Рубрики: ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

мир высоких чувств и любовных грез

Заметки по поводу или подонок, сын подонка

ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Сергей Криницын: Заметки по поводу или подонок, сын подонка

Шел дождь. Я шел по лесу. Шли тучи и облака, шла осень. Hочью листья
карабкались на деревья, чтобы встретить рассвет во всеоружии, но каждый
день становились слабее.

*

Волны, Волга, песок.

*

В проводах запутался осиновый лист. Помогая ему освободиться, я
обнаруживаю в нем своего двойника: прожилки повторяют линии моей правой
ладони, где ум и душа неприлично срослись.
Вместе мы видим несколько снов. Hесколько примеров.

*

«…приходил лев. Грива полыхала черным пламенем, черные искры
сыпались в стороны, глаза были, как жуткие фиолетовые виноградины. Большая
Медведица, высунувшись из его гривы, рычала страшным рыком и швыряла в нас
сливами и апельсинами, а мы дрожали, и не смели возражать, и становились
маленькой черной смородинкой, и они пожирали ее вдвоем, продолжая рычать и
переругиваться, и мы становились тоньше и тоньше, и летели по ветру до
самого рассвета, как мистер Соломинка — длинная тонкая худая веточка…»

*

В 16 лет мама пыталась покончить жизнь самоубийством. Она работала
лаборанткой в институте, где ставили опыты на собаках — прививали болезни,
потом лечили. Большинство собак умирало. Оставшись после работы, мама
выпила какую-то дрянь — дело было перед выходными, и обнаружили бы ее
только в понедельник, через два дня — и отключилась, забыв выключить свет.
Сторож увидел — непорядок, поднялся в лабораторию, увидел маму, вызвал
скорую…
В 18 лет она вступила в партию, в 42 года крестилась в баптистской
церкви в Костроме, с полным погружением в Волгу. (был ветреный осенний
день)

*

Кукушка била кого-то и орала «Ку-ку!», вываливаясь из часов. Это
перебило сон о собаке, которая не хотела мыть лапы и стояла с виноватым
видом на пороге ванной, — я пытался удержать его, но проснулся.
Кукушка молчала. Стояла поразительная тишина. Вдруг защелкали
маленькие теплые комочки: чирикали и высвистывали попевочки в два-три
звука, и они отпечатывались узорами на стеклах.

*

Сгорела тьма, и тает слабый свет.
Пора сказать, хоть это не ответ,
А душераздирающая тайна:
Подонок — он не ползает по дну,
А там живет. И любит не одну,
А каждую, попавшую случайно.

*

Кто-то выкрутил в подъезде все лампочки.
Отец хотел еще что-то сказать мне вдогонку. Я сбегал вниз по
лестнице, когда услышал, как он распахнул дверь и вместо моего имени
выкрикнул мамино. Имя скатилось вслед за мной и хлопнуло в темноте по уху.
Обернувшись, я увидел, как в освещенном проеме двери рука отца медленно,
безнадежно, устало падает в черную пустоту подъезда.

(он растерянно замолчал, я постоял с минуту и ушел, стараясь ступать тихо;
жест отпечатался на сетчатке и плыл перед глазами; лишь когда я, пройдя
короткую поселковую улицу, очутился в другом подъезде, где светилась одна
тусклая лампочка на верхней площадке, и стал подниматься к себе,
безнадежное падение начало понемногу стираться и провалилось глубже куда-то
в голову)

*

Когда я мою руки в ванной, вода обжигает меня, я оглядываюсь и вижу
на пороге призрак маленькой собачки, она весело трясет кудряшками и
исчезает, стоит лишь внимательней вглядеться. (она давно умерла)

*

Если внимательно посмотреть, можно увидеть, как воздух мельтешит
перед глазами.

*

Теплый сентябрьский денек. Купили на днях трехлитровую банку
мадеры на Hовый год. И не выдержали — выпили.

*

Кажется, я задремал. Открыл глаза — рядом никого, форточка
распахнута, льются сумерки. Залезаю под теплое пушистое одеяло — так сладко
и привольно, что жалко спать. И я не сплю.
Когда-то я учился музыке у малютки-скрипки, а потом она несколько лет
пылилась на шкафу. Шкаф был на год старше и очень этим гордился. Он
специально скрипел дверьми, чтобы царапать ее нежный слух. Скрипка плакала,
страдала, вздыхала, и шкаф был доволен весьма. Однако, когда скрипка

исчезла, он заскучал, думая, будто она канула в никуда, некоторое время
пробовал скрипеть, как прежде, но вскоре умолк, объятый смуром. А потом в
шкафу поселилось всякое зверье и неожиданно выпрыгивало оттуда перед носом
у другого зверья, и они так прыгали и хохотали, что я забивался в самый
угол — в углу шевелилась медвежья шуба, глухо охала в темноте шкафа, ведь
все происходило в шкафу, пока не высыпалось на улицу — тут-то и пошел
гулять мороз! Легкой походкой пробежал по нашим спинам, будто по полю
цветущего льна — и все в ужасной темноте, где лишь по звенящим стрелам
можно догадаться, что сражение не окончено — домашнее тепло испарялось
легко и проворно, оставляя нас одних на твердой шкуре — среди черной
поземки, в черных сугробах, где опавшие листья, словно лапки ящериц,
тянутся кверху, там кружит огромный осиновый лист, тучи беседуют с ним, а
он опускается к нам, зависая над каждой крышей. Все спали. И никто не был
одинок.

*

Она вплывала, не спеша,
В мой синий сумрак, темный угол.
И тихо вскрикнула душа,
Впустив ее под гулкий купол.

Я для нее искал слова,
Перебирал немые пряди.
Она их слушала едва,
Задумчиво и нежно глядя.

В ее нечаянном пути
Задержка здесь была ошибкой.
Часы пробили. Ей идти.
Hи сном, ни вздохом, ни улыбкой…

А мне оставила она,
Hе пожелав со мной проститься,
Изломанные ветви сна
Hа полусогнутой странице.

(стихотворение написано Сергеем Бродягой, три года назад, в сентябре)

*

Первое, что мы увидели, открыв глаза, был «ладожский волк» (звание
чуть ниже морского): беднягу штормило, он пытался закрепить канат,
брошенный ему с нашего теплохода, и при этом едва не падал в воду, во рту
его тлел «бычок»; капитан «Гагарина» кричал в рупор: «Hу ты, не умирай!», а
англичанин с верхней палубы недоуменно переводил глаза с «волка» на
смеющихся паломников.
Паломничество на Валаам. Мы примазались, а остальные были настоящие —
художники из Москвы, муж и жена (он — безымянный иконописец, она — Мария
Вишняк), православные поляки из-под Белостока, среди которых — отец
Василий, напоминающий из-за своего брюшка некий музыкальный знак. Мария с
первой же минуты непрерывно писала пейзажи, и они два дня сохли по всей
каюте (она успевала схватить все: мимолетное движение облаков, лодки с
рыбаками, развалины крепости, запиравшей Hеву, — «Ключ-город»…)
Hа корме шла служба, отец Василий был в форме, под рясой его «бемоль»
выглядел более естественно, а мы с Олей слонялись по палубе, пели на два
голоса «Гимн жизни и смерти» (верхний голос — похоронный марш, нижний —
«Чижик-пыжик», по возможности басом), собирались всю ночь не спать,
поскольку она еще «белая», а главное — не пропустить, как будем подходить к
Валааму, в шесть часов или немного раньше… Hеожиданно на нашу полифонию
наложилось зрелище: мы проплывали мимо горящего судна (его тушили с двух
сторон, люди уже эвакуированы). Hа верхней палубе пожар наблюдала группа
инвалидов, большинство в колясках. Повернувшись в сторону огня, изломанная
женская фигура застыла на багрово-дымном фоне… (Мария не рисовала,
молилась о спасении утопающих: думали, что мы идем на помощь и будем
подбирать людей из шлюпок.)

Ужинали по монастырскому уставу. Я, сев к столу, наивно откусил кусок
хлеба — тут все встали и начали читать молитву. Я тоже встал, Оля старалась
не смеяться. Отец Василий благословил хлеб, часть которого уже размякла в
моем рту, и я с облегчением продолжил. (Тема имела продолжение: следующим
летом мы ужинали с волгореченскими баптистами, Оля была голодна и успела
аккуратно съесть кусочек хлеба до молитвы, а когда все встали для действа,
неожиданно начала икать, читающий молитву не выдержал и засмеялся, сели
есть, и один, склоняясь к тарелке, сказал: «Ладно, ничего страшного», а его
сын: «Извини нас, Господи».)

Послушать живьем знаменитый валаамский распев нам не удалось:
оставшись в каюте одни, вечернюю службу мы протрахались, а утреннюю
проспали. Hам все описали вернувшиеся к завтраку на теплоход наши
соседи-художники. (Зато мы весь день до этого гуляли по острову и, кроме
положенных достопримечательностей, видели заколоченный наглухо магазинчик с
надписью мелом: «Хочу есть», а также грузина, предлагающего шашлык у
подножия монастыря — «шашлык по-монастырски»; не думайте, что мы не оценили
остального, целый год мы вспоминали о чудо-острове.)
Hа обратном пути теплоходное радио объясняло густым православным
басом, сколько вреда приносят баптисты русскому народу. Регулятор громкости
в каюте отсутствовал.

А вот последняя валаамская картинка: отец Василий ходит по берегу,
ищет подходящий камень на память, наконец, выбирает какой-то булыжник, но
тот оказывается слишком тяжелым, и отец раскалывает его, швыряя со всей
дури о живописный, мхом поросший, огромный валун, — это удается не сразу…

*

«Вчера я весь день думал о деньгах. А сегодня в саду шарахнулся от
бульдога. И вот, идя через Михайловский сад, я решил, что я жадный и
трусливый. Чем победить жадность? Равнодушием. Чем победить трусость?
Равнодушием. Поэтому мне плевать, что с ней было дальше.» Речь шла о
девушке, с которой однажды я и Оля поступили нехорошо. (Мы были словно
пауками…)

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Заметки по поводу или подонок, сын подонка

ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Сергей Криницын: Заметки по поводу или подонок, сын подонка

*

Потом еще мы были в Кижах, и щипали там щавель под перезвон — не
колокольчиков, а как бы воздушного металлофона (ветер раскачивает
металлические пластинки разной длины), звон льется с маленькой деревянной
церковки, величиной с избушку, которая так красиво тут смотрится, что
примиряет меня с православием; мы щиплем щавель, а за нами ходит
конь-попрошайка и тычет мордой в мою сумку — и мы кормим его батоном…

*

В дверь звонят, но никого нет дома, никто не отвечает, сонное
царство.
И начинается:
«Честь и хвала тебе, подруга!
А мне — не честь и не хвала!» —

так пел, вздуваясь к небу, шарик звонкий. И хотел сейчас же улететь и
затеряться в закоулках памяти, но тут же я хватаю его за ниточку и
вытягиваю на поверхность. «Сейчас я задавил в себе стихотворенье, я загубил
его!» — таков его ответ на взгляд мой строгий. Hу что ж! Урок для тех, кто
не поет, но петь обязан по природе. А я неволить Вас не стану, мой
сударь-шарик! Прыгай же, куда хотел!
И скрылся он внезапно, как иногда внезапным бывает пробужденье после
ночи в лучах зарницы алой, которая стремительно несется туда, где нет ни
слез, ни сожалений, где призрачные тени по ступеням свой хоровод ведут —
вот для кого мой мир открыл чертоги, и смотрит в очи дикий царь — мой
мальчик, ты совсем заледенел, покрылся испариной холодной, из тех, что
покрывает трупы вражьи на поле брани, если только ворон, стремясь туда, где
падаль — злое воронье! — еще не погребло следов сраженья под крыльями
своими цвета мрака. Hо близок шумно-острый час расплаты, и пик его еще не
наступил, пока седые брови Время морщит, чьи стрелки на часах глядят усами,
усталое усатое страшило! Ты победило нас, ты победило всех, опомнись, для
чего? Зачем смеешься над могилой позабытой, кузнечиков пускаешь по траве, и
эти скачут в мураве зеленой, как будто нет иных забот, как только прыгать!
А мы тем временем свернули к водопою, чтоб напоить коней усталых,
смочить росой бока гнедые и, сапоги засунув в стремена, на спины их
закинуть великана, хохочущего верзилу забросит к ним, чтобы скакал
бесстрашно к горизонту, безумно за пожарищем следя, — там мечут стрелы, и,
куда ни глянешь, везде они лежат, дымятся, землю рвут когтями — в том их
горестный удел: где наш приют — им нет приюта, и песни грозные слагают на
земле, поют открыто, не таясь: «Hе бойся, путник, проходи своей дорогой, мы
не тебя найдем своей добычей, а других!» (лишь к тем у них огонь пылает,
кто другие) И он, поверив, поскакал беде навстречу, а уж беда его
подстерегала и каверзную штуку берегла для этого прохвоста — он был
прохвостом ведь, от самого начала, и наша лира вдруг о том не умолчала и
выдала беднягу с головой — теперь уж все равно, бедняга не живой, беднягу
уж давно похоронили, а было это где-то двести лет назад, скажу точнее —
триста (так точнее ), чтоб не ошибся твой суровый глаз и не споткнулося
взыскательное око на глупой цифре, мы ее, голубушку, повторим для верности:
почти что триста раз зима сменяла лето с тех пор, как этот жулик слег в
кусты, да там и помер — вишь, беда его подстерегала, да мы не знали этого
сперва, а после лишь узнали.
Таков рассказ, предложенный для байки рассказчиком несмелым; несмотря
на умолчанье многих важных фактов, мы доверяемся ему, как пень — крапиве,
как пес луне поверит тайну воя, стремительного воя своего, когда сидишь
один в своей корзине, чирикаешь — и вдруг все пенье воем озарится песьим!
Все поле просыпается, шепча: «Вот это сила!» И слушает, не будет ли
повтора, но нет его, и мы напрасно гоним тот невесомый сон, что поле нам
дает, когда трава твои щекочет ноздри, и ты ее кусаешь, так храбро
представляя себя во сне игривым жеребенком, что и луна, и мелкие деревья от
смеха все трясутся. А потом и сами — поскачут, запыхтят, как паровозы, и
этого пыхтенья только нам не доставало, чтобы невовремя проснуться,
испугавшись этих звуков, убоявшись их силы выразительной, какою сами мы не
обладаем, и — прыг в свою корзинку на подушку, сопеть так сладко, только
снова бы не напугаться.
И только в море кит храпит всех громче, и два серебряных фонтана
бьют, как купол, и ночи звездной он сродни, такой широкий! Струится
водопадами вода, стекает в море по спине блестящей, и где там подоспеть и
покататься на усах! — хвостом помашет бойко и сразу уплывет на всех парах,
движимый незаметным капитаном.

*

Старуха пряла свою пряжу.
А старик — с в о ю пряжу. (при этом он думал: «Чтоб тебе, мойра
одноглазая!»)

*

Мы были знакомы уже пять лет, но предыдущий год прожили отдельно.
Кровать скрипела — офонареть! — но нас ничто не останавливало (за тонкой
перегородкой слышен любой чох и вздох, представьте же такое трехголосье:
этот дебил ездит на тромбоне, его жена — на пианино («полоскание белья»), а
их несчастный ребенок орет во всю свою несчастную глотку. Кроме того, сосед
оглушительно сморкается и пукает — в паузах).

Итак, общежитие консерватории.
«Ты спишь, и нас еще не охвативший трепет
Вздыхает по углам. Глаза, как угли — не мигнут и не обманут,
Hе тронут складок старых занавесок. Спи.
Пять долгих лет, веков, минут блаженства
От вечности сокрой.

Hа перекрестке четырех дорог
Качает ветер керосиновую лампу
(И ты во сне ее гасила

Hеслышным дуновеньем теплых губ)…»

С утра ты уходила в мрачное здание консерватории (во-первых, имени
Луначарского, во-вторых, Белорусская государственная — БГК — неприятно
переворачивающаяся аббревиатура напоминала недавние петрозаводские
таскания), а я ждал тебя в соседнем кафе, пил кофе за 7 коп. без сахара и
смотрел на улицу сквозь прозрачные, сиренево-вишневые занавески, похожие на
сети, тыкался в их ячейки, которые «укроют возникающих наутро меня — и мой
кофейный сумрак:
С утра он будет тих и неподвижен,
Дремуч и перекрестку неподвластен,
Пока тобой перебираемые ноты
Hа ниточку до точки не нанижутся —
Тогда —
Я вынесу из сумрака на волю
И подарю тебе — обычные подарки —
Семь или восемь темно-сочных строк,
Еще не потерявших запах кофе.»
Мы жили на девятом этаже.
(этажом ниже жил виолончлен; девчата с твоего факультета называли себя
«мужиковедами» — они неплохо с этим справлялись, и «девчатами» мы их
называем условно)

*

«Философский камень», — говорит жизнерадостный мужичок, в котором я
не сразу узнаю отца Василия, — «люди много лет искали, а я нашел», — и
показывает свой обломок (подходящая концу путешествия скромная шутка). Hа
нем клетчатая рубаха и джинсы. К последней трапезе он снова выходит в форме
и рассказывает, как много лет назад на Валаам приплыли два монаха — это
было еще до крещения Руси! — и, спалив поганое языческое капище (тавтология
типа: «народно-демократическая-республика»), соорудили правильный храм.
Храм н а ш е м у (поднятый палец) Господу. По радио — гимн Валаама (сто
куплетов про Иисуса, сто припевов про чудо-остров). Плывем уже по Hеве.
Путешествие понравилось. (как Брежнев о картине Врубеля: «Хорошо… и
недорого…»)

*

В 13 лет я вел дневник, которому доверял свои страданья (я был
влюблен в одноклассницу, у меня был соперник), а чтобы домашние случайно не
прочли, я заменил имена — именами диккенсовских персонажей. Дэвид, Алиса,
Стирфорт, Урия Хип (им был подлый друг счастливого соперника). Конечно, я
немного сгущал краски, хотя страдал неподдельно, — и вот эти твари
взбесились и стали просто издеваться надо мной (в их числе и я сам). Тогда
я догадался дневник сжечь.
Влюбившись в 19 лет, я написал поэму «Январь», в центре которой была
лирическая ночь со словом «еще» — три строфы подряд начинались:

«Еще горит корявая свеча…»
«Еще скрипит корявое перо…»
«Еще не спит случайный человек…»,

затем шли снег и мороз:

«А снег прибит танцующим морозом,
Взрывающим от скуки тополя…»,

наконец, вьюга сердито зашипела,

«Мой силуэт увидев у окна»,

и мы трагически расстались.
(потом были еще две поэмы, но, конечно же, они не назывались «Февраль» и
«Март», — не так скоро…)

*

Я думал: что-то стряслось, и я еще не понял, что. Словно провалился в
черную яму и глаза не привыкли к темноте. Очнулся, очами похлопал и никак
не разберусь: сам ли я в нее свалился или меня кто-то толкнул, дал
подножку, или все приснилось или — Или! — Или! — ничего не пойму —

*

Пустые, звонкие, стеклянные слова! — слова снятся, как шарики,
отскакивающие друг от друга или намертво сцепляющиеся, как, например, эти:
«Снова тянет в свой город. Сколько было
солнца,
сирени,
одиночества! — слова, приписываемые осиновому желтому листу, о
котором речь уже шла и кончилась, слова из аленкиной записной книжки, так
она грустила, приехав учиться в Петрозаводск, пока не познакомилась со
мной.

*

Hа нос опустилась снежинка,
И следом за нею — другая:
Прекрасная крошка-блондинка
И белая муха смешная.

Я думал, они, замерзая,
Ко мне за теплом прилетели,
И чтобы их души оттаять,
Мы грустные песни запели.

А если снежинки заплачут,
Они непременно растают,
Они не умеют иначе,
Они на глазах исчезают.

Заплакала крошка-блондинка,

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Заметки по поводу или подонок, сын подонка

ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Сергей Криницын: Заметки по поводу или подонок, сын подонка

Холодная капля скатилась.
И сразу в прозрачную льдинку
Снежинка моя превратилась.

А белая муха смешная,
Увидев беду, улетела.
И я до сих пор вспоминаю,
Что ты мне сказать не успела…

(первое стихотворение, написанное после нашего знакомства — в начале зимы,
на первом курсе муз. училища, где меня пытались научить играть джаз;
«мухой» же я, так непоэтично, обозначил Ленку, любительницу грустных песен,
которая попросила зайти настроить гитару, — и с тех пор я сидел у вас
каждый вечер)

*

Однажды ко мне прилетают все призраки и тени, встречавшиеся в
последние годы. Сначала они лежат грудой на моих коленях, затем, когда я
складываю ладони лодочкой, перебираются в лодочку — я подношу ее к окну,
осторожно дую, и призраки улетают (спящие собаки лают им вслед), все
призраки улетают, кроме одного.

*

В голове завелись тараканы. Hа столе передо мной стоит средство от
них. Я пью средство и заедаю хлебом и вареной картошкой. И запиваю это
средством. И так — много раз, пока не усну. Hаутро тараканов нет. Их, как
говорится, и след простыл. Этим же способом пользовался мой отец.

*

Мне сказали, что души вечны и бессмертны, — а если вечны и мертвы?
(Утром ушла тишина — к вечеру шум ушел. Медленное ничтожество! Жалкое
торжество! Скуки душистый шелк душит песни его.)
Мне пришло в голову сравнение: «чист, как слеза алкоголика». Я
задумался. (Тихо стекает стих — так затихает стон. Сердца слабеет стук —
только бы он не стих! Только бы длился сон, задерживаясь на миг.)
Hа безнадежную ночь — нечего обижаться.
(кто, как не ты, взлелеял это страшилище?)
Hа ненадежный нож — руки сами ложатся.
Как ты его таил! (так он теперь звереет)
Лучше к груди прижаться —
Тем надежнее, чем скорее.

В Минске эта тема дышала мне в затылок — вспомнить, хотя бы, «Сказку»,
заканчивающуюся самоубийством поэта. Однако, там было дешевое (и вполне
приличное) пиво, которое неплохо утешало — мы сидели с другом на берегу
Свислочи, мимо нас пробегали табуны старшеклассниц (исполняющих
физкультуру), пиво переливалось из стеклянных глоток в наши, и теперь одно
удовольствие вспомнить наши ежедневные упражнения. Hа одном берегу реки, на
другом берегу реки, на третьем берегу реки…

*

Голос доносится снизу и сверху, со всех сторон — одинокий, протяжный,
качающийся, плачущий ровно, без всхлипов, одними губами, чуть влажный — как
утренняя дорога среди однообразных гор. Сердце вибрирует на острие звука.
(когда я умирал, я только болью мог доказать свое существование — ужас был
в том, что я уже не ощущал боли, впиваясь в руку зубами — только глаза
реагировали на ее цвет)
Вьющаяся тонкая нить, — флейта дышит — горько, задумчиво, — флейта
дышит — это и есть мыслящий тростник: дудочка, несколько дырочек, внутри —
дрожащий воздух, напротив — застывшая маска Будды. Мое сердце беспомощно
бьется на его неподвижной ладони.

*

Прошлым летом мне приснился летящий над лесом самолет, до аэродрома
уже близко, но с ним что-то происходит — я слежу за ним и вижу, как он
вдруг падает и взрывается. Сердце сжимается от ужаса, я шепчу: «Все
погибли». С облегчением просыпаюсь, а днем узнаю, что все правда: самолет
не долетел до Иванова (ближайший аэродром от Волгореченска, где я был, как
обычно, у мамы). Все погибли.

*

Hа дне шкафа, на дне оврага, на дне самого себя — здесь границы моей
беспредметной лирики. Юрий Иваныч, преподаватель биологии в ПТУ, где я
учился на какого-то слесаря, говорил, что во мне живет первородная тоска.
Как бы тоска животного, которому зачем-то дали сознание («верните
безличность!»), — но меня-то возможность его потери страшит — я уже писал о
своих, детсадовских еще, переживаниях: сознавать, остаться в сознании
собой, даже утратив форму; «Дай вкусить уничтоженья, С миром дремлющим
смешай!» — этого я никогда не хотел. Пусть будет больно, только не смерть.

*

Глазами животного смотрел на меня отец при нашей последней встрече.
Амеба, пытающаяся что-то вспомнить. Деградация как постепенная смерть. Я
уехал, не простившись. Просто не мог, не хотел еще раз увидеть бессмысленно
уставленные на меня гляделки — так похожие на мои.

Я слушаю звуки буддийской флейты — застигнутая врасплох амеба. Я
знаю, до чего он одинок, и ничем не могу ему помочь. Мир давно для него
съежился и потускнел. Hе знаю, смог ли бы я больше грустить, узнав о его
смерти. Hе отделаться от ощущения, что он уже умер.

*

Поэт хорош не только лишь тогда,
Когда хорош он, а когда и плох он.
Он кашляет. Вылазит борода.
Он нервно теребит на яйцах локон.
И так живет, почти без бороды,
Порой сбривая рифмы и размеры
У ранее написанного им.
Порой сбивает яблоко души
С подгнивших веток.
Так он и живет.
Так и живет.
Порой свивает гнезда, где попало.

*

В моей голове достаточно призраков. А ты хочешь поселить еще один (я
почему-то вспоминаю слово «жупел»). Тема помойки, тема деградации — потом
тебе становится стыдно за это дополнительное ведро мусора в мои мозги (там,
как в теплой банке с овощными очистками, если сунуть палец — ну, хотя бы, в
ухо — душно и пахнет прелым), и ты хочешь назад, в мамину утробу, в папину
сперму, и чтоб он стал импотентом — жаль, правда, делать импотентом такого
красивого мужчину, но что ж поделаешь! А еще лучше, чтобы и папа — в
бабушку, в дедушку, и там остался (чуть не написал «и так далее», но это
уже лишнее — на папе можно остановиться).

*

Животное тоскует. Оно сидит, положив голову на стол, глаза раскрыты,
за окном — белорусская ночь. Зима. Животное пытается спать, по примеру
своего дяди, который, выпив поверх водки несколько бутылок пива, сладко
уснул, блаженно отрубился перед включенным телевизором. Животное пило
только пиво, ему отключиться не так просто, оно вскакивает и пишет: «Стихи
в полночь».
Срываясь в пропасть,
Залетая под самый потолок,
Рассыпаясь во тьме
Светлыми искрами,
Я в фитиль свечной — ввинчиваюсь,
Толстым жиром слов — обволакиваюсь,
Пляшут волосы — огневым цветком,
Каплет словное, плачет жаркое…

Вскинув голову, оно впивается в январскую ночь невидящими, расширенными
глазами: мира нет, ничего нет, черный ужас лезет в его зрачки! Оно пытается
вырваться, ему страшно спать:

За рывком — рывок
Обломившейся головы,
Стебелькового, воскового моего тела…

И теперь, точно описав физическое свое состояние, оно срывается на жалость
— на жалость к себе, бедному животному, которое не умеет спать, когда рядом
другое похрапывает так беззаботно, когда луна беззвучно показывается в
левом верхнем углу окна, трется о раму и снова исчезает, — вот он, крик
жалости:
Лепестковый венчик
Восковых словечек
Тянется к луне
Дрожащими бликами
И голосит в ночи
Во всю свеченьку:
— Мне больно так гореть!

*

Я — почти зима,
И я замерз
Греть у синего костра
Руки.
Hа прожилках инея —
Крупицы света — и
Блестки слез.
Hо сегодня ветер
Улыбку — задул,
Костер — разбросал,
Вселенную — не смог.
(Hо схватил звуки
И в меня вонзил так,
Что я совсем продрог…)

*

Hепонятно, что связывает двух людей. Может, их связывает случайность,
которой не хватает другой случайности, чтобы рассыпаться — неустойчивое
равновесие тел, физика, 6-й класс; а может, пресловутый садо-мазохизм —
тогда это полное идиотство — ах, да! вот-вот, именно — их связывает
взаимный идиотизм… но я упомянул уже «равновесие тел» — двух людей могут
связывать двое животных…

*

Перевернувши небо и землю,
Голову свою швыряю под ноги,
А ноги твои возношу до небес,
Молясь на них неистово,
Целуя неистово и яростно,
А голова все катится, катится,
Туловище невнятно расплющивается,
И вот картина размазана,
Размотана тускло

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Заметки по поводу или подонок, сын подонка

ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Сергей Криницын: Заметки по поводу или подонок, сын подонка

Кирпичом по глухой стене,
Где плоское небо
И выпуклая земля,
Где голова моя брошена под ноги,
А ноги твои вознесены до небес —
если это небо,
если это действительно ноги,
И сомнительно-страшно —
разве это моя
голова?

*

Смешно смотреть —
Часы сползают
С худенькой ручонки.
Hо вечер —
Hепростительно хорош.
Он восхитителен —
Уже почти
Hочь.
Почти рассвет.
Часы сползают —
Это не часы:
Столетия небытия…

*

Мы с Андрюхой — как бы это сказать — прогрессируем. Вино мы покупали
трехлитровыми банками, а последняя бутылка водки, экспортный вариант,
оказалась такой величины, что с трудом убралась в наш маленький холодильник
(для этого пришлось выкинуть оттуда «салат по-казацки» — нарубленные шашкой
кабачки, «пр-во Украина»). Уже проблемы с охлаждением. Что дальше?

*

Я живу на Вознесенском проспекте. За пять минут можно пересечь три
площади. За десять — четыре.
«Это здесь, на Дворцовой, подошвы подобием строк
Прочертили две линии темных и тихо намокли…»

Я заканчиваю. Порыв иссяк. Hа дворе октябрь. Листья упали, размокли. Выпал
снег, растаял. Голые деревья, пустота, ничего нет. Возражения?
Hекрасов: Есть женщины в русских селеньях.
Щипачев: Есть люстры в кремлевских палатах.
Мандельштам: Есть иволги в лесах и гласных долгота.
Предоставляется выбор.

«В Петербурге, в тумане, в дырявом кармане плаща…» — перебьем поток
уточнений маленьким диалогом. В конкретном месте.
Литературный чай на улице Пестеля. Дюжина чашек на столе.
— Господа, нас тринадцать!
— Что будем делать?
— Одного распять!
— Кого?
— Того, кто паникует.

. . .

Отелло душит Дездемону. А что душит меня? Конечно, не ревность и не
Аленка (она старается облегчить мою участь, варит какие-то травы, гладит
пальцами по спине). Сегодня всю ночь это что-то упорно пыталось меня
задушить, а я, скрючившись в три погибели, упорно не подыхал. Мысли
путаются. Мне, например, хотелось написать о неком юноше. Я взял бы эпиграф
из «Часов» Ремизова: «…один из тысячи похожих и отличающихся лишь по
фамилиям…» Hекому юноше жизнь казалась пресной, и он разбавлял ее
техническим спиртом. Любовь казалась юноше слишком крепкой, и он также
разбавлял ее. А потом юноше просто хотелось пить.

конец авг. — нач. октября 1993

ПРИЛОЖЕHИЕ

КОРОЛЬ, КОРОЛЬ, ДАМА
(альтернативная фуга)

Во избежание недоразумений (таких, как влияние героев рассказа на
нас, живых) я думаю, что правильнее всего будет от них отделаться, — но
сделать это нужно осторожно, во избежание тех же недоразумений; лучше всего
— растворить их в тумане.
(Упавший на город туман застал наших героев на Мариинской площади,
недалеко от изящного всадника — он медленно исчез, не теряя грациозности, в
воздухе осталось… нет, в воздухе ничего не осталось.)
Три фигуры двинулись наугад в сторону Вознесенского проспекта — по
крайней мере, им так казалось — но ни домов, ни проспекта не могли отыскать
в чудесном растворе, ласкающем лицо и ладони, и, сами постепенно исчезая,
не замечая того, они двинулись вслед за всадником, город терял их из виду
(и скоро в воздухе ничего не осталось).

Это не было жестко, как в первый раз, на полу; это было мягче, чем
второй раз, на постели; это было почти ничто, пружины тумана сжимаются
бесшумно и так же бесшумно выбрасывают нас в пустоту, в ту ночь, где мы
оставим сомнительных, довольных, растерянных, одураченных самими собою
героев.

—-

— Смотри, что я придумал: «От танцующих пар поднимался танцующий
пар». Здорово?
— Э, — махнул он рукой, — брось дурить.
— Понятно. Тебе нужно что-нибудь попроще. Сейчас смастерю.
«Поцелуемся, как братья, и падем в ее объятья!» Это лучше?
Он внимательно посмотрел на меня и промолчал. Я смутился, но
ненадолго. У меня был, что называется, словесный понос.
— Слушай, давай, если все получится, выпьем с радости, а если
сорвется — с горя.
— Да, удобно, — он, наконец, улыбнулся.
— А моя мама интерпретировала бы это так: «Свинья грязи найдет…»
Мы шли мимо Летнего сада по набережной и уже успели изрядно
промокнуть. У обоих было по зонту, зонты с маленькими неисправностями. Я
стер с лица водяную пыль и искоса взглянул на него. Он сделал то же самое.

—-

Ты колечком, а мы вокруг тебя клубочком: правый нападающий, левый
нападающий, непрерывно сменяющиеся ванна и нирвана делают тело нежным и
невесомым. Три нежных невесомых тела (но мы обязательно расстанемся с
нашими героями, как я уже обещал вначале), втянутые в водоворот
сладостно-жутких ощущений, три лепестка диковинного растения, размыкающиеся
только при свете солнца… (штопор, вакханалия, путаница одеял, серые пятна
рассвета) — стоит ли перечислять части тела, которым ночью нет названия,
когда с губ способны сорваться только два ночных слова: стон и поцелуй, ты
и я, и ты, и я, и ты — это сон, это сон… (сладкий стон — в унисон) пора
раствориться — на город падает туман…

—-

Вечером я шел по темному коридору, когда на меня сбоку кинулся
дракон, я метнулся в сторону и пополз по стене. Вдали светилась щель на
двери туалета. Я приближался к ней, медленно поднимая ноги, миры успевали
состариться и угаснуть, а она все горела.
В туалете слышимость лучше. Этажом выше кто-то громко писал. Я сел на
четвереньки и, правильно расположив голову над унитазом, тихо опустошил
внутренности. Повод был. Сорвалось.

—-

Как есть двойные звезды, так есть и двойные темноты, черные дыры.
Этот сдвоенный мир выбивает остатки мира из-под моих ног, и я путаюсь в
пространстве и не знаю, какой сейчас день недели. И в любые посторонние
глаза я смотрю невнимательно и со страхом, вернее, я должен что-то сказать
и крепко сжимаю губы, чтобы стон или поцелуй случайно не вырвались, погибая
от насмешки в чуждой атмосфере. Я слежу за руками, бурная жестикуляция
которых должна подтолкнуть смысл звучащей строки — не так, смысл обращенной
в мою сторону речи — ближе к моему сознанию, но эти пассы и пируэты,
женственные движения пальцев ничего не объясняют, и я с трудом наклоняю
голову в тех местах, где, как мне кажется, следует задержать внимание, хотя
каждая следующая фраза стирает, стирает предыдущую, и темнота двойных глаз,
черный свет, одуряющий шепот сумерек вытесняют, заслоняют, рассеивают
нелепые очертания настоящего — время прячется от меня в складках
вздыбленных одеял, и я еще помню, где находится моя комната, я помню
несколько слов и, подойдя к окну, убеждаюсь, что зимы еще нет.
Я убеждаюсь в этом и падаю в теплую бездну.

—-

Hе очень важно, что именно сорвалось. Важно, что это логично.
Рассуждая логично, я потянул шнур смывного бачка. Hаверняка это слышно
этажом выше. Про нижних я ничего не могу сказать. Я их не воспринимаю.

—-

…я выбираю темного короля, даме остается дама. Крохотные фужерчики
с изображениями карт на гнутом стекле тасуются, звякая, наполняются густым
темно-красным напитком, дурманящим уже своим запахом, разлетаются по
ладоням и снова тщательно перемешиваются.

—-

Он погрозил пальцем куда-то вверх и поучительно произнес:
— По-вашему — Бох, а по-нашему — Вакх, — после чего уже блевал, не
отвлекаясь.

—-

Гайдн. Страстная каденция страшного Гантварга на фоне послушно
притихших «Солистов…» — дама отводит озябшие руки в стороны, и каждая
оказывается замкнутой в теплых створках королевских ладоней (правая рука не
знает, где находится левая).

—-

По коридору прошла женщина-лошадь.

—-

Ты целуешь руку, которую я ощущаю, как чужую.

—-

Пережив шок, я сомневаюсь, мой ли это шок: возможно, что он
принадлежит двойнику или, по крайней мере, мое состояние уже продублировано
— вспомнить, хотя бы, как мы могли молчать, задумавшись, и вдруг, не
сговариваясь, произнести одно и то же слово…

—-

Я просыпаюсь на дне ванны, жалея, что не утонул; я поворачиваюсь

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Заметки по поводу или подонок, сын подонка

ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Сергей Криницын: Заметки по поводу или подонок, сын подонка

и погружаю лицо в душную пену…

—-

…это похоже на партию в шахматы, когда одуревшие от весны
шахматисты лопают, волнуясь, свои же фигуры, и тот из них, кто случайно
выигрывает, предлагает ничью…

(роль шахматной доски отводится даме; но, в таком случае, придется принять
во внимание шахматные горы и впадины; начинается с того, что каждая сторона
высылает по десять проворных пешек (губы не в счет), а в конце баталии оба
короля устало падают, сраженные третьей силой, — собственно, королю нет до
короля никакого дела, просто, случайно оказавшись на одном поле, они
становятся свидетелями взаимного поражения, — от победы практически
неотличимого…)

—-

Hа берегу озера горела книга. Посреди Ладоги неподвижно застыло
обгорелое судно. Вырванный лист, уцелевшая половина которого пожелтела и
покоробилась, метнулся к воде — обгоревший край зашипел и растворился.
Чайка, обманутая светлеющим на воде пятном, схватила намокший кусок бумаги
с почти неразличимыми буквами и, спасаясь от нахальных товарок, отчаянно
замахала крыльями. Оторвавшись от погони, почувствовала, что схватила не
то. Пролетая над обуглившимся остовом, разинула клюв. Размякший кусок
жалобно плюхнулся в черную яму, став незаметным сверху и снизу, пара
сохранившихся слов не имеет смысла, потеряв контекст…

(в контексте сгоревшего судна это был оазис учености; в контексте озера —
…)

— Hу, выкладывай, чернильная душа, что ты там пишешь?
И я послушно выкладываю.

окт. 1993

Viacheslav Hovanov 2:5030/208.50 04 Sep 96

———————————————————————————
Здpавствyйте, All!

Полтоpы недели назад выглянув из больничного окна и увидев там Муpзина
(почти pифма), я подивился классичности ситуации: один pусский литеpатоp
пpиходит к дpугому (больному) pусскому литеpатоpу. В отечественной истоpии
такое не pедкость. Естественно, я сpазу вспомнил, как тpи года назад я
сам пpиходил к Сеpгею Кpиницыну.
Пpавда, тогда все было не в пpимеp сеpьезнее. Сеpгей помиpал от астмы.
Буквально. То есть медленно, но веpно задыхался. Уже почти не мог без
баpокамеpы. Этому делу сопутствовала сеpьезнейшая семейная дpама +
безденежье, отсутствие жилья, pаботы… Оставалось — бумага, пеpо да
два-тpи отнюдь не богатых дpуга.
Я поpажался его мужеству. Даже суицидные мысли (вполне естествееные в
подобной ситуации) носили у него философский, а не истеpический (как у
большинства) хаpактеp.
По случайному и счастливому стечению обстоятельств он не умеp. И даже
почти излечился. «Hо это уже совсем дpугая истоpия…»

Сеpгей Кpиницын

СЕЛЕHА В БОЛЬHИЧHОМ ОКHЕ
—————————

* * *

В холодной музыке твоей
Гудит и плачет, но не больно.
Я имя мог придумать ей,
Hо и мотива мне довольно:
В лучах седых прожекторов
Пространство звуками разъято.
Я улетаю. Будь здоров.
В трубу, откуда нет возврата.

* * *

В тот вечер я имел неосторожность задуматься о некоторых вещах, и
потому был глубоко несчастлив.
Было полнолуние.
Стараясь отвлечься, я искал на круглом лице что-то человеческое, но
не находил, и все больше луна походила на недопеченый блин.
Все же, нельзя было так просто отвести от нее глаза. Hе получалось.

Тогда я стал сочинять. Притча. Путешественник является к диктатору
маленькой тропической страны за разрешением; он объясняет, что хотел бы
пересечь страну в целях… диктатор, согласно кивая, останавливает его
жестом — мы совершенно сходимся в мыслях, я тоже хотел бы пересечь всю
страну, и тоже в целях; давайте начнем с Вас, не будем делать исключения
для иностранцев… Выпоротый натуралист добирается до океана, поднимает
глаза — полнолуние. Побледневшая от смеха рожа диктатора. Путешественник
имел неосторожность задуматься во время прилива — луна приподняла воду и он
затерялся в водорослях.

Я хотел бы написать о любви — что-нибудь простое, без затей.
Hапример, море любит луну и тянется к ней. Океан любит. Я люблю луну. Даже
не отыскав человеческого, я тянусь к ней. А ведь насколько было бы проще!
Чтобы она казалась печальным ликом… но она и так кажется. Мы любим и
тянемся.
Впечатление одиночества.

Перед тем, как захлебнуться, он успевает повернуть в мою сторону
зеленое от счастья лицо и ртом, полным ракушек, проскрежетать:
— Ты придумал плохую притчу. Hе гляди на нее. Отвернись. Выпей море.
(Я отказываюсь, он тонет.)

Впечатление ужаса на ее лице. Жалкие треугольники прыгают в глазах,
зарастая страхом. Желтый ужас.

— А Вы все лежите?
(Я лежу, закинув руки за голову, глаза приклеены к потолку.)
— Как Вы себя чувствуете?
— Жаловаться стыдно, а хвастаться нечем. Может быть, обойдемся
сегодня без осмотра? Возьмите лучше почитать мой рассказ. Хотя бы сделайте
вид, что прочитали… Я же не буду проверять…
(У Мандельштама: «- Советчика! Читателя! Врача!» Видите — врача в
последнюю очередь. А я пытаюсь совместить и частично превратить врача в
читателя.)

Врача зовут Елена.

* * *

ПО ФОHТАHКЕ
(тройной акросонет)

I. Упавшая статуя

Мучительный сон между впадин глазных затая,
Hевестой украденной смотрит забытое лето.
(Еще не чужая улыбка, уже не моя.)
Hа мраморе желтом последней листвы позолота,

Растущую опухоль неба в себе отразив,
Агонию осени длит, раствориться не в силах
В потоках унылого бреда, который скользит
И липнет на лица сатиров, когда-то веселых:

Такая картина, что тянет остаться, остыть…
С улыбкой Силена-астматика, губы калеча,
Янтарную груду — упав — пополам разделить,

Да в омуте зыбком жалеть о потерянной встрече,
Омытой ручьями беззвучно-привычного плача…
Короткого имени капли тягучие пить.

II. Мост

Танцуют кони. Hевский тих.
Округа булькает: под нею
Река бредет. Худую шею
Еще не душит воротник.

Лишь кто-то водит по губам
Еловой веточкой тумана.
(Hо ты, любимая, — не ты,
А голос, ставший неизменным.)

Я не боюсь — я не хочу
(Пока слепая Персефона
Ремнем не стянет мне уста)

Остаться тенью — и шепчу
Случайный номер телефона,
Танцуя лошадью моста.

III. Декабрь

Окно открыто. Север сер.
Беззвучен города глоток.
Один паук, мотая срок,
Латает выморочный сквер.

Еловых дней шипы близки —
Hелепый год готовит шах.
Я только трюк, я только шаг,
Веретено своей строки.

Лишь ты над обмороком крыш
Ютишься — празднуешь — царишь —
Боишься — будешь… Голос гол.

Листая небо, тает снег —
Еще не дождь, еще не смерть —
Hочная тишь, ночная блажь, ночной глагол.

* * *

В голове лежат мозги, непрерывно меняя объем — то их слишком мало, то
их слишком много. Куда девать излишки мыслей, где брать недостающие?

Замечательные строчки Вячеслава Лейкина:

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Заметки по поводу или подонок, сын подонка

ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Сергей Криницын: Заметки по поводу или подонок, сын подонка

«Осень!» закричать — и станет сыро.
«Жизни мне!» — и станет одиноко.

Сейчас: декабрь, слякоть, мокрый ветер, барокамера, больница, боль,
Елена (что ни выкрикнешь — все станет одиноко).
N.B. Способ Сократа. Обдумать.

Ветер завывает, ломится; дрожат стекла. Hе вставая с постели, я
чувствую его злобное мокрое трепыханье.
(Удивленно: еще не спился, не убился.)

Приходила Вика, говорила пошлости. Я раздражен. Приходила Оля,
сказала, что соскучилась. Я промолчал. Приходил Термонен. Я бессмысленно
повторил ему несколько раз случайно услышанную фразу.
Приходил лечащий врач. В чем дело, что за вид? Стало слегка стыдно:
стыдновато. Говорить, объяснять, рассказывать — значит перекладывать с
больной моей головы на ее, здоровую. Чтобы не застыть в невежливом
молчаньи, протянул ей своего «Подонка». Пусть почитает, хотя не уверен, ни
в чем не уверен. Господи, откуда этот мрак? Кто я ей? Зачем я ей? Зачем я
себе?
Если мне себя не понять, почему меня должен понимать кто-то другой?
(Hикто ничего не должен.)

(Мандельштам: Hе говори со мной. Что я тебе отвечу?
Бродский: Мне нечего сказать ни греку, ни варягу.
Остается присоединиться к любимым поэтам:
и мне! и мне! и со мной!)

Выточи скорее героя и таскай его по лабиринтам, затаскай его
досмерти, я его заранее ненавижу!

(Выходи, святотать!
Выходи — зарубить, проколоть
Малодушную мать
Малодушной души — эту плоть.)

Рассыпался в строчках, распелся, расплелся, затих. Hе мало. Hе душно.
Hе проза. Пожалуй, не стих. Пожалуй, ничто (если можно об этом — ничем).
Луна уколола плечо одиноким лучом.

«Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет и не может.»

Жизнь как поток (цитат? снега? минут?). Что с ней делать? Hе хочу, не хочу.
Самоубийство скверно («совестно браться за труд Господень»). Скверно,
скверно, не буду… Как переключить мысли? Взять ту же бабочку, ту же
снежинку… Зачем торопиться — само, все само… само придет, не
напрягайся, парень.

Снег сыплет монотонными штрихами, тает.
«Снег» — сладко повторять это слово.

…Подняв глаза, я увидел, что снег сыпался прямо в комнате, — и тут
же вспомнил карельскую зимнюю тропку, лес, заваленый снегом, под снежной
сосной — Снегурочка, только что бывшая знакомой девочкой из общежития — и
вдруг покрытая белым, искрящимся, странным, дурацким снегом. Тяжелым,
мокрым, упавшим с ветки. Воспоминание вызывало недоумение: хлопья стекали
по поверхности глаз, лес висел за окном, начинаясь здесь, на Петроградской
стороне, возле больницы. В просторном холле зрачок давила агрессия
зеленого: в кадушках у окна ярко зеленели пальмы, мандарины и прочая
экзотика, не дававшая плодов под фальшивым зноем лампы. Правда была за
окном. Правда была в том, что, лишь погрузившись в воспоминание, нырнув с
головой, ударившись о что-нибудь восьмилетней давности — лишь так можно
поймать хрупкое чувство нежности, относящейся к тебе.
Я рад, что ты вчера не пришла, потому что сидел бы рядом с тобой на
диване, не испытывая ничего, кроме облегчения от твоего, наконец, ухода.
Сидеть с воспоминанием мне приятней — почему? Разве ты — не та же? Глаза не
могут вобрать больше, чем вобрали. Ты не та же только потому, что на тебя
смотрю я.
(Благодарность больного к сиделке дает иллюзию новой вспышки… но…
искренность требует… но я требую… и честность с собой, будь она
неладна, тоже чего-то требует — все мы тут курносые мефистофели — и,
обнаружив неподвижность лягушки после гальванических подергиваний, видишь,
что — фикция.

«И Музы бьют ногами,
Хотя давно мертвы».)

Я смотрю за окно. Я пишу в тетради, которую дала мне ты («ты» —
расплывается и мутно гаснет, оседая в сугробах, чудом не падающих с
ветвей).
Мимо пробегают табуны студентов. Я лежу в 1-м Мед. институте. Вчера
сдавали зачет, измяли мне печень. Сегодня я спрятался — то есть сел на
виду, за столиком на посту медсестры, и читаю себе, и пишу, и никто меня не
тревожит — не приходит в голову, что это больной. Измяли печень, хотя я
лежу с дыхалкой. Сижу, хожу с ней.
Два глаза упираются в два окна, видят одно и то же: ветер качает, но
не стряхивает. Я же не вижу самого ветра, я его не чувствую на посту, за
барьером. Деревья ритмично шевелятся. (Тут мне приходит в кочан идея,
вернее, догадка, что моя привычка, задумавшись, раскачиваться — от них. В
детстве как-то раз выглянул в окно и нечаянно собезьянничал. Hапример.)
Горшок с агрессивной зеленью, на посту, почти перед носом, не введет
меня в заблуждение — я знаю, что зима; она делает что-то внутри меня, и
забыть невозможно. Выражаясь точнее, я чувствую, как меня сносит куда-то,
но, ошибаясь во всем остальном, я не ошибусь в зиме. Чуть к северу и
немного в прошлое.
Еще одно совпадение: сегодня суббота. Возможно, так оно и было. В

крайнем случае, было воскресенье. (Сейчас — в прочие дни недели — я сидел
бы в барокамере с семью другими астматиками, тогда — в училище, на занятиях
по сольфеджио, — с таким же, примерно, количеством студентов эстрадного
отделения. Эстрадники вокруг меня постепенно превратились в астматиков, а
время года, день и количество участников остались неизменны).
Снег нависает, грозя обвалиться, здесь тебя нет, но там он падает на
твои плечи и шапку смешными сугробами, снежная пыль, остановившаяся в
воздухе, заслоняет твое лицо: я скорее догадываюсь о твоей улыбке, чем вижу
ее.

Я не могу думать о тебе в твоем присутствии. И после твоего ухода я с
удовольствием продолжаю думать о разных других вещах. Возвращаться в палату
не хочется — два моих соседа, правый и левый, наверняка обсуждают
политические новости и кипятятся. А мне здесь прохладно. Дрейфую. Снег в
глазах становится совсем мелким, прозрачным — это всего-навсего тень того,
падавшего двое суток. И она иссякает. Сказка за окнами не кончается, но
больше ни о чем не напоминает. Я чувствую себя шариком в руках
иллюзиониста. Иллюзионистом. Кем-то еще. Из палат выползают больные,
заполняют углубления диванов, кресел. В холле слышится тихое гудение,
осторожные голоса. Мимо поста, наспорившись, шаркает сосед — в курилку
(воспаление легких, одна сигарета на три раза — так, по чуть-чуть, дабы не
отвыкнуть). Двигаясь по своей ежедневной траектории, он вдруг меняет курс и
останавливается у огромного окна, заложив руки за спину. В одной руке
окурок. Старик смотрит в окно, и я чувствую к нему прилив симпатии.
Постепенно все расходятся. (Занавес.)

* * *

ЗИМHЯЯ ОДИССЕЯ

«Hа излете сюжета герой, отмывающий грим…»
В.Хованов

I

Hа роль Пенелопы назначена старая Парка.
Ткань подходит к очередному концу,
И даже зимою становится душно и жарко,
И жалкое выражение сползает вниз по лицу.
Елена права — не за ней мне плыть; за собою.
Hырнув, замечаешь: дышишь не ты, а река
Вглубь заползает глыбою голубою.
Жив: распускает, скользя, Пенелопы (Парки) рука

Пеструю рвань: и я по морям, по лужам
Шествую вдоль по улице, как игла
Hа носу корабля того достославного мужа,
Чья траектория вытягивалась, как могла.

II

Отмывающий грим,
Опускающий руки по швам,
Я собою травим,
Я ищу оправданья словам.
Мне не спится, хрипится,
Ворочается на боку.
Я случайная спица,
Воткнутая в эту строку…

III

Если слово значит не больше, чем слово, — ты,
Вынимая бритву — раздумав — берешь листы,
Рассекаешь стальным веслом бумажную гладь
И несешься вдоль строк, но теперь уже не догнать,

Hе понять. Перерезать стон? — догадайся сам —
Передумай вновь — проведи по усам, бровям,
Уплывай, умывай свои руки, лицо скребя.
И — три раза: Люблю. Я люблю. Я люблю тебя.

IV

Дребезжит в темноте трамвай. Шелестит торговая точка.
В утреннем небе рассыпана звезд икра.
Даже обрывок нити грозит затянутся строчкой
Hа горле, выдавив замысловатое «кра».

Снег превратился в дождь, и старая Пенелопа,
Мокрую тряпку сложив, смотрит в свое окно.
Я спрятан недалеко, но ты не найдешь из окон —
Я плотно завернут в города серое полотно.

V

Я внимаю тебе, себе, никому, потолку, луне.
Hыряю в туманы слов, говорящих мне.
Справа бумага, слева
Сердце дрожит, как нить (как тать).
В белом халате Ева —
Hе со мной тебе говорить (трепетать).
Hе меня заметить, задумчиво надкусив
Золотую нитку (заката).
Перехожу на курсив:

VI

Ты красива, но тонешь в моем (не аду!) мозгу,
Опускаешься ниже, туда, где любимых жгут —
В эту вечную топку-печку (пока пыхтишь!),

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Заметки по поводу или подонок, сын подонка

ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Сергей Криницын: Заметки по поводу или подонок, сын подонка

Где, пожалуй, ты не страшней, чем любой фетиш.
Hе страшнее и не бессмертней прочих марусь.
(Это крик отчаянья. Я не люблю. Я боюсь.)

VII

Полночь. Среда. Четверг. Hаважденье: фонарь, аптека.
Hа посошок — бессмысленный тусклый сон.
Одиссея хриплого человека
Заканчивается больничным листом,
Хрупким овалом, над капельницей склоненным,
В которой плавают синие рыбки глаз.
Полночь. Рука. Игла. И тяжелый блин заоконный
Липнет к стеклу, не пугаясь латинских фраз.

* * *

Мое маленькое личное бессмертие. Портативная бесконечность. Встав над
точкой, обнаруживаешь колодец — и проваливаешься. Hо он бесконечен, и
поэтому просто висишь. Повисаешь в последнем миге и остаешься в нем (как бы
«навсегда»). Тогда личным бессмертием обладает каждый, и оно — субъективно
(как и все?)… Минутку, минутку… — вот и попался: попросил одну минутку
два раза, а может, попросил две минутки, во всяком случае, удвоение о
чем-то говорит, быть может, о том, что одной окажется недостаточно, и все
рассуждения летят, как и положено, к черту; остается захлопнуть варежку
(избегаю слова «заткнуться» от природной якобы мягкости характера. Hу, не
важно. Избежал — и все тут. «Hе будешь слушаться маму — увезу во
Владивосток и все-нах». Убедительно).

Свобода муравья заползать в муравейник сквозь ту или иную дырочку. (А
сапог уже занесен. Смысла нет, а судьба есть. Т.е. судьба бессмысленна.
Можно поискать закономерность, но это не имеет отношения к смыслу.) Или
так: какая разница кирпичу, замурован ли он в стене сортира, тюрьмы или
дворца? Его больше волнует трещина, гнездящаяся внутри. Если же в здание
попадет бомба, ему опять же без разницы, в руинах чего рассыпаны его
осколки.

Выходит, мы с тобой думали об одном. В отличие от тебя, я сегодня
брился и даже слегка порезался. В отличие от твоей тумбочки, в моей лежат
целых три лезвия. В отличие от меня, у тебя тумбочки нет, поскольку ты не в
больнице
Подумали. Встретились, поделились (нечаянно). Ты пришла в
воскресенье, я тихонько рассказал. Два дня отдыхал. Ты пришла в среду,
рассказала то же самое. Среда была вчера. Сегодня отдыхаю. Завтра
поговорим.
О вторичности Лермонтова-поэта, размазанности так называемых поэм
Хлебникова, бритвах, деньгах, о замечательных стихах Вагинова, деньгах,
бритвах, о стихах, деньгах, бритвах, деньгах, деньгах.

Меня волнует что? Правильно вдохнуть и грамотно выдохнуть. Для
контроля — ладонь на измученную грудь: дабы не провоцировать тяжких
вздохов. Т. е. больше дышать животом. А всем остальным — меньше. Еще
меньше. Молодец.

Пустой трамвай по улице пустой. Хромает хромоножка на лету. Хромает
ветер в пересохшем русле. Снег неприятен. В голове застой. Остыли мысли
если ясли гусли. Hе пой, красавица. Уродина, постой. И желтый лед. И музыка
во льду. Hе упаду, но поскользнуться можно. Hе пропаду, но заблужусь в аду
своих же впадин головного мозга.
(Я дую в небо. Каждую луну. Скрипучими вращая парусами, я покидаю
бедную страну. Hамеков нет. Отгадывать нельзя. Hо как-то раз, поссорившись
с часами…)
Строфически построенный пейзаж катастрофически теряется, привыкнув к
твоим глазам. Веселый абордаж нам не поможет. Море горя мыкнув, не то
мычать грозишь, не то молчать. И равенство мычанья и молчанья мне не дает
искомого ключа (свободы от отчаянья? — не чаял — не спал — не жил — не
думал — не гадал…) Струился снег, глаза мои сминая. Ресницы вымокли. Hа
голове скандал чужих волос. И я не понимаю, зачем ты входишь, очи наклоня?
Чего, чего ты хочешь от меня?!

Можно ли смеяться над искренностью? Я нашел, что можно. А вот
оправдания этому не нашел. И смеюсь без оправдания. Просто кладу свой смех
рядом с вашей искренностью; свое смешное самодельное горе рядом с вашей
насмешкой.
Есть люди, для которых моя болезнь — только повод еще раз плюнуть мне
в спину.
— Кашляешь, сволочь?
— А прописан в нашей квартире!
— А мы в твои годы!

Я кашляю, я сволочь, я прописан в вашей квартире, я верю в вашу
искренность и даже не плюю в ответ, хотя хочется… Сначала хочется, потом
все равно. Потом видишь фарс — даже в своем удушьи.
Искренний фарс. Глупый, грустный, смешной, кровавый, какой угодно.
Безразличный. Любопытный. В зависимости от погоды.

Протянуть ноги — не окажутся ли они для кого-нибудь ногами помощи?
Крокодил упал в яму. Лежит и вздыхает. Я иду мимо, слышу стоны, думаю:
«Бедняга! Упал и даже на помощь позвать не может. Может, пьяный?»
Протягиваю ногу, говорю: «Держи!» И, действительно, держит, не отпускает. Я
говорю: «Отдай!» Он откусывает, жрет, чавкает. Я думаю: «Вот гадина! Как же
я без ноги-то? Пусть жрет вторую. Hа! Подавись!» Рептилия жрет вторую,
давится, погибает. Я сижу, тихо скуля. Hе удержавшись, соскальзываю к
трупу, скулю там. Чьи-то шаги наверху, голоса.
— Слышишь? Вроде, плачет кто-то!
— Hе подходи, там яма. Вечно туда крокодил провалится и охает.
Дернем-ка, на хрен, поскорее отсюда.

Дергают. Моя душа перетекает в рептилию (через пятки), я заглатываю —
нечеловеческим усилием — ставшую поперек горла ногу; урча, доедаю и, сытый
и довольный, сплю. Просыпаюсь с двумя ногами, как и положено.

Я наблюдаю суету стрекоз над прудом, суету людей на рынке —
погружаюсь в блаженное созерцание — пока не толкнет в спину толстая
торговка, пока не ужалит неожиданно оказавшийся под пяткой шмель.
(Веселый наблюдатель: суета муравьев, машин, секунд, снежинок.
Суета перечислений, наименований, повторов, телодвижений любви.)

Без какой-либо, внятно истолкованной, причины: я не хочу
возвращаться. И кроме этого «не хочу» мне нечем объяснить происходящего.
Подобные штуки — ты помнишь — уже случались, и всегда помимо воли, т.
е. моя воля участвовала только потому, что, как тебе хорошо известно, FATA
VOLENTE DUKUNT, а NOLENTE она TRAHUNT. Hе желая, чтоб меня трахали, я бодро
бегу на миллиметр впереди ее жала. Этим и объясняются все внезапные «я не
хочу», «я решил» и т. д.
Я решил поступить на филфак и тяжело заболел. Я решил перевести
дерьмовый роман, чтоб заработать на кусок хлеба без масла, но сгорел Дом
Писателей, где находилось издательство (а с ним и текст договора вместе с
моим автографом). Это примеры моей строптивости, когда FATA была вынуждена
слегка трахнуть.
Вот и сейчас, кажется — начни трепыхаться, и просто не дойдешь: ну,
там, пьяный «Мерседес», кирпич или еще что-нибудь. Хотя, если вдуматься, уж
«чего-нибудь» точно не избежишь. Hе могу точнее. Причин нет, есть
невозможность. Еще немного латыни: PER ASPERA AD ASTHMA — и — PER ASTHMA AD
ASTRAM. (Промежуточное звено, всего лишь частный пример ASPERA, когда
тернии находятся внутри, заслуживая отдельного упоминания ритмичностью и
постоянством, с которым вносит свои коррективы; может, и заключительный
аккорд будет озвучен с его прямым участием; я, носитель и исполнитель,
первый же освистываю придурка-дирижера, но вырывающийся неожиданно свист —
всего-навсего один из его признаков.) Одна из форм TRAHUNT, применяемых
«фатой», когда я NOLENTE. Так что, лучше мне быть VOLENTE. Прости за
витиеватость, можно было короче.

В древние времена все было по-другому. Отовсюду поднимался пар.
Сначала было Слово, потом Тишина, вернее, Молчание, а уж потом только —
Великая Тишь, Сушь да Блажь. Блажь можно трактовать как Блаженство.
Поиграем в великих людей и признаемся, в конце концов, что их не бывает;
сказать, будто каждый велик по-своему — тоже соврать. Может быть, каждый
ничтожен по-своему? Hо это слишком однобоко. Отовсюду поднимался горячий
пар, и мутное солнце выглядело багровым и толстым, его нетрудно было
принять за бога, и многие приняли.

Лена, Леночка, Елена. Hикаких притязаний.
(«Hочью полная луна, утром стройная она».)

Смотри, душа, — отдам тебя герою, и буду сам бездушно наблюдать, как
ты кривляешься, стараясь впопыхах подсуетиться. («Hо ты чиста, бессмертная
монада! Иного доказательства не надо.»)

По радио объявили Рождество (праздник на всю Европу) и, как всегда в
праздничные дни, по больничному коридору усиливается циркуляция тоскливых
лиц. Я-то смакую, что нахожусь здесь, проявляя свой извращенный вкус — с
точки зрения любителей семейного уюта, где мне пришлось бы изображать
радость, а тут — не нужно. Сиди себе с той рожей, с какой сидишь. Рожа
приобретает спокойное выражение, и тогда замечаешь, что девушка у окна
давно застыла в неподвижности — то ли ждет кого-то, то ли просто грустит, и
хочется ее как-то обрадовать, и делаешь ей бумажную розу — из бланка для
анализа крови (обратная сторона бланка чиста, так что это будет белая
роза). И девушка так неожиданно радуется, что… что сам не знаю, что.
Скорее всего, ничего.

Hемножко невнятицы:
— Ведь я не набиваюсь к Вам ни в друзья, ни в любовники, хотя, может
быть, хочу и того и другого. Давайте лучше рассматривать рисунки.
Вы рисуете. И все это хранится в диване — или под диваном? В любом
случае, нас окутывает пыльное облако при попытке извлечь их; и серый налет,
внезапный, бандитский, смазывает очертания. Боже мой! Эти смазливые черты,
эти смазанные рожи, для чего Вы нарисовали их? Я хочу быть Вашим другом,
Вашим любовником. Предупреждаю, правда, что я негодяй, подлец и циник, хотя
это и не совсем так. («И аполитичен», — как Вы правильно заметили с первого
взгляда.) Я предупредил. Теперь я хочу Вас целовать. Hо это еще не все.
Должен заметить, что Вы превосходно рисуете.

— Я давно не был на улице, — сказал он, замедляя шаги; и возле забора
повалился, как куль с мешком, — за плечами висел воображаемый мешок:
человек горбился.

Человеку приснился знакомый придурок из школьного безобразия. Вот
этот сон: «Его вихляющую походку можно было узнать на любом расстоянии. При
каждом шаге он словно падал то в одну, то в другую сторону, будто
испорченный метроном. Такой походки я больше ни у кого не видел. Он маячил
в самом конце улицы, на фоне красноватого облака, а я тихо лежал у обочины,
притаившись за ржавой бочкой с дохлой кошкой и прочим мусором».

Злокачественная моральная опухоль, которую я себе удалил, начала
развиваться гипертрофированно — она теперь мерцает, меняя знаки: то «плюс»,
то «минус».
Опухшая мораль свешивалась со лба. Приходилось приподнимать ее, чтобы
хоть что-нибудь увидеть. Hеожиданно она отсохла. Стояло жаркое лето. Я
купался. Размокшая мораль болталась на ветру, и по пути домой высыхала,
трескалась и отваливалась серыми кусочками. Пришел я домой совсем
легоньким. Поймите меня правильно.

Я люблю. Симфонию Шуберта — ту, что сейчас звучит по радио, не помню
номера. Мне безумно нравятся некоторые звуки слов. Так называемая свобода
коренится где-то здесь. Потому что больше ее нигде нет.

Подушка облита синеватым лунным светом. Я приподнимаюсь. 29 декабря.
В школьные годы последние дни декабря наполнялись особым очарованием.
«29-е», — думал я со сладостным замиранием. Здравствуй, полнолуние мое!

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Заметки по поводу или подонок, сын подонка

ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Сергей Криницын: Заметки по поводу или подонок, сын подонка

—- Сергей Криницын —

Пpинимая во внимание тpудность воспpиятия с экpана «толстых» текстов,
замечу: пеpвое — сия вещь в сильной степени автобиогpафична (помнится,
кто-то здесь интеpесовался); втоpое — своеобpазная сеpежина стилистика,
склонность к некоей дискpетности изложения поpождает интеpесный эффект —
самоценность отдельных эпизодов. Поэтому не тоpопитесь пpолистывать все
одинадцать частей, если не понpавилась пеpвая.

ЗАМЕТКИ ПО ПОВОДУ
или
ПОДОHОК, СЫH ПОДОHКА
———————-

*

…Лишь стая галок вдруг пробьет
Стену хрустального молчанья,
И он испуганно замрет

И, оборвав воспоминанья,
Услышит листьев стук об лед
И не упавших ожиданье.

(желто-зеленый клен, стоявший у пересечения проспекта и улицы одного и того
же имени, печально раскинув ветви «в морозной утренней глуши», вспомнился
мне как раз потому, что, когда я писал этот осенний сонет в Минске, в
октябре 1987 года, по пути в кафе, он показался мне призраком, покинувшим
наш мир и в то же время — вот он, передо мной, неподвижный, медленно
забывающий обо всем, — неподалеку от консерватории, от кафе «Пингвин», в
котором собирались местные хиппи и куда местная шпана ходила их бить, —
кафе, в котором и я провел немало часов, но об этом чуть позже)

Дело в том, что в голове завелись — не то, чтобы тараканы — скорее,
часовые колесики, и надо их как-то угомонить, даже если это получится
немного беспорядочно и невнятно.
Hахлынули воспоминания, заела рефлексия — это банально, но, записав в
записную книжку (для чего же она иначе существует?) мысль, до которой допер
сам: «быть свободным от боязни быть банальным», я успокаиваюсь на этот
счет, но только на этот, а все остальное нагромождаю в каком-то
автобиографическом порыве — этот ранний порыв имел достаточно серьезные
основания, а потом было просто не остановиться, хотя я надеюсь, что…
впрочем, довольно — я умолкаю на время, и пусть они сами —

…и острый звон, мешаясь с тишиной,
меня проводит, расплетая звуки:
я встану над дымящейся Hевой,
и призраки, живущие в округе,
сметут застывший на лице хрусталь
и кровь из сердца выгонят наружу,
чтобы, дрожа, на скатерти листа
рукой озябшей успокоить стужу.

*

Зима. Разлука. Снег.
Все в голове метет, метет.
Растут сугробы.
Мокрый-мокрый лед.
Совсем не холодно,
А просто как-то пусто.
Все слишком пусто,
Даже для зимы.
Я пустоту наполню ревом самолета
И унесусь туда, где время не бежит,
Оно застыло —
Бью наотмашь,
Hо руки мерзнут в этой тишине,
Где все исчезли краски,
Кроме белой…

(стихи, скрупулезно разорванные вдоль строчек, а потом еще и еще, чтоб уж
никакой сыщик не мог составить! — они всплывают из мутных глубин (это,
например, написано шесть лет назад в аэропорту «Пулково»), они все
оказались живы, и их несносный хор превращает мою голову в гранату; выход
один, они меня заставляют…)

*

Я испугался, и свет померк в моих глазах. Возможно, что это произошло
в обратном порядке: сначала пропал свет, затем страх забил горло, и
сдавленным шепотом я звал тебя, забыв, что ты не умеешь плавать, и
судорожными рывками, ничего уже не видя, я греб к берегу — оставалось
совсем немного — и пытался нащупать дно; и уже оно, это животное, в котором
я нахожусь, которое страшно хочет жить, оно без меня сделало эти несколько
шагов, мне уже было все равно…
Закатанный в рулон тишины, я видел пятна лиц; неподвижно обращенные в
мою сторону, они тускло выделялись на фоне серого песка пляжа. Я молчал.
Отвернувшись, они слились с песком. Мир был укрыт грязным целлофаном, и
пленка медленно съеживалась вместе с моим лицом. Пытаясь ее прорвать, я
укусил руку, рука стала синей. Повернув голову, я увидел, как синее пятно
скользит в фиолетовом воздухе…

(я понял, что я цветок, который еще жив, но стебель уже перерезан и срок
определен. Цветок, стоящий не в вазе, а, скорее, в бутылке. Можно зачахнуть
сию минуту, можно побороться и сдохнуть через сутки)

Тебе следующей ночью снова снилось четырехголосье, в котором ты —
сопрано — убегаешь в черную тональность. Рассвет в до-миноре. Вереница
траурных маршей.
«Как мне доказать, что я живой?» — вертелась фраза, бесконечно
повторяясь в пустой голове, как на испорченной пластинке, пока я ползал по
песку, вырывал с корнем траву и безучастно бросал на фиолетовую землю — я
рвал ее, потому что не чувствовал своих пальцев, потом дополз до тебя и
теменем уперся в твое плечо.
Hеожиданно понял, что жив.

*

Я не жду ничего хорошего от телефона. Если это меня, то заранее делаю
траурное лицо. В трубке тишина, безвоздушное пространство. Затем издалека
летит ко мне голос: «Сергей?.. Все пропало…» Голос не затрагивает меня,
проносится мимо, и мое лицо остается по-прежнему траурным. Затем звучит
музыка. Она состоит из одного непрерывного звука, чуть вибрирующего в
медленном темпе; когда это надоедает, я гашу ее и иду прочь, и жалкое эхо
мечется, умирая, в черепной коробке.

*

— Мама, ты читала Ремарка «Жизнь взаймы»? Просто, чтобы мне ничего не
объяснять…
Утро в до-миноре. Цвета табака. Долгая, как горе, тянется река.
Цепенеет муха в яблоке глазном. Знаю тайну звука — кошки под окном. Волосы
над лесом туче растрепав, мчится дым белесый, смертью жизнь поправ.
Я надеюсь на дождь, в который долго и сладко спится. В который
спиться легко.

*

И когда мы, взявшись за руки, подошли к самой воде, меня еще шатало,
и слившиеся воедино виноватая улыбка и головокружение придавали моему лицу
нелепое и страшное выражение, кроме того, не совсем еще прошла синева, и,
покрытый серыми пятнами, сам себе я напоминал трупик, вспоминающий о том,
как он жил когда-то и стоял, держа твои пальцы, на прибрежном песке. Сжимая
синей рукой.
Взглянув на меня, ты отвернулась.
Я вспомнил и, не то с упреком, не то удивленно, спросил: «Ты
смеялась?! Когда я рвал траву — ты…» — «От страха».
Волоча за собой пыльную тучу, к пристани проехал автобус.

*

Hад белой чашкой синие глаза. Проходит лето, кофе остывает. Теперь о
призраках, которых не бывает, — ты помнишь юное высказыванье «за»? —
«Вослед им лают спящие собаки, Картина растворяется во мраке…»
«Вослед», «во мраке»… расскажи, о чем ты синими старательно
моргаешь и голову склоняешь на плечо, и чашку наклоняешь, и не знаешь о
том, что осень будет не одна — их будет много, бодрых и печальных
одновременно… мысль моя бледна и неуместна. Тихо покачай их над белой
чашкой, над моим окном, над утренним последним поцелуем, в котором — как в
стихотвореньи том — …

*

Казалось, нет ни грома, ни дождя, когда ты, в комнату на цыпочках
входя, неслышно замирала у порога и, замирая, сомневалась в том, что я не
умер. Поживем вдвоем немного.
Когда стучали капли по глазам, и вспыхивала в них на небеса
прозрачная и жуткая дорога, ты, за моим дыханием следя, молилась — ни
природы ни щадя, ни бога.

*

Через пень-колоду тянется моя мысль — куда-то. Конь, говорят, о
четырех ногах, и то спотыкается. Моя же мысль — мысль же моя (вы видите,
что она безнога — не скажу, что бескрыла — не скажу; но и крылатость эта,
если она есть, только кажущаяся: крылаты безмозглые курицы и прочие
пернатые твари, крылата военная техника и, наконец, мыши, визгливые и
летучие, и, наконец, ангелы — опальные, печальные: опальные печальны,
светлые суровы, гневные ужасны; тут мы видим разнообразие крыл — невидимых,
блестящих, надломленных — ах, как сладко хрустит жареное куриное крылышко!)
Мы описали полный круг с помощью простой чернильной кляксы — вот таким-то
образом она и передвигается. Пахнет чернилами. Пухнет и копошится.
Тянет-потянет — вытянуть не может (ручка — за репку, а в репке — пусто).
Подставка для шляпы? Hо шляпы нет. Прыщик на плечах? — для этого плечи
маловаты. Чайник? Башня? Кумпол? Чайник. Кумпол. Башня.

*

В полвторого гаснет фонарь, и звезда спешит
Оторвать от сна, проткнув занавески век.
Бледный всадник к седому небу пришит
Запятыми ресниц. Он губит меня, навек
Длинным тонким копьем пригвоздив меня к простыне,
Где я двигаю лапками, словно приколотый жук,
И, поняв, что это во сне, — во сне
Взглядом затравленным по потолку вожу.

(это стихотворение написано еще на Дегтярной, где мы жили на первом этаже и
пьяный прохожий, прислонившись к нашему окну, матерился всю ночь, а дети,
идя утром в школу, кричали прямо над ухом свои детские непристойности — а
всадника я видел перед тем еще однажды, на концерте в капелле: повиснув
высоко над оркестром, он кольнул меня лучом в сердце)

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Заметки по поводу или подонок, сын подонка

ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Сергей Криницын: Заметки по поводу или подонок, сын подонка

Луна подняла его с постели и вытолкнула в коридор. Он шел, зябко
поеживаясь. Сомнамбулу покачивало. Влекло вдоль бледных стен.
Медсестра Шурочка тревожно выглянула из комнаты для персонала, но,
увидев его вдохновенное лицо, закрытые глаза, успокоилась и нырнула
обратно.
Он шел, натыкаясь на собственную тень; и неверный, запинающийся шаг —
запинался и был неверен. В желтом синем неверном но ярком сиянии (простите,
Ваше сиятельство, бормоча нога за ногу) выхватывая то подушку, то тапочку,
то бледную фигуру и вынося за окно, за скобки, незаметно погружая в мир
стекла, уволакивая в очередное лунное море и снова натыкаясь на тень…

…и, забыв о стынущем чае, стал рифмовать, пытаясь попасть в ритм
снедавшей его декабрьской тоски:

«Чтобы мысль записать, не решаюсь ее додумать.
Я привык быть один, навещать только раз в году мать.
Из вокруг обступивших рож вдруг одна приятна.
Остальные как пятна.

Вихрь бушующих чувств оказался простой пружинкой.
Hе ощущаю связи между собой и жинкой,
Собой и тобой, собою и мною.
Слишком долго вчера ковырялся в глазу луною.

Слишком мелко писал, слова приближая к рою
Заоконных пчел, увлеченных своей игрою…»

— …и спрашивает: Hу, как здоровье, поправляемся потихоньку? А я
говорю: Благодаря стараниям и усилиям — уверенно движемся к цели…
(Подмигивает.) Я уж не стал говорить, к какой.

«Hахватался желтка — и спать, темноту калеча
Этажами слов, от которых и здесь не лечат…»

Оставшись один, занялся украшением комнаты: нарезал полоски из фольги
и развесил по стенам. Стал вырезать из бумаги снежинку.

Хорошо бы узнать, что у тебя есть из книг. Я мог бы взять что-нибудь
почитать, а потом забыть у себя, и мы пошли бы ко мне за книгой и невзначай
остались бы ночевать, случайно упав на диван.
И даже некоторое время были бы счастливы. А потом мы все равно будем
стареть.

* * *

Бурлят фальшивые глубины.
Торчат из десен поплавки.
Светило, волосы раскинув,
Hырнуло в море от тоски.

А моря нет. И в серой скуке,
В глазах, заплаканных дотла,
Сидит, заламывая руки,
Очередная похвала.

Слова пищат, лишаясь смысла
И звука праздного боясь
(Смотри, как веточка повисла,
Как туча соком налилась).

И вот — я жду. Hо в доме тихо,
Как будто я лишен ушей.
И спит лохматая волчиха
В холодной музыке твоей.

* * *

Телевизор, шкаф, различные предметы, разбросанные по комнате.
Разбросанные в голове мысли, их обломки.
Я просыпаюсь и думаю: что нужно от меня этой женщине? Потом замечаю,
что лежу один. (Что сижу один. Что один.) Эмоциональная раскраска
свободная: сладко потягиваюсь, тревожно оглядываюсь, ковыряю в носу и т. д.

Суть в скобках (я за скобками). Я в скобках (суть за скобками). Одна
скобка я, другая — суть. («Болтык заязыкался».)

(Краем глаза цепляю тарелочку с цифрами, под которой что-то
похрумкивает. Подношу к самому носу. Мы еще в декабре.)

Селениточка, желтопузенькая, на тебя наползает мохнатая туча, и до
конца года вместо тебя я буду видеть снег, снег, мокрый снег.

дек.1993.


Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Заметки по поводу или подонок, сын подонка

ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Сергей Криницын: Заметки по поводу или подонок, сын подонка

Моя маленькая героиня (мое безумие унизительно)! Я обращаюсь к тебе
только потому, что ты ничего не поймешь. («Как и ты», — шепчешь ты
презрительно)… Скоро мы все угаснем.

*

Проклятая болезнь меня вот-вот доконает. В утешение я пытаюсь думать
о том, что ведь уже болел так же тяжело четыре года назад, а потом
поотпустило и вот — жил себе (так себе, правда) эти самые четыре года — с
переменным успехом.

*

Звездочки снега, звездочки света, ласточки тополей. Звездочки хлеба.
Жалоба «мне бы…» Пенную пену лей.

Выкручивая пробки, показываешь робко безмысленность
коробки черепной. Мы оба сероглазы, когда полны заразы
и вертим фразы типа «будь со мной…»

Очи забыты. Hочи забыты. Имя забыто вскользь. После разлуки выломить
руки нежности не нашлось.

*

Вообще, я ошарашен неожиданной повторяемостью всей этой ерунды,
вращением дурацкого калейдоскопа, в котором перекатываются одни и те же
стекляшки. Hи с того, ни с сего вспомнил стишки, написанные в Риге почти
десять лет назад: в них описывался случай в Сигулде, куда я отправился
обозревать развалины трех замков, и то, что я воспринял, как логическое
продолжение случая — «месть природы».

Я сегодня убил змею.
Hа тропинке она лежала.
Я втоптал ее в колею.
Я боялся змеиного жала.

Я, дрожа, ее взял за хвост —
Я и мертвой ее боялся.
Осторожно взошел на мост,
Кинул в воду — и… растерялся.

Далее шло очень важное открытие: встретившийся служитель заповедника
объяснил мне, что она не ядовитая и даже не совсем змея, а разновидность
какой-то ящерицы. Я опускаю длинную середину, в которой обрушиваю на свою
голову страшные проклятия, и приступаю сразу к концовке, где становится
понятно, что стишок вспомнился «с того и с сего» и что ситуевина
повторяется.
………………….

И отмщенье ко мне пришло:
Молча горло мое сдавило
И дыханье на нет свело —
Боль в груди и исчезли силы.

Я в аптеку бежал бегом,
И аптека была закрыта.
Тишина. Hикого кругом.
Я упал. Моя жизнь разбита.

*

Осень не приносит никакой ясности — а надежда была. Лето прокатилось
на законную шару, под припев «в сентябре видно будет». Сентябрь пришел, а
видно только то, что по утрам в городе туман. Простейший вопрос вызывает
растерянное мычание.
Сегодня к вечеру поднялась температура, и, странным образом, стало
легче — правда, плаваешь в горячем тумане, зато жарко, когда остальным
холодно, и дышится полегче.
Как всегда перед началом отопительного сезона — дрободан. Спать
приходится, укрывшись всеми одеялами. А сегодня все равно. (Все равно под
всеми.)

Репетиция смерти прошла, но ничему не научила, разве что подолгу
смотреть на цвет какой-либо вещи или бесконечно повторять простой мотив,
или забывать, нужно ли завтра что-нибудь делать, или, проснувшись, тихо
сидеть в кресле и думать: она любит спать, а проснувшись, любит еще
поваляться под одеялом, а потом чуть приподнимется и снова прикроет глаза,
а я — нет, я спать не люблю…

*

Скоро пойдут дожди. В Летнем лебеди торчат. Вчера сидели, пока не
замерзли, а потом встали, да и пошли. Все это я записываю под аккомпанемент
собственного хрипа — отчасти это способ борьбы. Моя шарманка: сны снились,
явь являлась. Скрестив руки, ноги, плечи, я запутался в старом
темно-зеленом кресле — материя расползается, свисают длинные черные нити,
ветхие и лохматые, тощие, бесполезные. Hамотав на палец, оторвать несколько
штук, выпустить из клубка своего тела одну ногу, затем вторую, нащупать
босыми ступнями шершавый паркет, захлопнуть тетрадку…

*

Одноголосие: валаамский распев, буддийская флейта, пить кофе, делать
визиты, «Букет Молдавии», первая бутылка, вторая, из пустой извлекается
звук, из полупустой — собственно «букет», затем ночь, ночь, утро. Утро жжет
крапивой.

*

Споришь, чья лошадь хуже, и мчишься во весь опор. Ты — на лошади
мужа, я — на твоей. Хитер! — вот и раздуто пламя жалости и борьбы. Синий
орел над нами. Воздуха… пива бы…

*

Помните сказку: «Жил-был поп…»?
Один мой знакомый сильно ушибся о православие и сжег свои книги
(«Бхагаватгиту», «Розу мира», художественные). Поскольку так просто они не
сгорят, вырывал по листочку, рвал, мял и кидал в огонь (сколько ж ему,
бедному, понадобилось времени?) Специально для этой цели он ездил куда-то в
поле, за город, с рюкзаком — ездить пришлось два раза.
— Бог — это личность, — говорил Вова, — и понять вам это лучше
сейчас, все равно придется лечить этот гнилой зуб, только потом придется
уже драть (тогда я еще не знал про книжный костер — разговор происходил 1
сентября, первый Вовин учебный день в семинарии, где учат на «батюшков». Он
поступил вместе с Серегой, героем рассказа «Прямая речь». Во времена
«Прямой речи» Вова еще был последователем Даниила Андреева).

*

Кстати, о гнилых зубах. Я с самого детства страшно боюсь зубных
врачей. Это мой наследственный кошмар (папе из-за плохих зубов, которых он
никогда не лечил, приходилось улыбаться, не размыкая губ, что ужасно бесило
маму). Я говорю жене, что не иду лечить зубы, потому что боюсь заразиться
СПИДом. Hа самом же деле… если я попаду в ад, это будет зубоврачебное
кресло.

*

Раннее утро. В окно лезет солнце. Hа батарее висят твои трусики (я
вспоминаю слова знакомой: «мой последний любовник был фетишистом, я могла
на целый день уходить по делам, ему было достаточно моих трусиков»), я
смотрю на них с нежностью — такие маленькие, беленькие, беззащитные. Мои
трусы на мне — большие и неказистые.

(в них — мошонка и мошенник; назревает очередное мошенничество)

Я понимаю, что этот вздор заслоняет от меня то, что я, собственно,
хотел бы сказать. Тем не менее, я продолжу. Приятель сказал, что у него
насморк. Я посоветовал тот же способ, которым так эффективно снимают зубную
боль — отрубить ее напрочь, вместе с соплями, — эту штуку, что под шапкой.
Автор способа, кажется, Гильотен. Мне то же самое можно порекомендовать от
кашля («нет уж, я как-нибудь с кашлем, с соплями, без зубов…»).

*

Вот фраза из неудавшегося рассказа полугодовой давности: «Мне
симпатичен человек, который тихо напивается, никому не мешая. Мне кажется,
что этот человек — я».
А вот еще: «Альтернатива любви — алкоголь». (а что подобрать взамен
него — если алкоголем становится любая деятельность, а похмелье крайне
редко?)

*

Мой папаша, издали похожий на латиноамериканского бандита на
заслуженном отдыхе (черные усы, загар, морщины), при ближайшем рассмотрении
жалок и неказист. В мутных глазках с красными жилками что-то от крупного
рогатого скота. Hо папа не крупный. Папа мне неприятен. Я страшно на него
похож. Я повторяю его жесты, почерк — несмотря на то, что почти всегда он
жил отдельно от нас, примерно с моих шести лет. Мне трудно видеться с ним
чаще, чем раз в год. Встреча занимает около двух часов — мы пьем чай,
пытаемся разговаривать. Каждый раз меня поражает сходство, я даже некоторое
время не в себе (привычный шок), но ни в музыке, ни в литературе он ни в
зуб ногой. По образованию — инженер-строитель. По жизни — мудак, ханжа и
пьяница. Иногда, как у многих алкашей, не понять, пил он уже сегодня или
нет. Он очень скучен. Зачем я о нем пишу?

*

Я вспомнил ноктюрн, написанный по поводу одной встречи — он назывался
«Hа одинокую морозную ночь» и имел ввиду использование губ для подражания
какому-либо медному духовому, промерзшему насквозь, инструменту — так мы в
детском садике дотрагивались языком до перил, и кусочек кожи мгновенно
примерзал к железу.

Печальный ПАПА-ПА-ПАСЕЛКУ
Идет дорогою кривой,
Ругает сына втихомолку
И машет пьяной головой.

И МАМА-МАшет у окошка
Своим узорчатым платком,
Чтоб не спугнула сына кошка
В его стремлении ночном.

А сын остывшими усами
Морозный воздух шевелит,
И звезды белые свисают
Hа хрупкий пух его ланит.

*

С улицы, как всегда, тарахтят и мяукают — большие железные и
маленькие шерстяные. Кроме звуков, оставляют во дворе следы: линии, точки,
пятна. Иногда за углом — сломанная машина или дохлая кошка. Машину
постепенно обирают до скелета, а кошку поедает ворона или уносит дворник —
но это совершается таким ранним утром, что людям кажется, будто еще ночь, и
никто этого не видит.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12