другое: точно домовой тебя душит, и все мерещится проклятый старик. Одним
словом, не могу рассказать тебе моего состояния. Подобного со мной никогда
не бывало. Я бродил как шальной все эти дни: чувствовал какую-то боязнь,
неприятное ожиданье чего-то. Чувствую, что не могу сказать никому веселого
и искреннего слова; точно как будто возле меня сидит шпион какой-нибудь. И
только с тех пор, как отдал портрет племяннику, который напросился на него,
почувствовал, что с меня вдруг будто какой-то камень свалился с плеч: вдруг
почувствовал себя веселым, как видишь. Ну, брат, состряпал ты черта!

Во время этого рассказа отец мой слушал его с неразвлекаемым вниманием
и наконец спросил:

— И портрет теперь у твоего племянника?

— Куда у племянника! не выдержал, — сказал весельчак, — знать, душа
самого ростовщика переселилась в него: он выскакивает из рам, расхаживает
по комнате; и то, что рассказывает племянник, просто уму непонятно. Я бы
принял его за сумасшедшего, если бы отчасти не испытал сам. Он его продал
какому-то собирателю картин, да и тот не вынес его и тоже кому-то сбыл с
рук.

Этот рассказ произвел сильное впечатление на моего отца. Он задумался
не в шутку, впал в ипохондрию и наконец совершенно уверился в том, что
кисть его послужила дьявольским орудием, что часть жизни ростовщика перешла
в самом деле как-нибудь в портрет и тревожит теперь людей, внушая бесовские
побуждения, совращая художника с пути, порождая страшные терзанья зависти,
и проч., и проч. Три случившиеся вслед за тем несчастия, три внезапные
смерти — жены, дочери и малолетнего сына — почел он небесною казнью себе и
решился непременно оставить свет. Как только минуло мне девять лет, он
поместил меня в Академию художеств и, расплатясь с своими должниками,
удалился в одну уединенную обитель, где скоро постригся в монахи. Там
строгостью жизни, неусыпным соблюдением всех монастырских правил он изумил
всю братью. Настоятель монастыря, узнавши об искусстве его кисти, требовал
от него написать главный образ в церковь. Но смиренный брат сказал наотрез,
что он недостоин взяться за кисть, что она осквернена, что трудом и
великими жертвами он должен прежде очистить свою душу, чтобы удостоиться
приступить к такому делу. Его не хотели принуждать. Он сам увеличивал для
себя, сколько было возможно, строгость монастырской жизни. Наконец уже и

она становилась ему недостаточною и не довольно строгою. Он удалился с
благословенья настоятеля в пустынь, чтоб быть совершенно одному. Там из
древесных ветвей выстроил он себе келью, питался одними сырыми кореньями,
таскал на себе камни с места на место, стоял от восхода до заката
солнечного на одном и том же месте с поднятыми к небу руками, читая
беспрерывно молитвы. Словом, изыскивал, казалось, все возможные степени
терпенья и того непостижимого самоотверженья, которому примеры можно разве
найти в одних житиях святых. Таким образом долго, в продолжение нескольких
лет, изнурял он свое тело, подкрепляя его в то же время живительною силою
молитвы. Наконец в один день пришел он в обитель и сказал твердо
настоятелю: «Теперь я готов. Если богу угодно, я совершу свой труд».
Предмет, взятый им, было рождество Иисуса. Целый год сидел он за ним, не
выходя из своей кельи, едва питая себя суровой пищей, молясь беспрестанно.
По истечении года картина была готова. Это было, точно, чудо кисти. Надобно
знать, что ни братья, ни настоятель не имели больших сведений в живописи,
но все были поражены необыкновенной святостью фигур. Чувство божественного
смиренья и кротости в лице пречистой матери, склонившейся над младенцем,
глубокий разум в очах божественного младенца, как будто уже что-то
прозревающих вдали, торжественное молчанье пораженных божественным чадом
царей, повергнувшихся к ногам его, и, наконец, святая, невыразимая тишина,
обнимающая всю картину, — все это предстало в такой согласной силе и
могуществе красоты, что впечатленье было магическое. Вся братья поверглась
на колена пред новым образом, и умиленный настоятель произнес: «Нет, нельзя
человеку с помощью одного человеческого искусства произвести такую картину:
святая, высшая сила водила твоею кистью, и благословенье небес почило на
труде твоем».

В это время окончил я свое ученье в Академии, получил золотую медаль и
вместе с нею радостную надежду на путешествие в Италию — лучшую мечту
двадцатилетнего художника. Мне оставалось только проститься с моим отцом, с
которым уже двенадцать лет я расстался. Признаюсь, даже самый образ его
давно исчезнул из моей памяти. Я уже несколько наслышался о суровой
святости его жизни и заранее воображал встретить черствую наружность
отшельника, чуждого всему в мире, кроме своей кельи и молитвы, изнуренного,
высохшего от вечного поста и бденья. Но как же я изумился, когда предстал
предо мною прекрасный, почти божественный старец! И следов измождения не
было заметно на его лице: оно сияло светлостью небесного веселия. Белая,
как снег, борода и тонкие, почти воздушные волосы такого же серебристого
цвета рассыпались картинно по груди и по складкам его черной рясы и падали
до самого вервия, которым опоясывалась его убогая монашеская одежда; но
более всего изумительно было для меня услышать из уст его такие слова и
мысли об искусстве, которые, признаюсь, я долго буду хранить в душе и желал
бы искренно, чтобы всякий мой собрат сделал то же.

— Я ждал тебя, сын мой, — сказал он, когда я подошел к его
благословенью.- Тебе предстоит путь, по которому отныне потечет жизнь твоя.
Путь твой чист, не совратись с него. У тебя есть талант; талант есть
драгоценнейший дар бога — не погуби его. Исследуй, изучай все, что ни
видишь, покори вс° кисти, но во всем умей находить внутреннюю мысль и пуще
всего старайся постигнуть высокую тайну созданья. Блажен избранник,
владеющий ею. Нет ему низкого предмета в природе. В ничтожном
художник-создатель так же велик, как и в великом; в презренном у него уже
нет презренного, ибо сквозит невидимо сквозь него прекрасная душа
создавшего, и презренное уже получило высокое выражение, ибо протекло
сквозь чистилище его души. Намек о божественном, небесном рае заключен для
человека в искусстве, и по тому одному оно уже выше всего. И во сколько раз
торжественный покой выше всякого волненья мирского; во сколько раз творенье
выше разрушенья; во сколько раз ангел одной только чистой невинностью
светлой души своей выше всех несметных сил и гордых страстей сатаны, — во
столько раз выше всего, что ни есть на свете, высокое созданье искусства.
Все принеси ему в жертву и возлюби его всей страстью. Не страстью, дышащей
земным вожделением, но тихой небесной страстью; без нее не властен человек
возвыситься от земли и не может дать чудных звуков успокоения. Ибо для
успокоения и примирения всех нисходит в мир высокое созданье искусства. Оно
не может поселить ропота в душе, но звучащей молитвой стремится вечно к
богу. Но есть минуты, темные минуты…

Он остановился, и я заметил, что вдруг омрачился светлый лик его, как
будто бы на него набежало какое-то мгновенное облако.

— Есть одно происшествие в моей жизни, — сказал он. — Доныне я не могу
понять, что’ был тот странный образ, с которого я написал изображение. Это
было точно какое-то дьявольское явление. Я знаю, свет отвергает
существованье дьявола, и потому не буду говорить о нем. Но скажу только,
что я с отвращением писал его, я не чувствовал в то время никакой любви к
своей работе. Насильно хотел покорить себя и бездушно, заглушив все, быть
верным природе. Это не было созданье искусства, и потому чувства, которые
объемлют всех при взгляде на него, суть уже мятежные чувства, тревожные
чувства, — не чувства художника, ибо художник и в тревоге дышит покоем. Мне
говорили, что портрет этот ходит по рукам и рассеивает томительные
впечатленья, зарождая в художнике чувство зависти, мрачной ненависти к
брату, злобную жажду производить гоненья и угнетенья. Да хранит тебя
всевышний от сих страстей! Нет их страшнее. Лучше вынести всю горечь
возможных гонений, нежели нанести кому-либо одну тень гоненья. Спасай
чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот чаще всех должен быть
душою. Другому простится многое, но ему не простится. Человеку, который
вышел из дому в светлой праздничной одежде, стоит только быть обрызнуту
одним пятном грязи из-под колеса, и уже весь народ обступил его, и
указывает на него пальцем, и толкует об его неряшестве, тогда как тот же
народ не замечает множества пятен на других проходящих, одетых в будничные
одежды. Ибо на будничных одеждах не замечаются пятна.

Он благословил меня и обнял. Никогда в жизни не был я так возвышенно
подвигнут. Благоговейно, более нежели с чувством сына, прильнул я к груди
его и поцеловал в рассыпавшиеся его серебряные волосы. Слеза блеснула в его
глазах.

— Исполни, сын мой, одну мою просьбу, — сказал он мне уже при самом
расставанье.- Может быть, тебе случится увидеть где-нибудь тот портрет, о
котором я говорил тебе. Ты его узнаешь вдруг по необыкновенным глазам и
неестественному их выражению, — во что бы то ни было истреби его…

Вы можете судить сами, мог ли я не обещать клятвенно исполнить такую

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10