Рубрики: КЛАССИКА

классическая литература

Маленький герой

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Федор Михайлович Достоевский: Маленький герой

прямо в раскрытую книгу. Я вздрогнул. Некоторое время m-me M* смотрела,
немая от изумления, то на пакет, то на цветы, которые держала в руках,
и, казалось, не верила глазам своим… Вдруг она покраснела, вспыхнула и
взглянула на меня. Но я уже перехватил ее взгляд и крепко закрыл глаза,
притворяясь спящим; ни за что в мире я бы не взглянул теперь ей прямо в
лицо. Сердце мое замирало и билось, словно пташка, попавшая в лапки куд-
рявого деревенского мальчугана. Не помню, сколько времени пролежал я,
закрыв глаза: минуты две-три. Наконец я осмелился их открыть. M-me M*
жадно читала письмо, и, по разгоревшимся ее щекам, по сверкавшему, сле-
зящемуся взгляду, по светлому лицу, в котором каждая черточка трепетала
от радостного ощущения, я догадался, что счастье было в этом письме и
что развеяна как дым вся тоска ее. Мучительно-сладкое чувство присоса-
лось к моему сердцу, тяжело было мне притворяться…

Никогда не забуду я этой минуты!

Вдруг, еще далеко от нас, послышались голоса:

— Madame M*! Natalie! Natalie!

M-me M* не отвечала, но быстро поднялась со скамьи, подошла ко мне и
наклонилась надо мною. Я чувствовал, что она смотрит мне прямо в лицо.
Ресницы мои задрожали, но я удержался и не открыл глаз. Я старался ды-
шать ровнее и спокойнее, но сердце задушало меня своими смятенными уда-
рами. Горячее дыхание ее палило мои щеки; она близко-близко нагнулась к
лицу моему, словно испытывая его. Наконец, поцелуй и слезы упали на мою
руку, на ту, которая лежала у меня на груди. И два раза она поцеловала
ее.

— Natalie! Natalie! где ты? — послышалось снова, уже очень близко от
нас.

— Сейчас! — проговорила m-me M* своим густым, серебристым голосом, но
заглушенным и дрожавшим от слез, и так тихо, что только я один мог слы-
шать ее, — сейчас!

Но в этот миг сердце наконец изменило мне и, казалось, выслало всю
свою кровь мне в лицо. В тот же миг скорый, горячий поцелуй обжег мои
губы. Я слабо вскрикнул, открыл глаза, но тотчас же на них упал вчераш-
ний газовый платочек ее, — как будто она хотела закрыть меня им от солн-
ца. Мгновение спустя ее уже не было. Я расслышал только шелест торопливо
удалявшихся шагов. Я был один.

Я сорвал с себя ее косынку и целовал ее, не помня себя от восторга;
несколько минут я был как безумный!.. Едва переводя дух, облокотясь на
траву, глядел я, бессознательно и неподвижно, перед собою, на окрестные
холмы, пестревшие нивами, на реку, извилисто обтекавшую их и далеко, как
только мог следить глаз, вьющуюся между новыми холмами и селами,
мелькавшими, как точки, по всей, залитой светом, дали, на синие, чуть
видневшиеся леса, как будто курившиеся на краю раскаленного неба, и ка-
кое-то сладкое затишье, будто навеянное торжественною тишиною картины,
мало-помалу смирило мое возмущенное сердце. Мне стало легче, я вздохнул
свободнее… Но вся душа моя как-то глухо и сладко томилась, будто проз-
рением чего-то, будто каким-то предчувствием. Что-то робко и радостно
отгадывалось испуганным сердцем моим, слегка трепетавшим от ожидания…
И вдруг грудь моя заколебалась, заныла, словно от чего-то пронзившего
ее, и слезы, сладкие слезы брызнули из глаз моих. Я закрыл руками лицо
и, весь трепеща, как былинка, невозбранно отдался первому сознанию и
откровению сердца, первому, еще неясному прозрению природы моей… Пер-
вое детство мое кончилось с этим мгновением. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Когда, через два часа, я воротился домой, то не нашел уже m-me M*:
она уехала с мужем в Москву, по какому-то внезапному случаю. Я уже ни-
когда более не встречался с нею.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7

Честный вор

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Федор Михайлович Достоевский: Честный вор

Иваныч, и простите мне все, чем я в нашем сожительстве вам обиду нанес.
Что ж, сударь? и ушел человек. День жду, вот, думаю, воротится к
вечеру — нет! Другой день нет, третий — нет. Испугался я, тоска меня
ворочает; не пью, не ем, не сплю. Обезоружил меня совсем человек! Пошел я
на четвертый день ходить, во все кабачки заглядывал, спрашивал — нет,
пропал Емельянушка!
«Уж сносил ли ты свою голову победную? — думаю. — Может, издох где у
забора пьяненький и теперь, как бревно гнилое, лежишь». Ни жив ни мертв я
домой воротился. На другой день тоже идти искать положил. И сам себя
проклинаю, зачем я тому попустил, чтоб глупый человек на свою волю ушел от
меня. Только смотрю: чем свет, на пятый день (праздник был), скрипит дверь.
Вижу, входит Емеля: синий такой и волосы все в грязи, словно спал на улице;
исхудал весь, как лучина; снял шинелишку, сел ко мне на сундук, глядит на
меня. Обрадовался я, да пуще прежнего тоска к моей душе припаялась. Оно вот
как, сударь, выходит: случись, то есть, надо мной такой грех человеческий,
так я, право слово, говорю: скорей, как собака, издох бы, а не пришел. А
Емеля пришел! Ну, натурально, тяжело человека в таком положении видеть.
Начал я его лелеять, ласкать, утешать. «Ну, говорю, Емельянушка, рад, что
ты воротился. Опоздал бы маленько прийти, я б и сегодня пошел по кабачкам
тебя промышлять. Кушал ли ты?»
— Кушал-с, Астафий Иваныч.
— Полно, кушал ли? Вот, братец, щец вчерашних маленько осталось; на
говядине были, не пустые; а вот и лучку с хлебом. Покушай, говорю: оно на
здоровье не лишнее.
Подал я ему; ну, тут и увидал, что, может, три дня целых не ел
человек, — такой аппетит оказался. Это, значит, его голод ко мне пригнал.
Разголубился я, на него глядя, сердечного. Сем-ка, я думаю, в штофную
сбегаю. Принесу ему отвести душу, да и покончим, полно! Нет у меня больше
на тебя злобы, Емельянушка! Принес винца. Вот, говорю, Емельян Ильич,
выпьем для праздника. Хочешь выпить? оно здорово.
Протянул было он руку, этак жадно протянул, уж взял было, да и
остановился; подождал маленько; смотрю: взял, несет ко рту, плескает у него
винцо на рукав. Нет, донес ко рту, да тотчас и поставил на стол.
— Что ж, Емельянушка?
— Да нет; я, того… Астафий Иваныч.
— Не выпьешь, что ли?
— Да я, Астафий Иваныч, так уж… не буду больше пить, Астафий Иваныч.
— Что ж, ты совсем перестать собрался, Емелюшка, или только сегодня не
будешь?
Промолчал. Смотрю: через минуту положил на руку голову.
— Что ты, уж не заболел ли, Емеля?
— Да так, нездоровится, Астафий Иваныч.
Взял я его и положил на постель. Смотрю, и вправду худо: голова горит,
а самого трясет лихорадкой. Посидел я день над ним; к ночи хуже. Я ему
квасу с маслом и с луком смешал, хлебца подсыпал. Ну, говорю: тюри покушай,
авось будет лучше! Мотает головой. «Нет, говорит, я уж сегодня обедать не
буду, Астафий Иваныч». Чаю ему приготовил, старушоночку замотал совсем, —
нет ничего лучше. Ну, думаю, плохо! Пошел я на третье утро к врачу. У меня
тут медик Костоправов знакомый жил. Еще прежде, когда я у Босомягиных
господ находился, познакомились: лечил он меня. Пришел медик, посмотрел.
«Да нет, говорит, оно плохо. Нечего было, говорит, и посылать за мной. А
пожалуй, дать ему порошков». Ну, порошков-то я не дал; так, думаю, балуется
медик: а между тем наступил пятый день.
Лежал он, сударь, передо мной, кончался. Я сидел на окне, работу в
руках держал. Старушоночка печку топила. Все молчим. У меня, сударь, сердце
по нем, забулдыге, разрывается: точно это я сына родного хороню. Знаю, что
Емеля теперь на меня смотрит, еще с утра видел, что крепится человек,
сказать что-то хочет, да, как видно, не смеет. Наконец, взглянул на него;
вижу, тоска такая в глазах у бедняги, с меня глаз не сводит; а увидал, что
я гляжу на него, тотчас потупился.
— Астафий Иванович!
— Что, Емелюшка?
— А вот если б, примером, мою шинел°ночку в Толкучий снесть, так много
ль за нее дали бы, Астафий Иваныч?
— Ну, говорю, неведомо, много ли дали бы. Может, и трехрублевый бы
дали, Емельян Ильич.
А поди-ка понеси в самом деле, так и ничего бы не дали, кроме того что
насмеялись бы тебе в глаза, что такую злосчастную вещь продаешь. Так только
ему, человеку божию, зная норов его простоватый, в утеху сказал.
— А я-то думал, Астафий Иваныч, что три рубля серебром за нее положили
бы; она вещь суконная, Астафий Иваныч. Как же трехрублевый, коли суконная
вещь?
— Не знаю, говорю, Емельян Ильич; коль нести хочешь, так конечно, три
рубля нужно будет с первого слова просить.
Помолчал немного Емеля; потом опять окликает:
— Астафий Иваныч!
— Что, спрашиваю, Емельянушка?
— Вы продайте шинел°ночку-то, как я помру, а меня в ней не хороните. Я
и так полежу; а она вещь ценная; вам пригодиться может.
Тут у меня так, сударь, защемило сердце, что и сказать нельзя. Вижу,
что тоска предсмертная к человеку подступает. Опять замолчали. Этак час
прошло времени. Посмотрел я на него сызнова: все на меня смотрит, а как
встретился взглядом со мной, опять потупился.
— Не хотите ли, говорю, водицы испить, Емельян Ильич?
— Дайте, господь с вами, Астафий Иваныч
Подал я ему испить. Отпил.
— Благодарствую, говорит, Астафий Иваныч.
— Не надо ль еще чего, Емельянушка?
— Нет, Астафий Иваныч; ничего не надо; а я, того…
— Что?
— Энтого…
— Чего такого, Емелюшка?
— Ретузы-то… энтого… это я их взял у вас тогда… Астафий
Иваныч…
— Ну, господь, говорю, тебя простит, Емельянушка, горемыка ты такой,
сякой, этакой! отходи с миром… А у самого, сударь, дух захватило и слезы
из глаз посыпались; отвернулся было я на минуту.

— Астафий Иваныч…
Смотрю: хочет Емеля мне что-то сказать; сам приподнимается, силится,
губами шевелит… Весь вдруг покраснел, смотрит на меня… Вдруг вижу:
опять бледнеет, бледнеет, опал совсем во мгновенье; голову назад закинул,
дохнул раз да тут и богу душу отдал . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Страницы: 1 2 3

Честный вор

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Федор Михайлович Достоевский: Честный вор

Федор Михайлович Достоевский

Честный вор
(редакция 1860 г.)
Из записок неизвестного
Однажды утром, когда я уже совсем собрался идти в должность, вошла ко
мне Аграфена, моя кухарка, прачка и домоводка, и, к удивлению моему,
вступила со мной в разговор.
До сих пор это была такая молчаливая, простая баба, что, кроме
ежедневных двух слов о том, чего приготовить к обеду, не сказала лет в
шесть почти ни слова. По крайней мере я более ничего не слыхал от нее.
— Вот я, сударь, к вам, — начала она вдруг, — вы бы отдали внаем
каморку.
— Какую каморку?
— Да вот что подле кухни. Известно какую.
— Зачем?
— Зачем! затем, что пускают же люди жильцов. Известно зачем.
— Да кто ее наймет?
— Кто наймет! Жилец наймет. Известно кто.
— Да там, мать моя, и кровати поставить нельзя; тесно будет. Кому ж
там жить?
— Зачем там жить! Только бы спать где было; а он на окне будет жить.
— На каком окне?
— Известно на каком, будто не знаете! На том, что в передней. Он там
будет сидеть, шить или что-нибудь делать. Пожалуй, и на стуле сядет. У него
есть стул; да и стол есть; все есть.
— Кто ж он такой?
— Да хороший, бывалый человек. Я ему буду кушанье готовить. И за
квартиру, за стол буду всего три рубля серебром в месяц брать…
Наконец я, после долгих усилий, узнал, что какой-то пожилой человек
уговорил или как-то склонил Аграфену пустить его в кухню, в жильцы и в
нахлебники. Что Аграфене пришло в голову, тому должно было сделаться;
иначе, я знал, что она мне покоя не даст. В тех случаях, когда что-нибудь
было не по ней, она тотчас же начинала задумываться, впадала в глубокую
меланхолию, и такое состояние продолжалось недели две или три. В это время
портилось кушанье, не досчитывалось белье, полы не были вымыты, — одним
словом, происходило много неприятностей. Я давно заметил, что эта
бессловесная женщина не в состоянии была составить решения, установиться на
какой-нибудь собственно ей принадлежащей мысли. Но уж если в слабом мозгу
ее каким-нибудь случайным образом складывалось что-нибудь похожее на идею,
на предприятие, то отказать ей в исполнении значило на несколько времени
морально убить ее. И потому, более всего любя собственное спокойствие, я
тотчас же согласился.
— Есть ли по крайней мере у него вид какой-нибудь, паспорт или
что-нибудь?
— Как же! известно есть. Хороший, бывалый человек; три рубля обещался
давать.
На другой же день в моей скромной, холостой квартире появился новый
жилец; но я не досадовал, даже про себя был рад. Я вообще живу уединенно,
совсем затворником. Знакомых у меня почти никого; выхожу я редко. Десять
лет прожив глухарем, я, конечно, привык к уединению. Но десять, пятнадцать
лет, а может быть, и более такого же уединения, с такой же Аграфеной, в той
же холостой квартире, — конечно, довольно бесцветная перспектива! И потому
лишний смирный человек при таком порядке вещей — благодать небесная!
Аграфена не солгала: жилец мой был из бывалых людей. По паспорту
оказалось, что он из отставных солдат, о чем я узнал, и не глядя на
паспорт, с первого взгляда по лицу. Это легко узнать. Астафий Иванович, мой
жилец, был из хороших между своими. Зажили мы хорошо. Но всего лучше было,
что Астафий Иванович подчас умел рассказывать истории, случаи из
собственной жизни. При всегдашней скуке моего житья-бытья такой рассказчик
был просто клад. Раз он мне рассказал одну из таких историй. Она произвела
на меня некоторое впечатление. Но вот по какому случаю произошел этот
рассказ.
Однажды я остался в квартире один: и Астафий и Аграфена разошлись по
делам. Вдруг я услышал из второй комнаты, что кто-то вошел, и, показалось
мне, чужой; я вышел: действительно в передней стоял чужой человек, малый
невысокого роста, в одном сюртуке, несмотря на холодное, осеннее время.
— Чего тебе?
— Чиновника Александрова; здесь живет?
— Такого нет, братец; прощай.
— Как же дворник сказал, что здесь, — проговорил посетитель, осторожно
ретируясь к дверям.
— Убирайся, убирайся, братец; пошел.
На другой день после обеда, когда Астафий Иванович примерял мне
сюртук, который был у него в переделке, опять кто-то вошел в переднюю. Я
приотворил дверь.
Вчерашний господин, на моих же глазах, преспокойно снял с вешалки мою
бекешь, сунул ее под мышку и пустился вон из квартиры. Аграфена все время
смотрела на него, разинув рот от удивления, и больше ничего не сделала для
защиты бекеши. Астафий Иванович пустился вслед за мошенником и через десять
минут воротился, весь запыхавшись, с пустыми руками. Сгинул да пропал
человек!
— Ну, неудача, Астафий Иванович. Хорошо еще, что шинель нам осталась!
А то бы совсем посадил на мель, мошенник!
Но Астафия Ивановича все это так поразило, что я даже позабыл о
покраже, на него глядя. Он опомниться не мог. Поминутно бросал работу,
которою был занят, поминутно начинал сызнова рассказывать дело, каким это
образом все случилось, как он стоял, как вот в глазах, в двух шагах, сняли
бекешь и как это все устроилось, что и поймать нельзя было. Потом опять
садился за работу; потом опять бросал все, и я видел, как, наконец, пошел
он к дворнику рассказать и попрекнуть его, что на своем дворе таким делам
быть попускает. Потом воротился и Аграфену начал бранить. Потом опять сел
за работу и долго еще бормотал про себя, что вот как это все дело
случилось, как он тут стоял, а я там и как вот в глазах, в двух шагах,
сняли бекешь и т. д. Одним словом, Астафий Иванович, хотя дело сделать
умел, однако был большой кропотун и хлопотун.

— Одурачили нас с тобой, Астафий Иваныч! — сказал я ему вечером,
подавая ему стакан чая и желая от скуки опять вызвать рассказ о пропавшей
бекеше, который от частого повторения и от глубокой искренности рассказчика
начинал становиться очень комическим.
— Одурачили, сударь! Да просто вчуже досадно, зло пробирает, хоть и не
моя одежа пропала. И по-моему, нет гадины хуже вора на свете. Иной хоть
задаром берет, а этот твой труд, пот, за него пролитой, время твое у тебя
крадет… Гадость, тьфу! говорить не хочется, зло берет. Как это вам,
сударь, своего добра не жалко?
— Да, оно правда, Астафий Иваныч; уж лучше сгори вещь, а вору уступить
досадно, не хочется.
— Да уж чего тут хочется! Конечно, вор вору розь… А был, сударь, со
мной один случай, что попал я и на честного вора.
— Как на честного! Да какой же вор честный, Астафий Иваныч?
— Оно, сударь, правда! Какой же вор честный, и не бывает такого. Я
только хотел сказать, что честный, кажется, был человек, а украл. Просто
жалко было его.
— А как это было, Астафий Иваныч?
— Да было, сударь, тому назад года два. Пришлось мне тогда без малого
год быть без места, а когда еще доживал я на месте, сошелся со мной один
пропащий совсем человек. Так, в харчевне сошлись. Пьянчужка такой,
потаскун, тунеядец, служил прежде где-то, да его за пьяную жизнь уж давно
из службы выключили. Такой недостойный! ходил он уж бог знает в чем! Иной
раз так думаешь, есть ли рубашка у него под шинелью; все, что ни заведется,
пропьет. Да не буян; характером смирен, такой ласковый, добрый, и не
просит, все совестится: ну, сам видишь, что хочется выпить бедняге, и
поднесешь. Ну, так-то я с ним и сошелся, то есть он ко мне привязался…
мне-то все равно. И какой был человек! Как собачонка привяжется, ты туда —
и он за тобой; а всего один раз только виделись, мозгляк такой! Сначала
пусти его переночевать — ну, пустил; вижу, и паспорт в порядке, человек
ничего! Потом, на другой день, тоже пусти его ночевать, а там и на третий
пришел, целый день на окне просидел; тоже ночевать остался. Ну, думаю,
навязался ж он на меня: и пой и корми его, да еще ночевать пускай — вот
бедному человеку, да еще нахлебник на шею садится. А прежде он тоже, как и
ко мне, к одному служащему хаживал, привязался к нему, вместе вс° пили; да
тот спился и умер с какого-то горя. А этого звали Емелей, Емельяном
Ильичом. Думаю, думаю: как мне с ним быть? прогнать его — совестно, жалко:
такой жалкий, пропащий человек, что и господи! И бессловесный такой, не
просит, сидит себе, только как собачонка в глаза тебе смотрит. То есть вот
как пьянство человека испортит! Думаю про себя: как скажу я ему: ступай-ка
ты, Емельянушка, вон; нечего тебе делать у меня; не к тому попал; самому
скоро перекусить будет нечем, как же мне держать тебя на своих харчах?
Думаю, сижу, что он сделает, как я такое скажу ему? Ну, и вижу сам про
себя, как бы долго он глядел на меня, когда бы услыхал мою речь, как бы
долго сидел и не понимал ни слова, как бы потом, когда вдомек бы взял,
встал бы с окна, взял бы свой узелок, как теперь вижу, клетчатый, красный,
дырявый, в который бог знает что завертывал и всюду с собой носил, как бы
оправил свою шинелишку, так, чтоб и прилично было, и тепло, да и дырьев
было бы не видать, — деликатный был человек! как бы отворил потом дверь да
и вышел бы с слезинкой на лестницу. Ну, не пропадать же совсем человеку…
жалко стало! А тут потом, думаю, мне-то самому каково! Постой же, смекаю
про себя, Емельянушка, недолго тебе у меня пировать; вот скоро съеду, тогда
не найдешь. Ну-с, сударь, съехали мы; тогда еще Александр Филимонович,
барин (теперь покойник, царство ему небесное), говорят: очень остаюсь тобою
доволен, Астафий, воротимся все из деревни, не забудем тебя, опять возьмем.
А я у них в дворецких проживал, — добрый был барин, да умер в том же году.
Ну, как проводили мы их, взял я свое добро, деньжонок кой-какие было,
думаю, попокоюсь себе, да и съехал я к одной старушоночке, угол занял у
ней. А у ней и всего-то один угол свободный был. Тоже в нянюшках где-то
была, так теперь особо жила, пансион получала. Ну, думаю, прощай теперь,
Емельянушка, родной человек, не найдешь ты меня! Что ж, сударь, думаете?
Воротился я повечеру (к знакомому человеку повидаться ходил) и первого вижу
Емелю, сидит себе у меня на сундуке, и клетчатый узелок подле него, сидит в
шинелишке, меня поджидает… да от скуки еще книжку церковную у старухи
взял, вверх ногами держит. Нашел-таки! И руки у меня опустились. Ну, думаю,
нечего делать, — зачем сначала не гнал? Да прямо и спрашиваю: «Принес ли
паспорт, Емеля?»
Я тут, сударь, сел да начал раздумывать: что ж он,скитающийся человек,
много ль помехи мне сделает? И вышло, по раздумье, что немногого будет
стоить помеха. Кушать ему надо, думаю. Ну, хлебца кусочек утром, да чтоб
приправа посмачнее была, так лучку купить. Да в полдень ему тоже хлебца да
лучку дать; да повечерять тоже лучку с квасом да хлебца, если хлебца
захочет. А навернутся щи какие-нибудь, так мы уж оба по горлышко сыты. Я-то
есть много не ем, а пьющий человек, известно, ничего не ест: ему бы только
настоечки да зелена винца. Доконает он меня на питейном, подумал я, да тут
же, сударь, и другое в голову пришло, и ведь как забрало меня. Да так, что
вот если б Емеля ушел, так я бы жизни не рад был… Порешил же я тогда быть
ему отцом-благодетелем. Воздержу, думаю, его от злой гибели, отучу его
чарочку знать! Постой же ты, думаю: ну, хорошо, Емеля, оставайся, да только
держись теперь у меня, слушай команду!
Вот и думаю себе: начну-ка я его теперь к работе какой приучать, да не
вдруг; пусть сперва погуляет маленько, а я меж тем приглянусь, поищу, к
чему бы такому, Емеля, способность найти в тебе. Потому что на всякое дело,
сударь, наперед всего человеческая способность нужна. И стал я к нему
втихомолку приглядываться. Вижу: отчаянный ты человек, Емельянушка! Начал
я, сударь, сперва с доброго слова: так и сяк, говорю, Емельян Ильич, ты бы
на себя посмотрел да как-нибудь там пооправился.
— Полно гулять! Смотри-ка, в отрепье весь ходишь, шинелишка-то твоя,
простительно сказать, на решето годится; нехорошо! Пора бы, кажется, честь
знать. — Сидит, слушает меня, понуря голову, мой Емельянушка. Чего, сударь!
Уж до того дошел, что язык пропил, слова путного сказать не умеет. Начнешь
ему про огурцы, а он тебе на бобах откликается! слушает меня, долго
слушает, а потом и вздохнет.
— Чего ж ты вздыхаешь, спрашиваю, Емельян Ильич?
— Да так-с, ничего, Астафий Иваныч, не беспокойтесь. А вот сегодня две
бабы, Астафий Иваныч, подрались на улице, одна у другой лукошко с клюквой
невзначай рассыпала.
— Ну, так что ж?
— А другая за то ей нарочно ее же лукошко с клюквой рассыпала, да еще
ногой давить начала.
— Ну, так что ж, Емельян Ильич?
— Да ничего-с, Астафий Иваныч, я только так.
«Ничего-с, только так. Э-эх! думаю, Емеля, Емелюшка! пропил-прогулял

Страницы: 1 2 3

Честный вор

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Федор Михайлович Достоевский: Честный вор

ты головушку!..»
— А то барин ассигнацию обронил на панели в Гороховой, то бишь в
Садовой. А мужик увидал, говорит: мое счастье; а тут
— другой увидал,говорит: нет, мое счастье! Я прежде твоего увидал…
— Ну, Емельян Ильич.
— И задрались мужики, Астафий Иваныч. А городовой подошел, поднял
ассигнацию и отдал барину, а мужиков обоих в будку грозил посадить.
— Ну, так что ж? что же тут такого назидательного есть, Емельянушка?
— Да я ничего-с. Народ смеялся, Астафий Иваныч.
— Э-эх, Емельянушка! что народ! Продал ты за медный алтын свою
душеньку. А знаешь ли что, Емельян Ильич, я скажу-то тебе?
— Чего-с, Астафий Иваныч?
— Возьми-ка работу какую-нибудь, право, возьми. В сотый говорю,
возьми, пожалей себя!
— Что же мне взять такое, Астафий Иваныч? я уж и не знаю, что я такое
возьму; и меня-то никто не возьмет, Астафий Иваныч.
— За то ж тебя и из службы изгнали, Емеля, пьющий ты человек!
— А то вот Власа-буфетчика в контору позвали сегодня, Астафий Иваныч.
— Зачем же, говорю, позвали его, Емельянушка?
— А вот уж и не знаю зачем, Астафий Иваныч. Значит, уж оно там нужно
так было, так и потребовали…
«Э-эх! думаю, пропали мы оба с тобой, Емельянушка! За грехи наши нас
господь наказует!» Ну, что с таким человеком делать прикажете, сударь!
Только хитрый был парень, куды! Слушал он, слушал меня, да потом,
знать, ему надоело, чуть увидит, что я осерчал, возьмет шинелишку да и
улизнет — поминай как звали! день прошатается, придет под вечер пьяненький.
Кто его поил, откуда он деньги брал, уж господь его ведает, не моя в том
вина виновата!..
— Нет, говорю, Емельян Ильич, не сносить тебе головы! Полно пить,
слышишь ты, полно! Другой раз, коли пьяный воротишься, на лестнице будешь у
меня ночевать. Не пущу!..
Выслушав наказ, сидит мой Емеля день, другой; на третий опять улизнул.
Жду-пожду, не приходит! Уж я, признаться сказать, перетрусил, да и жалко
мне стало. Что я сделал над ним! думаю. Запугал я его. Ну, куда он пошел
теперь, горемыка? пропадет, пожалуй, господи бог мой! Ночь пришла, не идет.
Наутро вышел я в сени, смотрю, а он в сенях почивать изволит. На
приступочку голову положил и лежит; окостенел от стужи совсем.
— Что ты, Емеля? Господь с тобой! Куда ты попал?
— Да вы, энтого, Астафий Иваныч, сердились намедни, огорчаться
изволили и обещались в сенях меня спать положить, так я, энтого, и не
посмел войти, Астафий Иваныч, да и лег тут…
И злость и жалость взяли меня!
— Да ты б, Емельян, хоть бы другую какую-нибудь должность взял,
говорю. Чего лестницу-то стеречь!..
— Да какую ж бы другую должность, Астафий Иваныч?
— Да хоть бы ты, пропащая ты душа, говорю (зло меня такое взяло!),
хоть бы ты портняжному-то искусству повыучился. Ишь у тебя шинель-то какая!
Мало что в дырьях, так ты лестницу ею метешь! взял бы хоть иголку да
дырья-то свои законопатил, как честь велит. Э-эх, пьяный ты человек!
Что ж, сударь! и взял он иглу; ведь я ему на смех сказал, а он оробел
да и возьми. Скинул шинелишку и начал нитку в иглу вдевать. Я гляжу на
него; ну, дело известное, глаза нагноились, покраснели; руки трепещут, хоть
ты што! совал, совал — не вдевается нитка; уж он как примигивался: и
помусолит-то, и посучит в руках — нет! бросил, смотрит на меня…
— Ну, Емеля, одолжил ты меня! было б при людях, так голову срезал бы!
Да ведь я тебе, простому такому человеку, на смех, в укору сказал… Уж
ступай, бог с тобой, от греха! сиди так, да срамного дела не делай, по
лестницам не ночуй, меня не срами!..
— Да что же мне делать-то, Астафий Иваныч; я ведь и сам знаю, что
всегда пьяненький и никуда не гожусь!.. Только вас, моего бла…
благо-детеля, в сердце ввожу понапрасну…
Да тут как затрясутся у него вдруг его синие губы, как покатилась
слезинка по белой щеке, как задрожала эта слезинка на его бороденке
небритой, да как зальется, треснет вдруг целой пригорошней слез мой
Емельян… Батюшки! словно ножом мне полоснуло по сердцу.
«Эх ты, чувствительный человек, совсем и не думал я! Кто бы знал, кто
гадал про то?.. Нет, думаю, Емеля, отступлюсь от тебя совсем; пропадай как
ветошка!..»
Ну, сударь, что тут еще долго рассказывать! Да и вся-то вещь такая
пустая, мизерная, слов не стоит, то есть вы, сударь, примерно сказать, за
нее двух сломанных грошей не дадите, а я-то бы много дал, если б у меня
много было, чтоб только всего того не случилось! Были у меня, сударь,
рейтузы, прах их возьми, хорошие, славные ретузы, синие с клетками, а
заказывал мне их помещик, который сюда приезжал, да отступился потом,
говорит: узки; так они у меня на руках и остались. Думаю: ценная вещь! в
Толкучем целковых пять, может, дадут, а нет, так я из них двое панталон
петербургским господам выгадаю, да еще хвостик мне на жилетку останется.
Оно бедному человеку, нашему брату, знаете, все хорошо! А у Емельянушки на
ту пору прилучись время суровое, грустное. Смотрю: день не пьет, другой не
пьет, третий — хмельного в рот не берет, осовел совсем, индо жалко, сидит
подгорюнившись. Ну, думаю: али куплева, парень, нет у тебя, аль уж ты сам
на путь божий вошел да баста сказал, резону послушался. Вот, сударь, так
это все и было; а на ту пору случись праздник большой. Я пошел ко
всенощной; прихожу — сидит мой Емеля на окошечке, пьяненький, покачивается.
Э-гм! думаю, так-то ты, парень! да и пошел зачем-то в сундук. Глядь! а
ретуз-то и нету!.. Я туда и сюда: сгинули! Ну, как перерыл я все, вижу, что
нет, — так меня по сердцу как будто скребнуло! Бросился я к старушоночке,
сначала ее поклепал, согрешил, а на Емелю, хоть и улика была, что пьяным
сидит человек, и домека не было! «Нет, — говорит моя старушонка, — господь
с тобой, кавалер, на что мне ретузы, носить, что ли, стать? у меня у самой
намедни юбка на добром человеке из вашего брата пропала… Ну, то есть, не
знаю, не ведаю», — говорит. «Кто здесь был, говорю, кто приходил?» — «Да
никто, говорит, кавалер, не приходил; я все здесь была. Емельян Ильич
выходил, да потом и пришел; вон сидит! Его допроси». — «Не брал ли, Емеля,
говорю, по какой-нибудь надобности, ретуз моих новых, помнишь, еще на
помещика строили?» — «Нет, говорит, Астафий Иваныч, я, то есть, энтого, их
не брал-с».

Что за оказия! опять искать начал, искал-искал — нет! А Емеля сидит да
покачивается. Сидел я вот, сударь, так перед ним, над сундуком, на
корточках, да вдруг и накосился на него глазом… Эх-ма! думаю: да так вот
у меня и зажгло сердце в груди; даже в краску бросило. Вдруг и Емеля
посмотрел на меня.
— Нет, говорит, Астафий Иваныч, я ретуз-то ваших, энтого… вы, может,
думаете, что, того, а я их не брал-с.
— Да куда же бы пропасть им, Емельян Ильич?
— Нет, говорит, Астафий Иваныч; не видал совсем.
— Что же, Емельян Ильич, знать, уж они, как там ни есть, взяли да сами
пропали?
— Может, что и сами пропали, Астафий Иваныч.
Я как выслушал его, как был — встал, подошел к окну, засветил
светильню да и сел работу тачать. Жилетку чиновнику, что под нами жил,
переделывал. А у самого так вот и горит, так и воет в груди. То есть легче
б, если б я всем гардеробом печь затопил. Вот и почуял, знать, Емеля, что
меня зло схватило за сердце. Оно, сударь, коли злу человек причастен, так
еще издали чует беду, словно перед грозой птица небесная.
— А вот, Астафий Иванович, — начал Емелюшка (а у самого дрожит
голосенок), — сегодня Антип Прохорыч, фельдшер, на кучеровой жене, что
помер намедни, женился…
Я, то есть, так поглядел на него, да уж злостно, знать, поглядел…
Понял Емеля. Вижу: встает, подошел к кровати и начал около нее что-то
пошаривать. Жду — долго возится, а сам все приговаривает: «Нет как нет,
куда бы им, шельмам, сгинуть!» Жду, что будет; вижу, полез Емеля под
кровать на корточках. Я и не вытерпел.
— Чего вы, говорю, Емельян Ильич, на корточках-то ползаете?
— А вот нет ли ретуз, Астафий Иваныч. Посмотреть, не завалились ли
туда куда-нибудь.
— Да что вам, сударь, говорю (с досады величать его начал), что вам,
сударь, за бедного, простого человека, как я, заступаться; коленки-то
попусту ерзать!
— Да что ж, Астафий Иваныч, я ничего-с… Оно, может, как-нибудь и
найдутся, как поискать.
— Гм… говорю; послушай-ка, Емельян Ильич!
— Что, говорит, Астафий Иваныч?
— Да не ты ли, говорю, их просто украл у меня, как вор и мошенник, за
мою хлеб-соль услужил? — То есть вот как, сударь, меня разобрало тем, что
он на коленках передо мной начал по полу ерзать.
— Нет-с… Астафий Иванович…
А сам, как был, так и остался под кроватью ничком. Долго лежал; потом
выполз. Смотрю: бледный совсем человек, словно простыня. Привстал, сел
подле меня на окно, этак минут с десять сидел.
— Нет, говорит, Астафий Иваныч, — да вдруг и встал и подступил ко мне,
как теперь смотрю, страшный как грех.
— Нет, говорит, Астафий Иваныч, я ваших ретуз, того, не изволил
брать…
Сам весь дрожит, себя в грудь пальцем трясущим тыкает, а голосенок-то
дрожит у него так, что я, сударь, сам оробел и словно прирос к окну.
— Ну, говорю, Емельян Ильич, как хотите, простите, коли я, глупый
человек, вас попрекнул понапраслиной. А ретузы пусть их, знать, пропадают;
не пропадем без ретуз. Руки есть, слава богу, воровать не пойдем… и
побираться у чужого бедного человека не будем; заработаем хлеба…
Выслушал меня Емеля, постоял-постоял предо мной, смотрю — сел. Так и
весь вечер просидел, не шелохнулся; уж я и ко сну отошел, все на том же
месте Емеля сидит. Наутро только, смотрю, лежит себе на голом полу,
скрючившись в своей шинелишке; унизился больно, так и на кровать лечь не
пришел. Ну, сударь, невзлюбил я его с этой поры, то есть на первых днях
возненавидел. Точно это, примерно сказать, сын родной меня обокрал да обиду
кровную мне причинил. Ах, думаю: Емеля, Емеля! А Емеля, сударь, недели с
две без просыпу пьет. То есть остервенился совсем, опился. С утра уйдет,
придет поздней ночью, и в две недели хоть бы слово какое я от него услыхал.
То есть, верно, это его самого тогда горе загрызло, или извести себя
как-нибудь хотел. Наконец, баста, прекратил, знать, все пропил и сел опять
на окно. Помню, сидел, молчал трое суток; вдруг, смотрю: плачет человек. То
есть сидит, сударь, и плачет, да как! то есть просто колодезь, словно не
слышит сам, как слезы роняет. А тяжело, сударь, видеть, когда взрослый
человек, да еще старик-человек, как Емеля, с беды-грусти плакать начнет.
— Что ты, Емеля? — говорю.
И всего его затрясло. Так и вздрогнул. Я, то есть, первый раз с того
времени к нему речь обратил.
— Ничего… Астафий Иваныч.
— Господь с тобой, Емеля, пусть его все пропадает. Чего ты такой совой
сидишь? — Жалко мне стало его.
— Так-с, Астафий Иваныч, я не того-с. Работу какую-нибудь хочу взять,
Астафий Иваныч.
— Какую же бы такую работу, Емельян Ильич?
— Так, какую-нибудь-с. Может, должность какую найду-с, как и прежде; я
уж ходил просить к Федосею Иванычу… Нехорошо мне вас обижать-с, Астафий
Иваныч. Я, Астафий Иваныч, как, может быть, должность-то найду, так вам все
отдам и за все харчи ваши вам вознаграждение представлю
— Полно, Емеля, полно; ну, был грех такой, ну — и прошел! Прах его
побери! Давай жить по-старому.
— Нет-с, Астафий Иваныч, вы, может быть, все, того… а я ваших ретуз
не изволил брать…
— Ну, как хочешь; господь с тобой, Емельянушка!
— Нет-с, Астафий Иваныч. Я, видно, больше у вас не жилец. Уж вы меня
извините, Астафий Иваныч.
— Да господь с тобой, говорю: кто тебя, Емельян Ильич, обижает, с
двора гонит, я, что ли?
— Нет-с, неприлично мне так жить у вас, Астафий Иваныч… Я лучше уж
пойду-с…
То есть разобиделся, наладил одно человек. Смотрю я на него, и вправду
встал, тащит на плеча шинелишку.
— Да куда ж ты, этово, Емельян Ильич? послушай ума-разума: что ты?
куда ты пойдешь?
— Нет, уж вы прощайте, Астафий Иваныч, уж не держите меня (сам опять
хнычет); я уж пойду от греха, Астафий Иванович. Вы уж не такие стали
теперь.
— Да какой не такой? такой! Да ты как дитя малое, неразумное,
пропадешь один, Емельян Ильич
— Нет, Астафий Иваныч, вы вот, как уходите, сундук теперь запираете, а
я, Астафий Иваныч, вижу и плачу… Нет, уж вы лучше пустите меня, Астафий

Страницы: 1 2 3

Сердце пустыни

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Федор Михайлович Достоевский: Сердце пустыни

Александр Грин
СЕРДЦЕ ПУСТЫНИ

I

Открытие алмазных россыпей в Кордон-Брюн сопровождалось тягой к
цивилизации. Нам, единственно, интересно открытие блистательного кафе.
Среди прочей публики мы отметим здесь три скептических ума, — три
художественные натуры, — три погибшие души, несомненно талантливые, но
переставшие видеть зерно. Разными путями пришли они к тому, что видели одну
шелуху.
Это мировоззрение направило их способности к мистификации, как
призванию. Мистификация сделалась их религией. И они достигли в своем роде
совершенства. Так, например, легенда о бриллианте в тысячу восемьсот
каратов, ехидно и тонко обработанная ими меж бокалов шампанского и арией
«Жоселена», произвела могучее действие, бросив тысячи проходимцев на поиски
чуда к водопаду Альпетри, где, будто над водой, в скале, сверкало чудовище.
И так далее. Стелла Дижон благодаря им получила уверенность, что безнадежно
влюбленный в нее (чего не было) Гарри Эванс с отчаяния женился на девице
О’Нэйль. Произошла драма, позорный исход которой не сделал никому чести:
Эванс стал думать о Стелле и застрелился.
Гарт, Вебер и Консейль забавлялись. Видения, возникающие в рисунке из
дыма крепких сигар, определили их лукаво-беззаботную жизнь. Однажды утром
сидели они в кафе в удобных качалках, молча и улыбаясь, подобно авгурам;
бледные, несмотря на зной, приветливые, задумчивые; без сердца и будущего.
Их яхта еще стояла в Кордон-Руж, и они медлили уезжать, смакуя
впечатления бриллиантового азарта среди грязи и хищного блеска глаз.
Утренняя жара уже никла в тени бананов; открытые двери кафе «Конго»
выказывали за проулком дымные кучи земли с взлетающей над ней киркой; среди
насыпей белели пробковые шлемы и рдели соломенные шляпы; буйволы тащили
фургон.
Кафе было одной из немногих деревянных построек Кордон-Брюна. Здесь —
зеркала, пианино, красного дерева буфет.
Гарт, Вебер и Консейль пили. Вошел Эммануил Стиль.

II
Вошедший резко отличался от трех африканских снобов красотой, силой
сложения и детской верой, что никто не захочет причинить ему ничего
дурного, сиявшей в его серьезных глазах. У него большие и тяжелые руки,
фигура воина, лицо простофили. Он был одет в дешевый бумажный костюм и
прекрасные сапоги. Под блузой выпиралась рукоять револьвера. Его шляпа, к
широким полям которой на затылок был пришит белый платок, выглядела
палаткой, вместившей гиганта. Он мало говорил и прелестно кивал, словно
склонял голову вместе со всем миром, внимающим его интересу. Короче говоря,
когда он входил, хотелось посторониться.
Консейль, мягко качнув головой, посмотрел на сухое, уклончиво
улыбающееся лицо Гарта; Гарт взглянул на мраморное чело и голубые глаза
Консейля; затем оба перемигнулись с Вебером, свирепым, желчным и черным; и
Вебер, в свою очередь, метнул им из-под очков тончайшую стрелу, после чего
все стали переговариваться.
Несколько дней назад Стиль сидел, пил и говорил с ними, и они знали
его. Это был разговор внутреннего, сухого хохота, во весь рост, — с немного
наивной верой во все, что поражает и приковывает внимание; но Стиль даже не
подозревал, что его вышутили.
— Это он, — сказал Консейль.
— Человек из тумана, — ввернул Гарт.
— В тумане, — поправил Вебер.
— В поисках таинственного угла.
— Или четвертого измерения.
— Нет; это искатель редкостей, — заявил Гарт.
— Что говорил он тогда о лесах? — спросил Вебер.
Консейль, пародируя Стиля, скороговоркой произнес:
— Этот огромный лес, что тянется в глубь материка на тысячи миль,
должен таить копи царя Соломона, сказку Шехерезады и тысячу тысяч вещей,
ждущих открытия.
— Положим, — сказал Гарт, поливая коньяком муху, уже опьяневшую в
лужице пролитого на стол вина, — положим, что он сказал не так. Его мысль
неопределенно прозвучала тогда. Но ее суть такова: «В лесном океане этом
должен быть центр наибольшего и наипоразительнейшего, неизвестного
впечатления — некий Гималай впечатлений, рассыпанных непрерывно.». И если
бы он знал, как разыскать этот зенит, — он бы пошел туда.
— Вот странное настроение в Кордон-Брюне, — заметил Консейль, — и
богатый материал для игры. Попробуем этого человека.
— Каким образом?
— Я обдумал вещичку, как это мы не раз делали; думаю, что изложу ее
довольно устойчиво. От вас требуется лишь говорить «да» на всякий всякий
вопросительный взгляд со стороны материала.
— Хорошо, — сказали Вебер и Гарт.
— Ба! — немедленно воскликнул Консейль. — Стиль! Садитесь к нам.
Стиль, разговаривавший с буфетчиком, обернулся и подошел к компании.
Ему подали стул.

III

Вначале разговор носил обычный характер, затем перешел на более
интересные вещи.
— Ленивец, — сказал Консейль, — вы, Стиль! Огребли в одной яме
несколько тысяч фунтов и успокоились. Продали вы ваши алмазы?
— Давно уже, — спокойно ответил Стиль, — но нет желания предпринимать
что-нибудь еще в этом роде. Как новинка, прииск мне нравился.
— А теперь?
— Я — новичок в этой стране. Она страшна и прекрасна. Я жду, когда и к
чему меня потянет внутри.
— Особый склад вашей натуры я приметил по прошлому нашему разговору, —
сказал Консейль. — Кстати, на другой день после того мне пришлось говорить

с охотником Пелегрином. Он взял много слоновой кости по ту сторону реки,
миль за пятьсот отсюда, среди лесов, так пленяющих ваше сердце. Он
рассказал мне о любопытном явлении. Среди лесов высится небольшое плато с
прелестным человеческим гнездом, встречаемым неожиданно, так как
тропическая чаща, в роскошной полутьме своей, неожиданно пересекается
высокими бревенчатыми стенами, образующими заднюю сторону зданий, наружные
фасады которых выходят в густой внутренний сад, полный цветов. Он пробыл
там один день, встретив маленькую колонию уже под вечер. Ему послышался
звон гитары. Потрясенный, так как только лес, только один лес мог
расстилаться здесь, и во все стороны не было даже негритянской деревни
ближе четырнадцати дней пути, Пелегрин двинулся на звук, и ему оказали
теплое гостеприимство. Там жили семь семейств, тесно связанные одинаковыми
вкусами и любовью к цветущей заброшенности. Большей заброшенности среди
почти недоступных недр, конечно, трудно представить. Интересный контраст с
вполне культурным устройством и обстановкой домов представляло занятие этих
Робинзонов пустыни — охота; единственно охотой промышляли они, сплавляя
добычу на лодках в Танкос, где есть промышленные агенты, и обменивая ее на
все нужное, вплоть до электрических лампочек.
Как попали они туда, как подобрались, как обустроились? Об этом не
узнал Пелегрин. Один день, — он не более как вспышка магния среди развалин,
— поймано и ушло, быть может, самое существенное. Но труд был велик.
Красивые резные балконы, вьющаяся заросль цветов среди окон с синими и
лиловыми маркизами; шкура льва; рояль, рядом ружье; смуглые и беспечные
дети с бесстрашными глазами героев сказок; тоненькие и красивые девушки с
револьвером в кармане и книгой у изголовья и охотники со взглядом орла, —
что вам еще?! Казалось, эти люди сошлись петь. И Пелегрин особенно ярко
запомнил первое впечатление, подобное глухому рисунку: узкий проход меж
бревенчатых стен, слева — маленькая рука, махающая с балкона, впереди —
солнце и рай.
Вам случалось, конечно, провести ночь в незнакомой семье. Жизнь,
окружающая вас, проходит отрывком, полным очарования, вырванной из
неизвестной книги страницей. Мелькнет не появляющееся в вечерней сцене лицо
девушки или старухи; особый, о своем, разговор коснется вашего слуха, и вы
не поймете его; свои чувства придадите вы явлениям и вещам, о которых
знаете лишь, что они приютили вас; вы не вошли в эту жизнь, и потому овеяна
она странной поэзией. Так было и с Пелегрином.
Стиль внимательно слушал, смотря прямо в глаза Консейля.
— Я вижу все это, — просто сказал он, — это огромно. Не правда ли?
— Да, — сказал Вебер, — да.
— Да, — подтвердил Гарт.
— Нет слов выразить, что чувствуешь, — задумчиво и взволнованно
продолжал Стиль, — но как я был прав! Где живет Пелегрин?
— О, он выехал с караваном в Ого.
Стиль провел пальцем по столу прямую черту, сначала тихо, а затем
быстро, как бы смахнул что-то.
— Как называлось то место? — спросил он. — Как его нашел Пелегрин?
— Сердце Пустыни, — сказал Консейль. — Он встретил его по прямой линии
между Кордон-Брюн и озером Бан. Я не ошибся, Гарт?
— О, нет.
— Еще подробность, — сказал Вебер, покусывая губы, — Пелегрин упомянул
о трамплине, — одностороннем лесистом скате на север, пересекавшем
диагональю его путь. Охотник, разыскивая своих, считавших его погибшим, в
то время как он был лишь оглушен падением дерева, шел все время на юг.
— Скат переходит в плато? — Стиль переворачивался всем корпусом к
тому, кого спрашивал.
Тогда Вебер сделал несколько топографических указаний, столь точных,
что Консейль предостерегающе посматривал на него, насвистывая: «Куда
торопишься, красотка, еще ведь солнце не взошло…» Однако ничего не
случилось.
Стиль выслушал все и несколько раз кивнул своим теплым кивком. Затем
он поднялся неожиданно быстро, его взгляд, когда он прощался, напоминал
взгляд проснувшегося. Он не замечал, как внимательно схватываются все
движения его шестью острыми глазами холодных людей. Впрочем, трудно было
решить по его наружности, что он думает, — то был человек сложных движений.
— Откуда, — спросил Консейль Вебера, — откуда у вас эта уверенность в
неизвестном, это знание местности?
— Отчет экспедиции Пена. И моя память.
— Так. Ну, что же теперь?
— Это уж его дело, — сказал, смеясь, Вебер, — но поскольку я знаю
людей… Впрочем, в конце недели мы отплываем.
Свет двери пересекла тень. В двери стоял Стиль.
— Я вернулся, но не войду, — быстро сказал он. — Я прочел порт на
корме яхты. Консейль — Мельбурн, а еще…
— Флаг-стрит, 2, — так же ответил Консейль — И…
— Все, благодарю.
Стиль исчез.
— Это, пожалуй, выйдет, — хладнокровно заметил Гарт, когда молчание
сказало что-то каждому из них по-особому. — И он найдет вас.
— Что?
— Такие не прощают.
— Ба, — кивнул Консейль. — Жизнь коротка. А свет — велик.

IV

Прошло два года, в течение которых Консейль побывал еще во многих
местах, наблюдая разнообразие жизни с вечной попыткой насмешливого
вмешательства в ее головокружительный л°т; но, наконец, и это утомило его.
Тогда он вернулся в свой дом, к едкому наслаждению одиночеством без
эстетических судорог дез-Эссента, но с горем холодной пустоты, которого не
мог сознавать.
Тем временем воскресали и разбивались сердца; гремел мир; и в громе
этом выделился звук ровных шагов. Они смолкли у подъезда Консейля; тогда он
получил карточку, напоминавшую Кордон-Брюн.
— Я принимаю, — сказал после короткого молчания Консейль, чувствуя
среди изысканий неприятности своего положения живительное и острое
любопытство. — Пусть войдет Стиль.
Эта встреча произошла на расстоянии десяти сажень огромной залы,
серебряный свет которой остановил, казалось, всей прозрачной массой своей
показавшегося на пороге Стиля. Так он стоял несколько времени,
присматриваясь к замкнутому лицу хозяина. В это мгновение оба
почувствовали, что свидание неизбежно; затем быстро сошлись.
— Кордон-Брюн, — любезно сказал Консейль. — Вы исчезли, и я уехал, не
подарив вам гравюры Морада, что собирался сделать. Она в вашем вкусе, — я

Страницы: 1 2

Сердце пустыни

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Федор Михайлович Достоевский: Сердце пустыни

хочу сказать, что фантастический пейзаж Сатурна, изображенный на ней,
навевает тайны вселенной.
— Да, — Стиль улыбался. — Как видите, я помнил ваш адрес. Я записал
его. Я пришел сказать, что был в Сердце Пустыни и получил то же, что
Пелегрин, даже больше, так как я живу там.
— Я виноват, — сухо сказал Консейль, — но мои слова — мое дело, и я
отвечаю за них. Я к вашим услугам, Стиль.
Смеясь, Стиль взял его бесстрастную руку, поднял ее и хлопнул по ней.
— Да нет же, — вскричал он, — не то! Вы не поняли. Я сделал Сердце
Пустыни. Я! Я не нашел его, так как его там, конечно, не было, и понял, что
вы шутили. Но шутка была красива. О чем-то таком, бывало, мечтал и я. Да, я
всегда любил открытия, трогающие сердце, подобно хорошей песне. Меня
называли чудаком — все равно. Признаюсь, я смертельно позавидовал
Пелегрину, а потому отправился один, чтобы быть в сходном с ним положении.
Да, месяц пути показал мне, что этот лес. Голод… и жажда… один. Десять
дней лихорадки. Палатки у меня не было. Огонь костра казался цветным, как
радуга. Из леса выходили белые лошади. Пришел умерший брат и сидел, смотря
на меня; он все шептал, звал куда-то. Я глотал хину и пил. Все это
задержало, конечно. Змея укусила руку; как взорвало меня — смерть. Я взял
себя в руки, прислушиваясь, что скажет тело. Тогда, как собаку, потянуло
меня к какой-то траве, и я ел ее; так я спасся, но изошел по’том и спал.
Везло, так сказать. Все было, как во сне: звери, усталость, голод и тишина;
и я убивал зверей. Но не было ничего на том месте, о котором говорилось
тогда; я исследовал все плато, спускающееся к маленькому притоку в том
месте, где трамплин расширяется. Конечно, все стало ясно мне. Но там
подлинная красота, — есть вещи, о которые слова бьются, как град о стекло,
— только звенит…
— Дальше, — тихо сказал Консейль.
— Нужно было, чтобы он был там, — кротко продолжал Стиль. — Поэтому я
спустился на плоту к форту и заказал со станционером нужное количество
людей, а также все материалы, и сделал, как было в вашем рассказе и как мне
понравилось. Семь домов. На это ушел год. Затем я пересмотрел тысячи людей,
тысячи сердец, разъезжая и разыскивая по многим местам. Конечно, я не мог
не найти, раз есть такой я, — это понятно. Так вот, поедемте взглянуть,
видимо, у вас дар художественного воображения, и мне хотелось бы знать, так
ли вы представляли.
Он выложил все это с ужасающей простотой мальчика, рассказывающего из
всемирной истории.
Лицо Консейля порозовело. Давно забытая музыка прозвучала в его душе,
и он вышагал неожиданное волнение по диагонали зала, потом остановился, как
вкопанный.
— Вы — турбина, — сдавленно сказал он, — Вы знаете, что вы — турбина.
Это не оскорбление.
— Когда ясно видишь что-нибудь… — начал Стиль.
— Я долго спал, — перебил его сурово Консейль. — Значит… Но как
похоже это на грезу! Быть может, надо еще жить, а?
— Советую, — сказал Стиль.
— Но его не было. Не было.
— Был. — Стиль поднял голову без цели произвести впечатление, но от
этого жеста оно кинулось и загремело во всех углах. — Он был. Потому, что я
его нес в сердце своем.
Из этой встречи и из беседы этой вытекло заключение, сильно
напоминающее сухой бред изысканного ума в Кордон-Брюн. Два человека, с
глазами, полными оставленного сзади громадного глухого пространства,
уперлись в бревенчатую стену, скрытую чащей. Вечерний луч встретил их, и с
балкона над природной оранжереей сада прозвучал тихо напевающий голос
женщины.
Стиль улыбнулся, и Консейль понял его улыбку.

1923
—————————————————————————
Впервые напечатано в журнале «Красная нива», 1923, N14. Публикуется по
книге «Колония Ланфиер», Ленинград, 1929.

Страницы: 1 2

Белые ночи

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Федор Михайлович Достоевский: Белые ночи

Федор Михайлович Достоевский

БЕЛЫЕ НОЧИ

Сентиментальный роман

Из воспоминаний мечтателя

…Иль был он создан для того,
Чтобы побыть хотя мгновенье
В соседстве сердца твоего?..

Ив. Тургенев

НОЧЬ ПЕРВАЯ

Была чудная ночь, такая ночь, которая разве только и может быть тогда,
когда мы молоды, любезный читатель. Небо было такое звездное, такое светлое
небо, что, взглянув на него, невольно нужно было спросить себя: неужели же
могут жить под таким небом разные сердитые и капризные люди? Это тоже
молодой вопрос, любезный читатель, очень молодой, но пошли его вам господь
чаще на душу!.. Говоря о капризных и разных сердитых господах, я не мог не
припомнить и своего благонравного поведения во весь этот день. С самого
утра меня стала мучить какая-то удивительная тоска. Мне вдруг показалось,
что меня, одинокого, все покидают и что все от меня отступаются. Оно,
конечно, всякий вправе спросить: кто ж эти все? потому что вот уже восемь
лет, как я живу в Петербурге, и почти ни одного знакомства не умел завести.
Но к чему мне знакомства? Мне и без того знаком весь Петербург; вот почему
мне и показалось, что меня все покидают, когда весь Петербург поднялся и
вдруг уехал на дачу. Мне страшно стало оставаться одному, и целых три дня я
бродил по городу в глубокой тоске, решительно не понимая, что со мной
делается. Пойду ли на Невский, пойду ли в сад, брожу ли по набережной — ни
одного лица из тех, кого привык встречать в том же месте, в известный час,
целый год. Они, конечно, не знают меня, да я-то их знаю. Я коротко их знаю;
я почти изучил их физиономии — и любуюсь на них, когда они веселы, и
хандрю, когда они затуманятся. Я почти свел дружбу с одним старичком,
которого встречаю каждый божий день, в известный час, на Фонтанке.
Физиономия такая важная, задумчивая; все шепчет под нос и махает левой
рукой, а в правой у него длинная сучковатая трость с золотым набалдашником.
Даже он заметил меня и принимает во мне душевное участие. Случись, что я не
буду в известный час на том же месте Фонтанки, я уверен, что на него
нападет хандра. Вот отчего мы иногда чуть не кланяемся друг с другом,
особенно когда оба в хорошем расположении духа. Намедни, когда мы не
видались целые два дня и на третий день встретились, мы уже было и
схватились за шляпы, да благо опомнились во-время, опустили руки и с
участием прошли друг подле друга. Мне тоже и дома знакомы. Когда я иду,
каждый как будто забегает вперед меня на улицу, глядит на меня во все окна
и чуть не говорит: «Здравствуйте; как ваше здоровье? и я, слава богу,
здоров, а ко мне в мае месяце прибавят этаж». Или: «Как ваше здоровье? а
меня завтра в починку». Или: «Я чуть не сгорел и притом испугался» и т. д.
Из них у меня есть любимцы, есть короткие приятели; один из них намерен
лечиться это лето у архитектора. Нарочно буду заходить каждый день, чтоб не
залепили как-нибудь, сохрани его господи!.. Но никогда не забуду истории с
одним прехорошеньким светло-розовым домиком. Это был такой миленький
каменный домик, так приветливо смотрел на меня, так горделиво смотрел на
своих неуклюжих соседей, что мое сердце радовалось, когда мне случалось
проходить мимо. Вдруг, на прошлой неделе, я прохожу по улице и, как
посмотрел на приятеля — слышу жалобный крик: «А меня красят в желтую
краску!» Злодеи! варвары! они не пощадили ничего: ни колонн, ни карнизов, и
мой приятель пожелтел, как канарейка. У меня чуть не разлилась желчь по
этому случаю, и я еще до сих пор не в силах был повидаться с изуродованным
моим бедняком, которого раскрасили под цвет поднебесной империи.

Итак, вы понимаете, читатель, каким образом я знаком со всем
Петербургом.

Я уже сказал, что меня целые три дня мучило беспокойство, покамест я
догадался о причине его. И на улице мне было худо (того нет, этого нет,
куда делся такой-то?) — да и дома я был сам не свой. Два вечера добивался
я: чего недостает мне в моем углу? отчего так неловко было в нем
оставаться? — и с недоумением осматривал я свои зеленые закоптелые стены,
потолок, завешанный паутиной, которую с большим успехом разводила Матрена,
пересматривал всю свою мебель, осматривал каждый стул, думая, не тут ли
беда? (потому что коль у меня хоть один стул стоит не так, как вчера стоял,
так я сам не свой) смотрел за окно, и все понапрасну… нисколько не было
легче! Я даже вздумал было призвать Матрену и тут же сделал ей отеческий
выговор за паутину и вообще за неряшество; но она только посмотрела на меня
в удивлении и пошла прочь, не ответив ни слова, так что паутина еще до сих
пор благополучно висит на месте. Наконец я только сегодня поутру догадался,
в чем дело. Э! да ведь они от меня удирают на дачу! Простите за тривиальное
словцо, но мне было не до высокого слога… потому что ведь все, что только
ни было в Петербурге, или переехало, или переезжало на дачу; потому что
каждый почтенный господин солидной наружности, нанимавший извозчика, на
глаза мои тотчас же обращался в почтенного отца семейства, который после
обыденных должностных занятий отправляется налегке в недра своей фамилии,
на дачу; потому что у каждого прохожего был теперь уже совершенно особый
вид, который чуть-чуть не говорил всякому встречному: «Мы, господа, здесь
только так, мимоходом, а вот через два часа мы уедем на дачу». Отворялось
ли окно, по которому побарабанили сначала тоненькие, белые, как сахар,
пальчики, и высовывалась головка хорошенькой девушки, подзывавшей
разносчика с горшками цветов, — мне тотчас же, тут же представлялось, что
эти цветы только так покупаются, то есть вовсе не для того, чтоб
наслаждаться весной и цветами в душной городской квартире, а что вот очень
скоро все переедут на дачу и цветы с собою увезут. Мало того, я уже сделал
такие успехи в своем новом, особенном роде открытий, что уже мог
безошибочно, по одному виду, обозначить, на какой кто даче живет. Обитатели

Каменного и Аптекарского островов или Петергофской дороги отличались
изученным изяществом приемов, щегольскими летними костюмами и прекрасными
экипажами, в которых они приехали в город. Жители Парголова и там, где
подальше, с первого взгляда «внушали» своим благоразумием и солидностью;
посетитель Крестовского острова отличался невозмутимо-веселым видом.
Удавалось ли мне встретить длинную процессию ломовых извозчиков, лениво
шедших с возжами в руках подле возов, нагруженных целыми горами всякой
мебели, столов, стульев, диванов турецких и нетурецких и прочим домашним
скарбом, на котором, сверх всего этого, зачастую восседала, на самой
вершине воза, тщедушная кухарка, берегущая барское добро как зеницу ока;
смотрел ли я на тяжело нагруженные домашнею утварью лодки, скользившие по
Неве иль Фонтанке, до Черной речки иль островов, — воза и лодки
удесятерялись, усотерялись в глазах моих; казалось, все поднялось и
поехало, все переселялось целыми караванами на дачу; казалось, весь
Петербург грозил обратиться в пустыню, так что наконец мне стало стыдно,
обидно и грустно: мне решительно некуда и незачем было ехать на дачу. Я
готов был уйти с каждым возом, уехать с каждым господином почтенной
наружности, нанимавшим извозчика; но ни один, решительно никто не пригласил
меня; словно забыли меня, словно я для них был и в самом деле чужой!

Я ходил много и долго, так что уже совсем успел, по своему
обыкновению, забыть, где я, как вдруг очутился у заставы. Вмиг мне стало
весело, и я шагнул за шлагбаум, пошел между засеянных полей и лугов, не
слышал усталости, но чувствовал только всем составом своим, что какое-то
бремя спадает с души моей. Все проезжие смотрели на меня так приветливо,
что решительно чуть не кланялись; все были так рады чему-то, все до одного
курили сигары. И я был рад, как еще никогда со мной не случалось. Точно я
вдруг очутился в Италии, — так сильно поразила природа меня, полубольного
горожанина, чуть не задохнувшегося в городских стенах.

Есть что-то неизъяснимо трогательное в нашей петербургской природе,
когда она, с наступлением весны, вдруг выкажет всю мощь свою, все
дарованные ей небом силы, опушится, разрядится, упестрится цветами…
Как-то невольно напоминает она мне ту девушку, чахлую и хворую, на которую
вы смотрите иногда с сожалением, иногда с какою-то сострадательною любовью,
иногда же просто не замечаете ее, но которая вдруг, на один миг, как-то
нечаянно сделается неизъяснимо, чудно прекрасною, а вы, пораженный,
упоенный, невольно спрашиваете себя: какая сила заставила блистать таким
огнем эти грустные, задумчивые глаза? что вызвало кровь на эти бледные,
похудевшие щеки? что облило страстью эти нежные черты лица? отчего так
вздымается эта грудь? что так внезапно вызвало силу, жизнь и красоту на
лицо бедной девушки, заставило его заблистать такой улыбкой, оживиться
таким сверкающим, искрометным смехом? Вы смотрите кругом вы кого-то ищете,
вы догадываетесь… Но миг проходит, и, может быть, назавтра же вы
встретите опять тот же задумчивый и рассеянный взгляд, как и прежде, то же
бледное лицо, ту же покорность и робость в движениях и даже раскаяние, даже
следы какой-то мертвящей тоски и досады за минутное увлечение… И жаль
вам, что так скоро, так безвозвратно завяла мгновенная красота, что так
обманчиво и напрасно блеснула она перед вами, — жаль оттого, что даже
полюбить ее вам не было времени…

А все-таки моя ночь была лучше дня! Вот как это было.

Я пришел назад в город очень поздно, и уже пробило десять часов, когда
я стал подходить к квартире. Дорога моя шла по набережной канала, на
которой в этот час не встретишь живой души. Правда, я живу в отдаленнейшей
части города. Я шел и пел, потому что, когда я счастлив, я непременно
мурлыкаю что-нибудь про себя, как и всякий счастливый человек, у которого
нет ни друзей, ни добрых знакомых и которому в радостную минуту не с кем
разделить свою радость. Вдруг со мной случилось самое неожиданное
приключение.

В сторонке, прислонившись к перилам канала, стояла женщина;
облокотившись на решетку, она, по-видимому, очень внимательно смотрела на
мутную воду канала. Она была одета в премиленькой желтой шляпке и в
кокетливой черной мантильке. «Это девушка, и непременно брюнетка», —
подумал я. Она, кажется, не слыхала шагов моих, даже не шевельнулась, когда
я прошел мимо, затаив дыхание и с сильно забившимся сердцем. «Странно! —
подумал я, — верно, она о чем-нибудь очень задумалась», и вдруг я
остановился как вкопанный. Мне послышалось глухое рыдание. Да! я не
обманулся: девушка плакала, и через минуту еще и еще всхлипывание. Боже
мой! У меня сердце сжалось. И как я ни робок с женщинами, но ведь это была
такая минута!.. Я воротился, шагнул к ней и непременно бы произнес:
«Сударыня!» — если б только не знал, что это восклицание уже тысячу раз
произносилось во всех русских великосветских романах. Это одно и остановило
меня. Но покамест я приискивал слово, девушка очнулась, оглянулась,
спохватилась, потупилась и скользнула мимо меня по набережной. Я тотчас же
пошел вслед за ней, но она догадалась, оставила набережную, перешла через
улицу и пошла по тротуару. Я не посмел перейти через улицу. Сердце мое
трепетало, как у пойманной птички. Вдруг один случай пришел ко мне на
помощь.

По той стороне тротуара, недалеко от моей незнакомки, вдруг появился
господин во фраке, солидных лет, но нельзя сказать, чтоб солидной походки.
Он шел, пошатываясь и осторожно опираясь об стенку. Девушка же шла, словно
стрелка, торопливо и робко, как вообще ходят все девушки, которые не хотят,
чтоб кто-нибудь вызвался провожать их ночью домой, и, конечно, качавшийся
господин ни за что не догнал бы ее, если б судьба моя не надоумила его
поискать искусственных средств. Вдруг, не сказав никому ни слова, мой
господин срывается с места и летит со всех ног, бежит, догоняя мою
незнакомку. Она шла как ветер, но колыхавшийся господин настигал, настиг,
девушка вскрикнула — и… я благословляю судьбу за превосходную сучковатую
палку, которая случилась на этот раз в моей правой руке. Я мигом очутился
на той стороне тротуара, мигом незваный господин понял, в чем дело, принял
в соображение неотразимый резон, замолчал, отстал и только, когда уже мы
были очень далеко, протестовал против меня в довольно энергических
терминах. Но до нас едва долетели слова его.

— Дайте мне руку, — сказал я моей незнакомке, — и он не посмеет больше
к нам приставать.

Она молча подала мне свою руку, еще дрожавшую от волнения и испуга. О
незваный господин! как я благословлял тебя в эту минуту! Я мельком взглянул

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

Белые ночи

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Федор Михайлович Достоевский: Белые ночи

на нее: она была премиленькая и брюнетка — я угадал; на ее черных ресницах
еще блестели слезинки недавнего испуга или прежнего горя, — не знаю. Но на
губах уже сверкала улыбка. Она тоже взглянула на меня украдкой, слегка
покраснела и потупилась.

— Вот видите, зачем же вы тогда отогнали меня? Если б я был тут,
ничего бы не случилось…

— Но я вас не знала: я думала, что вы тоже…

— А разве вы теперь меня знаете?

— Немножко. Вот, например, отчего вы дрожите?

— О, вы угадали с первого раза! — отвечал я в восторге, что моя
девушка умница: это при красоте никогда не мешает. — Да, вы с первого
взгляда угадали, с кем имеете дело. Точно, я робок с женщинами, я в
волненье, не спорю, не меньше, как были вы минуту назад, когда этот
господин испугал вас… Я в каком-то испуге теперь. Точно сон, а я даже и
во сне не гадал, что когда-нибудь буду говорить хоть с какой-нибудь
женщиной.

— Как? неужели?..

— Да, если рука моя дрожит, то это оттого, что никогда еще ее не
обхватывала такая хорошенькая маленькая ручка, как ваша. Я совсем отвык от
женщин; то есть я к ним и не привыкал никогда; я ведь один… Я даже не
знаю, как говорить с ними. Вот и теперь не знаю — не сказал ли вам
какой-нибудь глупости? Скажите мне прямо; предупреждаю вас, я не обидчив…

— Нет, ничего, ничего; напротив. И если уже вы требуете, чтоб я была
откровенна, так я вам скажу, что женщинам нравится такая робость; а если вы
хотите знать больше, то и мне она тоже нравится, и я не отгоню вас от себя
до самого дома.

— Вы сделаете со мной, — начал я, задыхаясь от восторга, — что я
тотчас же перестану робеть, и тогда — прощай все мои средства!..

— Средства? какие средства, к чему? вот это уж дурно.

— Виноват, не буду, у меня с языка сорвалось; но как же вы хотите,
чтоб в такую минуту не было желания…

— Понравиться, что ли?

— Ну да; да будьте, ради бога, будьте добры. Посудите, кто я! Ведь вот
уж мне двадцать шесть лет, а я никого никогда не видал. Ну, как же я могу
хорошо говорить, ловко и кстати? Вам же будет выгоднее, когда все будет
открыто, наружу… Я не умею молчать, когда сердце во мне говорит. Ну, да
все равно… Поверите ли, ни одной женщины, никогда, никогда! Никакого
знакомства! и только мечтаю каждый день, что наконец-то когда-нибудь я
встречу кого-нибудь. Ах, если б вы знали, сколько раз я был влюблен таким
образом!..

— Но как же, в кого же?

— Да ни в кого, в идеал, в ту, которая приснится во сне. Я создаю в
мечтах целые романы. О, вы меня не знаете! Правда, нельзя же без того, я
встречал двух-трех женщин, но какие они женщины? это все такие хозяйки,
что… Но я вас насмешу, я расскажу вам, что несколько раз думал
заговорить, так, запросто, с какой-нибудь аристократкой на улице,
разумеется, когда она одна; заговорить, конечно, робко, почтительно,
страстно; сказать, что погибаю один, чтоб она не отгоняла меня, что нет
средства узнать хоть какую-нибудь женщину; внушить ей, что даже в
обязанностях женщины не отвергнуть робкой мольбы такого несчастного
человека, как я. Что, наконец, и все, чего я требую, состоит в том только,
чтоб сказать мне какие-нибудь два слова братские, с участием, не отогнать
меня с первого шага, поверить мне на слово, выслушать, что’ я буду
говорить, посмеяться надо мной, если угодно, обнадежить меня, сказать мне
два слова, только два слова, потом пусть хоть мы с ней никогда не
встречаемся!.. Но вы смеетесь… Впрочем, я для того и говорю…

— Не досадуйте; я смеюсь тому, что вы сами себе враг, и если б вы
попробовали, то вам бы и удалось, может быть, хоть бы и на улице дело было;
чем проще, тем лучше… Ни одна добрая женщина, если только она не глупа
или особенно не сердита на что-нибудь в ту минуту, не решилась бы отослать
вас без этих двух слов, которых вы так робко вымаливаете… Впрочем, что я!
конечно, приняла бы вас за сумасшедшего. Я ведь судила по себе. Сама-то я
много знаю, как люди на свете живут!

— О, благодарю вас, — закричал я, — вы не знаете, что вы для меня
теперь сделали!

— Хорошо, хорошо! Но скажите мне, почему вы узнали, что я такая
женщина, с которой… ну, которую вы считали достойной… внимания и
дружбы… одним словом, не хозяйка, как вы называете. Почему вы решились
подойти ко мне?

— Почему? почему? Но вы были одни,тот господин был слишком смел,
теперь ночь: согласитесь сами, что это обязанность…

— Нет, нет, еще прежде, там, на той стороне. Ведь вы хотели же подойти
ко мне?

— Там, на той стороне? Но я, право, не знаю, как отвечать; я боюсь…
Знаете ли, я сегодня был счастлив; я шел, пел; я был за городом; со мной
еще никогда не бывало таких счастливых минут. Вы… мне, может быть,

показалось… Ну, простите меня, если я напомню: мне показалось, что вы
плакали, и я… я не мог слышать это… у меня стеснилось сердце… О, боже
мой! Ну, да неужели же я не мог потосковать об вас? Неужели же был грех
почувствовать к вам братское сострадание?.. Извините, я сказал
сострадание… Ну, да, одним словом, неужели я мог вас обидеть тем, что
невольно вздумалось мне к вам подойти?..

— Оставьте, довольно, не говорите… — сказала девушка, потупившись и
сжав мою руку. — Я сама виновата, что заговорила об этом; но я рада, что не
ошиблась в вас… но вот уже я дома; мне нужно сюда, в переулок; тут два
шага… Прощайте, благодарю вас…

— Так неужели же, неужели мы больше никогда не увидимся?.. Неужели это
так и останется?

— Видите ли, — сказала, смеясь, девушка, — вы хотели сначала только
двух слов, а теперь… Но, впрочем, я вам ничего не скажу… Может быть,
встретимся…

— Я приду сюда завтра, — сказал я. — О, простите меня, я уже требую…

— Да, вы нетерпеливы… вы почти требуете…

— Послушайте, послушайте! — прервал я ее. — Простите, если я вам скажу
опять что-нибудь такое… Но вот что: я не могу не прийти сюда завтра. Я
мечтатель; у меня так мало действительной жизни, что я такие минуты, как
эту, как теперь, считаю так редко, что не могу не повторять этих минут в
мечтаньях. Я промечтаю об вас целую ночь, целую неделю, весь год. Я
непременно приду сюда завтра, именно сюда, на это же место, именно в этот
час, и буду счастлив, припоминая вчерашнее. Уж это место мне мило. У меня
уже есть такие два-три места в Петербурге. Я даже один раз заплакал от
воспоминанья, как вы… Почем знать, может быть, и вы, тому назад десять
минут, плакали от воспоминанья… Но простите меня, я опять забылся; вы,
может быть, когда-нибудь были здесь особенно счастливы…

— Хорошо, — сказала девушка, — я, пожалуй, приду сюда завтра, тоже в
десять часов. Вижу, что я уже не могу вам запретить… Вот в чем дело, мне
нужно быть здесь; не подумайте, чтоб я вам назначала свидание; я
предупреждаю вас, мне нужно быть здесь для себя. Но вот… ну, уж я вам
прямо скажу: это будет ничего, если и вы придете; во-первых, могут быть
опять неприятности, как сегодня, но это в сторону… одним словом, мне
просто хотелось бы вас видеть… чтоб сказать вам два слова. Только, видите
ли, вы не осудите меня теперь? не подумайте, что я так легко назначаю
свидания… Я бы и назначила, если б… Но пусть это будет моя тайна!
Только вперед уговор…

— Уговор! говорите, скажите, скажите все заране; я на все согласен, на
все готов, — вскричал я в восторге, — я отвечаю за себя — буду послушен,
почтителен… вы меня знаете…

— Именно оттого, что знаю вас, и приглашаю вас завтра, — сказала
смеясь девушка. — Я вас совершенно знаю. Но, смотрите, приходите с
условием; во-первых (только будьте добры, исполните, что я попрошу, —
видите ли, я говорю откровенно), не влюбляйтесь в меня… Это нельзя,
уверяю вас. На дружбу я готова, вот вам рука моя… А влюбиться нельзя,
прошу вас!

— Клянусь вам, — закричал я, схватив ее ручку…

— Полноте, не клянитесь, я ведь знаю, вы способны вспыхнуть как порох.
Не осуждайте меня, если я так говорю. Если б вы знали… У меня тоже никого
нет, с кем бы мне можно было слово сказать, у кого бы совета спросить.
Конечно, не на улице же искать советников, да вы исключение. Я вас так
знаю, как будто уже мы двадцать лет были друзьями… Не правда ли, вы не
измените?

— Увидите… только я не знаю, как уж я доживу хотя сутки.

— Спите покрепче; доброй ночи — и помните, что я вам уже вверилась. Но
вы так хорошо воскликнули давеча: неужели ж давать отчет в каждом чувстве,
даже в братском сочувствии! Знаете ли, это было так хорошо сказано, что у
меня тотчас же мелькнула мысль довериться вам…

— Ради бога, но в чем? что?

— До завтра. Пусть это будет покамест тайной. Тем лучше для вас; хоть
издали будет на роман похоже. Может быть, я вам завтра же скажу, а может
быть, нет… Я еще с вами наперед поговорю мы познакомимся лучше…

— О, да я вам завтра же все расскажу про себя! Но что это? точно чудо
со мной совершается… Где я, боже мой? Ну, скажите, неужели вы недовольны
тем, что не рассердились, как бы сделала другая, не отогнали меня в самом
начале? Две минуты, и вы сделали меня навсегда счастливым. Да! счастливым;
почем знать, может быть, вы меня с собой помирили, разрешили мои
сомнения… Может быть, на меня находят такие минуты… Ну, да я вам завтра
все расскажу, вы все узнаете, все…

— Хорошо, принимаю; вы и начнете…

— Согласен.

— До свиданья!

— До свиданья!

И мы расстались. Я ходил всю ночь; я не мог решиться воротиться домой.
Я был так счастлив… до завтра!

НОЧЬ ВТОРАЯ

— Ну, вот и дожили! — сказала она мне, смеясь и пожимая мне обе руки.

— Я здесь уже два часа; вы не знаете, что было со мной целый день!

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

Белые ночи

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Федор Михайлович Достоевский: Белые ночи

— Знаю, знаю… но к делу. Знаете, зачем я пришла? Ведь не вздор
болтать, как вчера. Вот что: нам нужно вперед умней поступать. Я обо всем
этом вчера долго думала.

— В чем же, в чем быть умнее? С моей стороны, я готов; но, право, в
жизнь не случалось со мною ничего умнее, как теперь.

— В самом деле? Во-первых, прошу вас, не жмите так моих рук;
во-вторых, объявляю вам, что я об вас сегодня долго раздумывала.

— Ну, и чем же кончилось?

— Чем кончилось? Кончилось тем, что нужно все снова начать, потому что
в заключение всего я решила сегодня, что вы еще мне совсем неизвестны, что
я вчера поступила как ребенок, как девочка, и, разумеется, вышло так, что
всему виновато мое доброе сердце, то есть я похвалила себя, как и всегда
кончается, когда мы начнем свое разбирать. И потому, чтоб поправить ошибку,
я решила разузнать об вас самым подробнейшим образом. Но так как
разузнавать о вас не у кого, то вы и должны мне сами все рассказать, всю
подноготную. Ну, что вы за человек? Поскорее — начинайте же, рассказывайте
свою историю.

— Историю! — закричал я, испугавшись, — историю! Но кто вам сказал,
что у меня есть моя история? у меня нет истории…

— Так как же вы жили, коль нет истории? — перебила она, смеясь.

— Совершенно без всяких историй! так, жил, как у нас говорится, сам по
себе, то есть один совершенно, — один, один вполне, — понимаете, что такое
один?

— Да как один? То есть вы никого никогда не видали?

— О нет, видеть-то вижу, — а все-таки я один.

— Что же, вы разве не говорите ни с кем?

— В строгом смысле, ни с кем.

— Да кто же вы такой, объяснитесь! Постойте, я догадываюсь: у вас,
верно, есть бабушка, как и у меня. Она слепая и вот уже целую жизнь меня
никуда не пускает, так что я почти разучилась совсем говорить. А когда я
нашалила тому назад года два, так она видит, что меня не удержишь, взяла
призвала меня, да и пришпилила булавкой мое платье к своему — и так мы с
тех пор и сидим по целым дням; она чулок вяжет, хоть и слепая; а я подле
нее сиди, шей или книжку вслух ей читай — такой странный обычай, что вот
уже два года пришпиленная…

— Ах, боже мой, какое несчастье! Да нет же, у меня нет такой бабушки.

— А коль нет, так ка’к это вы можете дома сидеть?..

— Послушайте, вы хотите знать, кто я таков?

— Ну, да, да!

— В строгом смысле слова?

— В самом строгом смысле слова!

— Извольте, я — тип.

— Тип, тип! какой тип? — закричала девушка, захохотав так, как будто
ей целый год не удавалось смеяться. — Да с вами превесело! Смотрите: вот
здесь есть скамейка; сядем! Здесь никто не ходит, нас никто не услышит, и —
начинайте же вашу историю! потому что, уж вы меня не уверите, у вас есть
история, а вы только скрываетесь. Во-первых, что это такое тип?

— Тип? тип — это оригинал, это такой смешной человек! — отвечал я, сам
расхохотавшись вслед за ее детским смехом. — Это такой характер. Слушайте:
знаете вы, что такое мечтатель?

— Мечтатель? позвольте, да как не знать? я сама мечтатель! Иной раз
сидишь подле бабушки и чего-чего в голову не войдет. Ну, вот и начнешь
мечтать, да так раздумаешься — ну, просто за китайского принца выхожу… А
ведь это в другой раз и хорошо — мечтать! Нет, впрочем, бог знает! Особенно
если есть и без этого о чем думать, — прибавила девушка на этот раз
довольно серьезно.

— Превосходно! Уж коли раз вы выходили за богдыхана китайского, так,
стало быть, совершенно поймете меня. Ну, слушайте … Но позвольте: ведь я
еще не знаю, как вас зовут?

— Наконец-то! вот рано вспомнили!

— Ах, боже мой! да мне и на ум не пришло, мне было и так хорошо…

— Меня зовут — Настенька.

— Настенька! и только?

— Только! да неужели вам мало, ненасытный вы этакой!

— Мало ли? Много, много, напротив, очень много, Настенька, добренькая
вы девушка, коли с первого разу вы для меня стали Настенькой!

— То-то же! ну!

— Ну, вот, Настенька, слушайте-ка, какая тут выходит смешная история.

Я уселся подле нее, принял педантски-серьезную позу и начал словно
по-писаному:

— Есть, Настенька, если вы того не знаете, есть в Петербурге довольно
странные уголки. В эти места как будто не заглядывает то же солнце, которое
светит для всех петербургских людей, а заглядывает какое-то другое, новое,
как будто нарочно заказанное для этих углов, и светит на все иным,
особенным светом. В этих углах, милая Настенька, выживается как будто
совсем другая жизнь, не похожая на ту, которая возле нас кипит, а такая,
которая может быть в тридесятом неведомом царстве, а не у нас, в наше
серьезное-пресерьезное время. Вот эта-то жизнь и есть смесь чего-то чисто
фантастического, горячо-идеального и вместе с тем (увы, Настенька!)
тускло-прозаичного и обыкновенного, чтоб не сказать: до невероятности
пошлого.

— Фу! господи боже мой! какое предисловие! Что же это я такое услышу?

— Услышите вы, Настенька (мне кажется, я никогда не устану называть
вас Настенькой), услышите вы, что в этих углах проживают странные люди —
мечтатели. Мечтатель — если нужно его подробное определение — не человек,
а, знаете, какое-то существо среднего рода. Селится он большею частию
где-нибудь в неприступном углу, как будто таится в нем даже от дневного
света, и уж если заберется к себе, то так и прирастет к своему углу, как
улитка, или, по крайней мере, он очень похож в этом отношении на то
занимательное животное, которое и животное и дом вместе, которое называется
черепахой. Как вы думаете, отчего он так любит свои четыре стены,
выкрашенные непременно зеленою краскою, закоптелые, унылые и
непозволительно обкуренные? Зачем этот смешной господин, когда его приходит
навестить кто-нибудь из его редких знакомых (а кончает он тем, что знакомые
у него все переводятся), зачем этот смешной человек встречает его, так
сконфузившись, так изменившись в лице и в таком замешательстве, как будто
он только что сделал в своих четырех стенах преступление, как будто он
фабриковал фальшивые бумажки или какие-нибудь стишки для отсылки в журнал
при анонимном письме, в котором обозначается, что настоящий поэт уже умер и
что друг его считает священным долгом опубликовать его вирши? Отчего,
скажите мне, Настенька, разговор так не вяжется у этих двух собеседников?
отчего ни смех, ни какое-нибудь бойкое словцо не слетает с языка внезапно
вошедшего и озадаченного приятеля, который в другом случае очень любит и
смех, и бойкое словцо, и разговоры о прекрасном поле, и другие веселые
темы? Отчего же, наконец, этот приятель, вероятно недавний знакомый, и при
первом визите, — потому что второго в таком случае уже не будет и приятель
другой раз не придет, — отчего сам приятель так конфузится, так костенеет,
при всем своем остроумии (если только оно есть у него), глядя на
опрокинутое лицо хозяина, который в свою очередь уже совсем успел
потеряться и сбиться с последнего толка после исполинских, но тщетных
усилий разгладить и упестрить разговор, показать и с своей стороны знание
светскости, тоже заговорить о прекрасном поле и хоть такою покорностию
понравится бедному, не туда попавшему человеку, который ошибкою пришел к
нему в гости? Отчего, наконец, гость вдруг хватается за шляпу и быстро
уходит, внезапно вспомнив о самонужнейшем деле, которого никогда не бывало,
и кое-как высвобождает свою руку из жарких пожатий хозяина, всячески
старающегося показать свое раскаяние и поправить потерянное? Отчего
уходящий приятель хохочет, выйдя за дверь, тут же дает самому себе слово
никогда не приходить к этому чудаку, хотя этот чудак в сущности и
превосходнейший малый, и в то же время никак не может отказать своему
воображению в маленькой прихоти: сравнить, хоть отдаленным образом,
физиономию своего недавнего собеседника во все время свидания с видом того
несчастного котеночка, которого измяли, застращали и всячески обидели дети,
вероломно захватив его в плен, сконфузили в прах, который забился наконец
от них под стул, в темноту, и там целый час на досуге принужден
ощетиниваться, отфыркиваться и мыть свое обиженное рыльце обеими лапами и
долго еще после того враждебно взирать на природу и жизнь и даже на подачку
с господского обеда, припасенную для него сострадательною ключницею?

— Послушайте, — перебила Настенька, которая все время слушала меня в
удивлении, открыв глаза и ротик, — послушайте: я совершенно не знаю, отчего
все это произошло и почему именно вы мне предлагаете такие смешные вопросы;
но что я знаю наверное, так то, что все эти приключения случились
непременно с вами, от слова до слова.

— Без сомнения, — отвечал я с самою серьезной миной.

— Ну, коли без сомнения, так продолжайте, — ответила Настенька, —
потому что мне очень хочется знать, чем это кончится.

— Вы хотите знать, Настенька, что такое делал в своем углу наш герой,
или,лучше сказать, я, потому что герой всего дела — я, своей собственной
скромной особой; вы хотите знать, отчего я так переполошился и потерялся на
целый день от неожиданного визита приятеля? Вы хотите знать, отчего я так
вспорхнулся, так покраснел, когда отворили дверь в мою комнату, почему я не
умел принять гостя и так постыдно погиб под тяжестью собственного
гостеприимства?

— Ну да, да! — отвечала Настенька, — в этом и дело. Послушайте: вы
прекрасно рассказываете, но нельзя ли рассказывать как-нибудь не так
прекрасно? А то вы говорите, точно книгу читаете.

— Настенька! — отвечал я важным и строгим голосом, едва удерживаясь от
смеха, — милая Настенька, я знаю, что я рассказываю прекрасно, но —
виноват, иначе я рассказывать не умею. Теперь, милая Настенька, теперь я
похож на дух царя Соломона, который был тысячу лет в кубышке, под семью
печатями, и с которого наконец сняли все эти семь печатей. Теперь, милая
Настенька, когда мы сошлись опять после такой долгой разлуки, — потому что
я вас давно уже знал, Настенька, потому что я уже давно кого-то искал, а
это знак, что я искал именно вас и что нам было суждено теперь свидеться, —
теперь в моей голове открылись тысячи клапанов, и я должен пролиться рекою
слов, не то я задохнусь. Итак, прошу не перебивать меня, Настенька, а
слушать покорно и послушно; иначе — я замолчу.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11

Белые ночи

КЛАССИКА

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Федор Михайлович Достоевский: Белые ночи

— Ни-ни-ни! никак! говорите! Теперь я не скажу ни слова:

— Продолжаю: есть, друг мой Настенька, в моем дне один час, который я
чрезвычайно люблю. Это тот самый час, когда кончаются почти всякие дела,
должности и обязательства и все спешат по домам пообедать, прилечь
отдохнуть и тут же, в дороге, изобретают и другие веселые темы, касающиеся
вечера, ночи и всего остающегося свободного времени. В этот час и наш
герой, — потому что уж позвольте мне, Настенька, рассказывать в третьем
лице, затем что в первом лице все это ужасно стыдно рассказывать, — итак, в
этот час и наш герой, который тоже был не без дела, шагает за прочими. Но
странное чувство удовольствия играет на его бледном, как будто несколько
измятом лице. Неравнодушно смотрит он на вечернюю зарю, которая медленно
гаснет на холодном петербургском небе. Когда я говорю — смотрит, так я лгу:
он не смотрит, но созерцает как-то безотчетно, как будто усталый или
занятый в то же время каким-нибудь другим, более интересным предметом, так
что разве только мельком, почти невольно, может уделить время на все
окружающее. Он доволен, потому что покончил до завтра с досадными для него
делами, и рад, как школьник, которого выпустили с классной скамьи к любимым
играм и шалостям. Посмотрите на него сбоку, Настенька: вы тотчас увидите,
что радостное чувство уже счастливо подействовало на его слабые нервы и
болезненно раздраженную фантазию. Вот он о чем-то задумался… Вы думаете,
об обеде? о сегодняшнем вечере? На что’ он так смотрит? На этого ли
господина солидной наружности, который так картинно поклонился даме,
прокатившейся мимо него на резвоногих конях в блестящей карете? Нет,
Настенька, что’ ему теперь до всей этой мелочи! Он теперь уже богат своею
особенною жизнью; он как-то вдруг стал богатым, и прощальный луч
потухающего солнца не напрасно так весело сверкнул перед ним и вызвал из
согретого сердца целый рой впечатлений. Теперь он едва замечает ту дорогу,
на которой прежде самая мелкая мелочь могла поразить его. Теперь «богиня
фантазия» (если вы читали Жуковского, милая Настенька) уже заткала
прихотливою рукою свою золотую основу и пошла развивать перед ним узоры
небывалой, причудливой жизни — и, кто знает, может, перенесла его
прихотливой рукою на седьмое хрустальное небо с превосходного гранитного
тротуара, по которому он идет восвояси. Попробуйте остановить его теперь,
спросите его вдруг: где он теперь стоит, по каким улицам шел? — он наверно
бы ничего не припомнил, ни того, где ходил, ни того, где стоял теперь, и,
покраснев с досады, непременно солгал бы что-нибудь для спасения приличий.
Вот почему он так вздрогнул, чуть не закричал и с испугом огляделся кругом,
когда одна очень почтенная старушка учтиво остановила его посреди тротуара
и стала расспрашивать его о дороге, которую она потеряла. Нахмурясь с
досады, шагает он дальше, едва замечая, что не один прохожий улыбнулся, на
него глядя, и обратился ему вслед и что какая-нибудь маленькая девочка,
боязливо уступившая ему дорогу, громко засмеялась, посмотрев во все глаза
на его широкую созерцательную улыбку и жесты руками. Но все та же фантазия
подхватила на своем игривом полете и старушку, и любопытных прохожих, и
смеющуюся девочку, и мужичков, которые тут же вечеряют на своих барках,
запрудивших Фонтанку (положим, в это время по ней проходил наш герой),
заткала шаловливо всех и все в свою канву, как мух в паутину, и с новым
приобретением чудак уже вошел к себе в отрадную норку, уже сел за обед, уже
давно отобедал и очнулся только тогда, когда задумчивая и вечно печальная
Матрена, которая ему прислуживает, уже все прибрала со стола и подала ему
трубку, очнулся и с удивлением вспомнил, что он уже совсем пообедал,
решительно проглядев, как это сделалось. В комнате потемнело; на душе его
пусто и грустно; целое царство мечтаний рушилось вокруг него, рушилось без
следа, без шума и треска, пронеслось, как сновидение, а он и сам не помнит,
что ему грезилось. Но какое-то темное ощущение, от которого слегка заныла и
волнуется грудь его, какое-то новое желание соблазнительно щекочет и
раздражает его фантазию и незаметно сзывает целый рой новых призраков. В
маленькой комнате царствует тишина; уединение и лень нежат воображение; оно
воспламеняется слегка, слегка закипает, как вода в кофейнике старой
Матрены, которая безмятежно возится рядом, в кухне, стряпая свой кухарочный
кофе. Вот оно уже слегка прорывается вспышками, вот уже и книга, взятая без
цели и наудачу, выпадает из рук моего мечтателя, не дошедшего и до третьей
страницы. Воображение его снова настроено, возбуждено, и вдруг опять новый
мир, новая, очаровательная жизнь блеснула перед ним в блестящей своей
перспективе. Новый сон — новое счастие! Новый прием утонченного,
сладострастного яда! О, что ему в нашей действительной жизни! На его
подкупленный взгляд, мы с вами, Настенька, живем так лениво, медленно,
вяло; на его взгляд, мы все так недовольны нашею судьбою, так томимся нашею
жизнью! Да и вправду, смотрите, в самом деле, как на первый взгляд все
между нами холодно, угрюмо, точно сердито… «Бедные!» — думает мой
мечтатель. Да и не диво, что думает! Посмотрите на эти волшебные призраки,
которые так очаровательно, так прихотливо, так безбрежно и широко слагаются
перед ним в такой волшебной, одушевленной картине, где на первом плане,
первым лицом, уж конечно, он сам, наш мечтатель, своею дорогою особою.
Посмотрите, какие разнообразные приключения, какой бесконечный рой
восторженных грез. Вы спросите, может быть, о чем он мечтает? К чему это
спрашивать! да обо всем… об роли поэта, сначала не признанного, а потом
увенчанного; о дружбе с Гофманом; Варфоломеевская ночь, Диана Вернон,
геройская роль при взятии Казани Иваном Васильевичем, Клара Мовбрай, Евфия
Денс, собор прелатов и Гус перед ними, восстание мертвецов в Роберте
(помните музыку? кладбищем пахнет!), Минна и Бренда, сражение при Березине,
чтение поэмы у графини В-й-Д-й, Дантон, Клеопатра ei suoi amanti, домик в
Коломне, свой уголок, а подле милое создание, которое слушает вас в зимний
вечер, раскрыв ротик и глазки, как слушаете вы теперь меня, мой маленький
ангельчик… Нет, Настенька, что ему, что ему, сладострастному ленивцу, в
той жизни, в которую нам так хочется с вами? он думает, что это бедная,
жалкая жизнь, не предугадывая, что и для него, может быть, когда-нибудь
пробьет грустный час, когда он за один день этой жалкой жизни отдаст все
свои фантастические годы, и еще не за радость, не за счастие отдаст, и
выбирать не захочет в тот час грусти, раскаяния и невозбранного горя. Но
покамест еще не настало оно, это грозное время, — он ничего не желает,
потому что он выше желаний, потому что с ним все, потому что он пресыщен,
потому что он сам художник своей жизни и творит ее себе каждый час по
новому произволу. И ведь так легко, так натурально создается этот
сказочный, фантастический мир! Как будто и впрямь все это не призрак!
Право, верить готов в иную минуту, что вся эта жизнь не возбуждения

чувства, не мираж, не обман воображения,а что это и впрямь действительное,
настоящее, сущее! Отчего ж, скажите, Настенька, отчего же в такие минуты
стесняется дух? отчего же каким-то волшебством, по какому-то неведомому
произволу ускоряется пульс, брызжут слезы из глаз мечтателя, горят его
бледные, увлаженные щеки и такой неотразимой отрадой наполняется все
существование его? Отчего же целые бессонные ночи проходят как один миг, в
неистощимом веселии и счастии, и когда заря блеснет розовым лучом в окна и
рассвет осветит угрюмую комнату своим сомнительным фантастическим светом,
как у нас, в Петербурге, наш мечтатель, утомленный, измученный, бросается
на постель и засыпает в замираниях от восторга своего
болезненно-потрясенного духа и с такою томительно-сладкою болью в сердце?
Да, Настенька, обманешься и невольно вчуже поверишь, что страсть настоящая,
истинная волнует душу его, невольно поверишь, что есть живое, осязаемое в
его бесплотных грезах! И ведь какой обман — вот, например, любовь сошла в
его грудь со всею неистощимою радостью, со всеми томительными мучениями…
Только взгляните на него и убедитесь! Верите ли вы, на него глядя, милая
Настенька, что действительно он никогда не знал той, которую он так любил в
своем исступленном мечтании? Неужели он только и видел ее в одних
обольстительных призраках и только лишь снилась ему эта страсть? Неужели и
впрямь не прошли они рука в руку столько годов своей жизни — одни, вдвоем,
отбросив весь мир и соединив каждый свой мир, свою жизнь с жизнью друга?
Неужели не она, в поздний час, когда настала разлука, не она лежала, рыдая
и тоскуя, на груди его, не слыша бури, разыгравшейся под суровым небом, не
слыша ветра, который срывал и уносил слезы с черных ресниц ее? Неужели все
это была мечта — и этот сад, унылый, заброшенный и дикий, с дорожками,
заросшими мхом, уединенный, угрюмый, где они так часто ходили вдвоем,
надеялись, тосковали, любили, любили друг друга так долго, «так долго и
нежно»! И этот странный, прадедовский дом, в котором жила она столько
времени уединенно и грустно с старым, угрюмым мужем, вечно молчаливым и
желчным, пугавшим их, робких, как детей, уныло и боязливо таивших друг от
друга любовь свою? Как они мучились, как боялись они, как невинна, чиста
была их любовь и как (уж разумеется, Настенька) злы были люди! И, боже мой,
неужели не ее встретил он потом, далеко от берегов своей родины, под чужим
небом, полуденным, жарким, в дивном вечном городе, в блеске бала, при громе
музыки, в палаццо (непременно в палаццо), потонувшем в море огней, на этом
балконе, увитом миртом и розами, где она, узнав его, так поспешно сняла
свою маску и, прошептав: «Я свободна», задрожав, бросилась в его объятия, и
вскрикнув от восторга, прижавшись друг к другу, они в один миг забыли и
горе, и разлуку, и все мучения, и угрюмый дом, и старика, и мрачный сад в
далекой родине, и скамейку, на которой, с последним страстным поцелуем, она
вырывалась из занемевших в отчаянной муке объятий его… О, согласитесь,
Настенька, что вспорхнешься, смутишься и покраснеешь, как школьник, только
что запихавший в карман украденное из соседнего сада яблоко, когда
какой-нибудь длинный, здоровый парень, весельчак и балагур, ваш незваный
приятель, отворит вашу дверь и крикнет, как будто ничего не бывало: «А я,
брат, сию минуту из Павловска!» Боже мой! старый граф умер, настает
неизреченное счастие, — тут люди приезжают из Павловска!

Я патетически замолчал, кончив мои патетические возгласы. Помню, что
мне ужасно хотелось как-нибудь через силу захохотать, потому что я уже
чувствовал, что во мне зашевелился какой-то враждебный бесенок, что мне уже
начинало захватывать горло, подергивать подбородок и что все более и более
влажнели глаза мои… Я ожидал, что Настенька, которая слушала меня, открыв
свои умные глазки, захохочет всем своим детским, неудержимо веселым смехом,
и уже раскаивался, что зашел далеко, что напрасно рассказал то, что уже
давно накипело в моем сердце, о чем я мог говорить как по-писаному, потому
что уже давно приготовил я над самим собой приговор, и теперь не удержался,
чтоб не прочесть его, признаться, не ожидая,что меня поймут; но, к
удивлению моему, она промолчала, погодя немного слегка пожала мне руку и с
каким-то робким участием спросила:

— Неужели и в самом деле вы так прожили всю свою жизнь?

— Всю жизнь, Настенька, — отвечал я, — всю жизнь, и, кажется, так и
окончу!

— Нет, этого нельзя, — сказала она беспокойно, — этого не будет; этак,
пожалуй, и я проживу всю жизнь подле бабушки. Послушайте, знаете ли, что
это вовсе нехорошо так жить?

— Знаю, Настенька, знаю! — вскричал я, не удерживая более своего
чувства. — И теперь знаю больше, чем когда-нибудь, что я даром потерял все
свои лучшие годы! Теперь это я знаю, и чувствую больнее от такого сознания,
потому что сам бог послал мне вас, моего доброго ангела, чтоб сказать мне
это и доказать. Теперь, когда я сижу подле вас и говорю с вами, мне уж и
страшно подумать о будущем, потому что в будущем — опять одиночество, опять
эта затхлая, ненужная жизнь; и о чем мечтать будет мне, когда я уже наяву
подле вас был так счастлив! О, будьте благословенны, вы, милая девушка, за
то, что не отвергли меня с первого раза, за то, что уже я могу сказать, что
я жил хоть два вечера в моей жизни!

— Ох, нет, нет! — закричала Настенька, и слезинки заблистали на глазах
ее, — нет, так не будет больше; мы так не расстанемся! Что такое два
вечера!

— Ох, Настенька, Настенька! знаете ли, как надолго вы помирили меня с
самим собою? знаете ли, что уже я теперь не буду о себе думать так худо,
как думал в иные минуты? Знаете ли, что уже я, может быть, не буду более
тосковать о том, что сделал преступление и грех в моей жизни, потому что
такая жизнь есть преступление и грех? И не думайте, чтоб я вам
преувеличивал что-нибудь, ради бога, не думайте этого, Настенька, потому
что на меня иногда находят минуты такой тоски, такой тоски… Потому что
мне уже начинает казаться в эти минуты, что я никогда не способен начать
жить настоящею жизнию; потому что мне уже казалось, что я потерял всякий
такт, всякое чутье в настоящем, действительном; потому что, наконец, я
проклинал сам себя; потому что после моих фантастических ночей на меня уже
находят минуты отрезвления, которые ужасны! Между тем слышишь, как кругом
тебя гремит и кружится в жизненном вихре людская толпа, слышишь, видишь,
как живут люди, — живут наяву, видишь, что жизнь для них не заказана, что
их жизнь не разлетится, как сон, как видение, что их жизнь вечно
обновляющаяся, вечно юная и ни один час ее непохож на другой, тогда как
уныла и до пошлости однообразна пугливая фантазия, раба тени, идеи, раба
первого облака, которое внезапно застелет солнце и сожмет тоскою настоящее

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11