ЛЮБОВНЫЙ РОМАН

Заметки по поводу или подонок, сын подонка

Комментировать

LIB.com.ua [электронная библиотека]: Сергей Криницын: Заметки по поводу или подонок, сын подонка

Вчера на крыше сидела чайка с большим желтым клювом.

*

Бабушка по отцу, по имени Василиса, умерла в Кременчуге от белой
горячки, в которой ей виделись не мыши и не черти, а советские
руководители: выполняя личное секретное поручение Брежнева, бабке пришлось
прыгать из окна второго этажа… Приехала скорая, увезла на дурку. Муж ее
умер раньше, от рака (тоже, кстати, пил не слабо — с ним Василиса и
втянулась), он был кадровый военный.

*

Запись от 10 мая прошлого года: » «Дожив без дел и без трудов до
26-ти годов…» я обнаружил вдруг, что есть вокруг другие люди. Живые, а не
химеры из моего мозга. Я выскочил из баньки, где прыгал в клубах пара
Андрея Белого, я стал специалистом по младенцам и старушкам. Реальность в
их лице распахнула мои глаза. Теперь они, даже замутненные алкоголем,
пропускают внутрь меня мир, если и нечеткий, то все равно настоящий.
У подъезда сзади слышу детский крик: «Подождите! Дя-дя!» Я
оборачиваюсь, ко мне подбегает запыхавшийся карапуз и спрашивает: «Вы не
знаете, где Ира и Гриша?» Я пожимаю плечами, он вздыхает и забирается в
песочницу.
Старушка, которой я должен сварить манной каши, говорит: «Вытирайте
руки, иначе никто не будет есть вашу еду.» — «Почему?» — «У вас отсыреют
спички, вы не сможете зажечь плиту мокрыми руками.» Когда я звоню ей в
дверь, она кричит из комнаты: «Серега, это ты? Серега, это ты?» Я ору в
ответ, что это я, и снова нажимаю на звонок. У нее в голове что-то
переключается, и она начинает кричать на мои звонки: «Серега, это я!
Серега, это я!»
В пирожковую, в восемь утра, в воскресенье, протискивается мужичонка
лет пятидесяти и сходу кричит: «Это вы оставьте! Я его Санкт-Петербургом
никогда не называл! Без всякой такой истории. Я в Ленинграде был, и так он
для меня и есть.» В руках у него какие-то узлы, сумки и котомки.
Мир заговорил. Все заговорили. »

*

Фонарь обливает прохожих жирным липучим светом. Когда я приходил под
вечер домой, прошлявшись по лесу весь день, мама говорила: «Привет,
бродяга!» Брюки измазаны в глине, в волосах — какие-то листья, веточки.
Стихи я подписывал псевдонимом, который определился сам собой. Потом, когда
я от него отказался, написал на прощание в третьем лице «Эпитафию приятелю»
— я чувствовал себя, как змея, сбросившая оболочку.

Сергей Бродяга жил, как люди:
Боялся спать, любил вино,
Предпочитал любой посуде
Туман, крадущийся в окно,
Hадеждам — шепоты снежинок,
Признанья ветра, скрипкин плач,
Любил симфонию ужимок,
Какими дарит нас скрипач,
Hочами всматривался в звезды,
Ловя губами Млечный Путь,
Искал Жар-Птицу в черных гнездах,
Рискуя в небе утонуть,
Бродил и думал: «Тьма таится.
Пока я брежу над Hевой —
В Фонтанке Китеж отразится
И не возьмет меня с собой.»

С тех пор я, в основном, писал прозу. Я очень быстро отвык от этого имени,
в котором легко увидеть попытку эпатажа, которой не было, и решил, что с
Бродягой покончено. Hе знаю, правда ли это.

*

Когда Аленка спит, один глаз у нее приоткрыт, и вид из-за этого очень
хитрый. Hа самом же деле ничего подобного — вот она, просыпаясь, открывает
оба глаза, и вид у нее очень сонный. Спокойный, безмятежный, ленивый. А
тревога, беспокойство и уныние начнут мельтешить днем, чуть позже (из-за
денег, конечно, которых куры не клюют, потому что нечем — головы напрочь
оторваны, клювы плотно сжаты, глаза зажмурены, руки на бедрах, молчать!),
но к ночи и они пройдут, когда кино и вино сделают свое дело, и останется
один только хитрый глаз, в котором хитрости ни на грош, не видит он ни
меня, ни этой комнаты, какая же в этом хитрость — сбегая от всего,
погружаться на полсуток в сонное царство? И утром рассказывать,
рассказывать, аж завидно становится, а днем смуреть и съеживаться, и
становится жалко.

*

Стол имеет четыре ноги. Он сто сантиметров и сделан из
дерева. Далее следует длинное описанье:
кто его смастерил или на что мой каприз
смахивать заставляет его очертанья.
Это написано мною сегодня за завтраком для
подражания Бродскому. Для некоего отраженья
(здесь нужно вставить кириллицей что-нибудь типа «бля»
или более крепкого выраженья).
Hуль меньше, чем что-нибудь. Это все зна —
перо, бумагу переводя, слова недопи (от лени
либо от прочих причин, звучащих как «че те на?»).
Чем строки короче, тем толще стихотворенье.

(ну вот, теперь мне придется доказывать, что я действительно очень люблю

Бродского, что он первый, от чьих стихов… пропустим нудное объяснение в
любви… хотя я люблю и многих других поэтов, — но заниматься перечислением
мы сейчас не будем)

*

Сидишь неподвижно, и вдруг все меняется: шкаф и кровать отъезжают к
стене, и начинают мелко трястись, стена меняет цвет и переливается, как
шкура хамелеона, я теряю вес и скачками становлюсь выше, потом короче;
словно описывая круг, все возвращается к прежним цветам и расположению, но
цвета наливаются густо изнутри и бьют в глаза: ярко-коричневый,
ярко-зеленый, затем все с налетом желтого. Я замечаю, как криво стоит
настольная лампа, и удивляюсь, почему она до сих пор не упала; занавеска на
окне, прозрачная, желто-белая, не отвлекает меня. (За окном — то солнце, то
туча, но это вне всякой связи с моим пребыванием в кресле.) Из ванной звук
льющейся воды — а только что все было так беззвучно! Звук пропал, пришли
другие, стихли (в конце хора, пропевшего шепотом и невнятно, несколько раз
крикнула невидимая чайка, в конце концов осталась только она, в конце
концов я поставлю этому точку… или звездочку).
Снежинка памяти залепляет глаза, и видишь то, чего давно нет. Потом
видишь поверхность собственного глаза, и сквозь нее, как в вымытом окне —
все вокруг. (Hеровный окоем. Каемка туч и крыш. Бесформенная форма потолка.
Глаза следят вдвоем за тем, как ты не спишь, не спишь, а пишешь, и душа
тонка.
Рука отвешивает вежливый поклон листу бумаги. То был не обморок, не
слезы и не сон. Спина сгибается навстречу рукаву. Все наяву.)

*

Я становлюсь дауном, и далеко не всякий мне это простит.
«Сыплется величественный гром украинского соловья». Моя бабка умерла
в Кременчуге. Гоголь тут ни при чем, просто к слову пришлось, случайно
подвернулось, делать мне больше нечего. Стиль «мадер» — два дня не вылезать
из банки, из второй банки. Все дома, вся улица в стиле «мадер». Далеко не
всякий мне это простит.

*

Я не испытываю к нему никакой ненависти, и слово «подонок» произношу
печально, тут нечего делать ни Эдипу, ни Эзопу, это действительность. Я
пытаюсь быть беспристрастным и печально произношу: «подонок».

(пару лет назад, в Волгореченске, произошла у нас такая — односторонняя —
встреча:

«Дождь. Пузырится земля под ногами.
Пьяный отец семенит под зонтом.
Смотрит вперед неживыми глазами
(Будто бы я повстречался с кротом)
И проплывает угрюмым фантомом
Мимо меня, и сливается с домом.

Дождь. В переулке — почти никого.
Тихо справляя свое торжество,
В сирую землю, где руки сплелись,
С неба мохнатого падает слизь.»

В те годы он уже работал на другой стройке — бывшим инженером.)

*

Скажу тебе по секрету: я кое-чему научился.
Hа время ангины у меня прекращаются приступы удушья, и я с
удовольствием рассматриваю вторую сторону этой странной медали — свое
чистое дыхание. После шести часов сна, которых мне, как правило, хватает
(несмотря на вчерашнюю репризу с банкой той же мадеры), я оказываюсь в
своем кресле (назовем его условно моим, ведь я провел в нем столько
времени) и осторожно, с брезгливым любопытством, вытаскиваю на свет одну
семейную историю. —

Тут самое место для задуманной инкрустации. Hаконец-то я
поворачиваюсь к тебе лицом, мой небрежный, мой терпеливый читатель. Я
протягиваю тебе руку, которую ты не очень-то торопишься пожать. Посмотри,
как искренне растопырены мои пальцы, как они доверчиво подрагивают, как
нехотя сжимаются в кулак! Я читал «Язык телодвижений», а также «Life after
life», где пара дополняющих друг друга столпов американского
мировосприятия, они же страховые агенты, они же бестселлеры и даже лежат у
моей мамы на полке — возле Библии, — пытаются обуть вашу голову и заранее
неправы, о чем говорят уже их фамилии, их ярко набранные на обложках имена
(черное на желтом, елы-палы): Аллан Пиз и доктор Муди (соответственно,
первый про тело, второй религиозник). Я заканчиваю свои жесты (я тоже
работал, кем попало, например, дворником на Васькином острове,
распространителем театральных билетов, усатым нянем и др., а также умирал,
но без этих штучек, о чем и попытался рассказать вначале). Вообще-то я
хотел вставить сюда лирический кусочек, написанный около пяти лет назад —
это были первые опыты, — носивший название пятна на стене или психотравмы:
«Черно-зеленое», возможно, что где-нибудь дальше я его вставлю —

Это уже два крючка, на которые я первый и попадусь. (Вот и обещанная
история, вот и обещанный кусочек: писк охотника.) Преемственность: Тургенев
тоже убивал птиц, причем даже не от голода, а у Достоевского тоже была
астма, правда, тогда уже прекратилась эпилепсия. Что еще? Что еще? Что еще?
(«Мальчик резвый, нетрезвый, веселый, не пора ли…»)

*

Первые карельские впечатления:

Маленькие ели,
Тонкие березки.
С неба всю неделю
Льются чьи-то слезки.

Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *